355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ханс Плешински » Королевская аллея » Текст книги (страница 19)
Королевская аллея
  • Текст добавлен: 6 ноября 2017, 21:30

Текст книги "Королевская аллея"


Автор книги: Ханс Плешински



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 26 страниц)

– Конечно. Отталкиваясь от этой, если можно так выразиться, заключительной сцены смирения перед судьбой, финального благочестия.

– Гляди-ка! Тонко нарезанная изысканнейшая ветчина, вестфальская. Она определенно пойдет тебе на пользу.

Катя Манн подняла вторую крышку. Ароматный ассортимент сыров, дополненный солеными палочками и маринованным жемчужным луком. Импортных олив, ясное дело, нет. Как бы мимоходом, насыпая себе в чай сахар, семидесятилетняя говорит:

– Я хотела избавить тебя от необходимости спускаться в зал для завтраков. Там слишком много любопытных.

– Все же приятно время от времени видеть вокруг себя людей.

– Твой голос опять в порядке.

– Благодаря брому.

Он отставляет пепельницу на кафельный столик. Темно-бордовый галстук теряется под жилетом светлого костюма, с которым гармонируют легкие, с матерчатыми вставками, ботинки.

– Кроме того, – Катя Манн наконец садится в кресло, мягкую спинку которого украшает розетка в стиле рококо, – не исключено, что внизу пил бы кофе некий нежелательный гость. Фельдмаршал Кессельринг – известный, неприятно известный Улыбчивый Альберт… Ну, ты знаешь: его так прозвали из-за поврежденного лицевого нерва… Наверное, он скоро съедет, но пока что находится здесь.

– Если не съедет, уехать должны будем мы. – Он, по-видимому, спокоен. – Кто знает, скольким убийцам, подстрекателям к убийствам, всякой швали, которая хотела (и до сих пор хочет!) видеть меня скорее мертвым, чем живым, однако теперь приятно мне улыбается и любезничает, я – не подозревая, кто они, – пожимал руку, со времени своего возвращения. Но такая фигура – это уже чересчур.

Он все еще не снял с тарелки и не развернул салфетку.

– Он переедет к фабрикантам. Эри сейчас как раз излагает директору отеля свою точку зрения по этому поводу. Если ты уедешь – будет политический скандал. Мол, возмущенный Томас Манн показал Дюссельдорфу спину.

– Они это как-нибудь переживут.

– Не обманывайся. Скандал получится громким. Слухи о нем облетят весь мир.

– А что Голо? – Он забарабанил пальцами по столу.

– С тех пор, как он приехал, я его не видела.

– Чего ему здесь надо? Если тащишь за собой в путешествие всю семью, о каком отдыхе может идти речь? Это тяжелейшее испытание. Каждый тебя дергает и куда-то тащит. Каждый чего-то хочет и требует. Твоя нервная система превращается в лохмотья бродячего комедианта.

– Оставь мальчика в покое. В комедии дель арте тоже есть свои хорошие стороны, даже если она длится всю жизнь. У него ведь, кроме нас, и нет никого, к кому он действительно мог бы притулиться. Его теперешний спутник жизни или любовник – кто знает, как там у них обстоят дела, – вернется из США только осенью. Может, тогда пригласим их на ужин?

– Почему бы и нет, посмотреть на новых людей всегда интересно. Его кавалер владеет немецким?

Катя Манн передернула плечами.

– Главное, чтобы за столом не говорили по-английски. Для меня это скучно и утомительно. Американец, со своей стороны, тоже мог бы постараться… тем более, если собирается здесь осесть.

– Или пусть слушает других. Но, может, к осени у них все закончится. Ты ведь помнишь, как быстро менялись фавориты у… – Через пять лет после смерти сына ей все еще нужно собраться с силами, чтобы тихо произнести его имя. – …у Эйсси, как он находил себе все новых героев. И то же самое – с подругами Эри.

Отец берет ломтик белого хлеба.

– Голо не умеет есть как положено. У него вечно крошки на губах.

– Вышла из печати его новая книга об Америке. Наверное, он хочет ее тебе подарить.

– Будто мне больше нечего читать…

– Зима будет длинная, с длинными вечерами. Может, ему удастся совершить большой прорыв.

– Да. Это у него должно получиться. Исследовать, размышлять он умеет как никто другой, и в какой-то момент все это соединится в один поток.

– Разве их признáют блестящими литераторами, пока жив ты? – Она на мгновение накрыла его руку своей.

Он откинулся на спинку кресла.

– Шиллера похоронили в безлунную ночь. Я должен сделать так, чтобы «Песнь о колоколе» – этот гимн человечности – вернулась в общественное сознание. Она будто онемела из-за того, что ее зубрят в школах, равнодушно проборматывают ради хорошей отметки. И все-таки: О святой порядок – дивный / Сын богов, что в неразрывный / Круг связует всех, кто равны{408}, – это грандиозно и вечно ново; с какой убежденностью, которую не назовешь иначе как безрассудно-отважной, поэт возвещает здесь о бракосочетании Порядка и Свободы! Какая нужна прозорливость, чтобы понять: одно не может существовать без другого. При тирании никто не вздохнет свободно. А чтобы у каждого была полная мера свободы, необходима мягкая согласованность интересов. Обходительность. Обходительность же, которая гарантирует свободу, сконцентрирована в гражданском государственном праве и в достоверном слове. Обходительность и Ответственность созидают лучшее из того, что мы можем обрести на земле. Ну и кроме них, конечно, Любовь.

– Ты уже заставил шиллеровский колокол вновь мощно зазвучать в зачине «Избранника». – Она наклонилась вперед: – Звон, перезвон колоколов supra Urbem. Звонят с Авентина… так, разрывая воздух, несется благовест великого праздника и вожделенного Сретения{409}.

– Мои колокольные звоны и гул – свободная живописная композиция по мотивам Шиллера. Которые – в таком виде – вошли в эту уклонившуюся с прямого пути книжицу…

– Погоди-ка! «Избранник» драгоценен своим словесным блеском; это – с большим запозданием открывшаяся для нас жемчужина средневековья{410}.

– И трубный призыв к инцесту.

– Ты кое-что воткал туда, неосознанно: свободолюбие Шиллера и свою склонность к живописным эффектам. Интересно, экранизируют ли они и эту историю о любви между братом и сестрой? Сто восемьдесят тысяч проданных экземпляров за три года! Миланскому издательству я, между прочим, напомнила об итальянских процентах с продаж.

– Вечные недоразумения с издательствами!

– А ты как думал? Не веди я добросовестно бухгалтерию, мы бы давно оказались на мели. Кто сейчас добровольно даст хоть что-то на развитие искусства?

– Опьянение близнецов друг другом, во фландрских альковах, и плод их любви, который становится римским Папой… Такое воплощаемое в жизнь чувство свободы, – он рассмеялся, – я тоже не прочь был бы пережить. В книге все это производит радостно-таинственное впечатление, благодаря темному романному колдовству. Но в кинозале, боюсь, зрители начнут шумно возмущаться, наблюдая сцену соблазнения Вилигисом собственной сестры: …о милая невеста, отдайся твоему брату… и одари его тем, чего как желанной цели алчет Любовь{411}. Брат и сестра довели это дело до конца, но потом им пришлось поплатиться за свое сатанинское сладострастие… Книга, где всё не так, как, вроде бы, должно быть; заигрывающая с приемами китча… Позднее сочинение.

– А какое из твоих сочинений не подобно замковому камню, удерживающему свод? Кто способен подражать тебе в этом?

– Сатана приходит сегодня не так, как приходил раньше: не через извращенную (и оттого, быть может, еще более влекущую) страсть и не в результате договора, заключенного с потусторонними силами.

– Как же он приходит?

– Через обусловленное бездуховностью соскальзывание мира к гибели.

– Тем не менее, и договор с дьяволом тоже сохраняет силу. Ты ведь еще здравствуешь и вполне активен.

Выпятив губы, что придало его лицу печальное выражение, он посмотрел на нее сквозь очки.

– Ты добывал радость. Полировал и затачивал слова. Пробуждал мертвых. Во множестве. А некоторых живых, наоборот, бессовестно отправлял в царство мертвых – даже собственного внука (в литературном плане, конечно{412}), чтобы растрогать публику.

Он отмахнулся от такого обвинения:

– Кто стал бы пересчитывать слезы, пролитые над книжными страницами…

– Думаешь, эти слова открывают мне что-то новое?.. Ты переместил в наш мир Касторпа, застигнутого снежной бурей и переживающего жутковатое ощущение выхода за все мыслимые пределы{413}. Ты позволил двоим, по существу еще детям, насладиться сомнительным сладострастием во фламандской кровати-ящике. Ты шел по следу безумного, присутствующего в реальном. Но сохранял при этом достойную, прямую осанку.

– А иначе во что бы мы превратились?

– Всё то, что проникнуто творческим импульсом, остается. Во всяком случае, как сигнал.

Она не хотела или не могла ничего больше добавить к сказанному и вместо этого вдруг заметила:

– Ты вполне мог бы завтракать и в халате.

– Да, но где, по-твоему, я его должен искать?

– В шкафу.

Желтая гостиная блаженно купается в отблесках шелка, обтягивающего ее стены. На ярком свету серебряные приборы и посуда сверкают. Катя Манн не обнаружила ни следа темной каемки от чая внутри чашки, ни самомалейшего пятнышка на фарфоровых тарелках. Прима! Во время путешествий так бывает далеко не всегда, даже если остановиться в знаменитом венском «Империале». А когда они бежали из Европы, в сентябре 39-го{414}, на безнадежно переполненном пароходе, приходилось – хоть у них и были билеты первого класса – даже отстаивать очередь, чтобы (в свою смену) покушать в ресторане. Палубы – после Саутгемптона – напоминали ночлежку. Ну и что, зато были спасены человеческие жизни! Помимо прочего, пока они не заплыли далеко в Атлантику, существовала опасность, что их торпедируют. Люди на борту молились, молча или вслух. Чтобы не подавать слишком много воды в каюты, мужчинам предложили пользоваться умывальными для членов команды, и им приходилось приводить себя в порядок, бриться между каким-нибудь английским машинистом и ирландским юнгой с обнаженным торсом. Ее супруг был настолько сбит с толку всеми этими пертурбациями, производимым мужчинами шумом и горячим паром, что с трудом нашел дорогу назад по многочисленным коридорам и лестницам. Что они, совершив это бегство от собственного народа и прервав творческую поездку по Швеции, вообще добрались целыми и невредимыми до Принстона, места своего изгнания, можно считать результатом особо удачного стечения обстоятельств… или даже чудом. Ведь уже через считанные дни после нападения Германии на Польшу и сообщений о начале войны в Европе немецкие Люфтваффе контролировали небо над Балтикой и сбивали первые самолеты враждебных им держав. Имея в виду эту угрозу, Катя – когда они летели из Стокгольма в Великобританию, чтобы сесть там на пароход, – принудила мужа уступить ей его любимое место у окна. И только когда они приземлились в Лондоне, поделилась с ним своим страхом: что какой-нибудь фанатичный немецкий пилот, глядя из кабины, узнает голову, профиль всем известного авторитетного противника нынешнего режима в Германии – и собьет этот пассажирский самолет. Страх отнюдь не безосновательный! Что за времена! Эри – с большим трудом, приложив все свои способности и используя личные связи – сумела тогда раздобыть для них в Швеции и Великобритании необходимые дорожные документы, позволяющие вырваться из этого ада. Телеграммы, звонки владельцу пароходства, пропавший багаж… После времена тоже не стали более спокойными, беззаботными, такими, как были несколько десятилетий назад, – но жизнь, во всяком случае, уже редко подвергалась непосредственной опасности. Разве было бы лучше, если бы она, Катя Манн, увлекалась вязанием и фотографией – вместо того чтобы возить своего благоверного на автомобиле по всему миру, быть матерью и хозяйкой ни с чем не сравнимого цирка и фотографироваться с чарующим Иегуди Менухиным? Или она, в свободное время занимавшаяся живописью, хоть и не имела к тому никаких способностей, должна была запечатлевать на живописных полотнах сад их мюнхенского дома, неукротимую дочурку Элизабет, застрявшую в крыжовниковом кусте, позже – такую унылую (увы!) Монику{415} (наверное, слишком многочисленное потомство, но уж что родилось, то осталось и бережно взращивалось, хоть и без баловства)? Легко представить себе, что это были бы за картины! Объект насмешек для знатоков или заявка на новое художественное направление, в духе Кокошки, когда вся поверхность полотна будто обработана влажной губкой: Празднование дня рождения в Пасифик-Палисейдз, работа Кати Манн. – А встречи с новыми людьми, в общем и целом – по крайней мере, в большинстве случаев, – можно считать чистым выигрышем. Менухин однажды играл на скрипке для нее одной. Директор цюрихского Кунстхалле устроил для нее, чтобы оказать ей честь, особую экскурсию… Ведь в конце концов она – чуть ли не предчувствуя дальнейшую судьбу – посредством своего брака ввязалась в захватывающую авантюру. Так, конечно, хочется толковать события. От короткого, но означающего окончательный разрыв скандала со строптивой кухаркой, которая пять часов томила в духовке ростбиф, любая домохозяйка, само собой, предпочла бы воздержаться. – Госпожа Томас Манн! Она, конечно, сама лучше всех понимает, кто она. И она, и он это понимают. Господин Катя Манн – такое словосочетание, разумеется, немыслимо. А почему, собственно? Без нее, очень может быть, он не написал бы ни одной книги или совершил бы самоубийство в сорок три года. Интересно, сумел ли бы он перебросить веревку через потолочную балку? Они всё пережили вместе – ну или почти всё: выстаивали, надеялись, боялись, добивались своего и часто ночью без лишних слов выпивали на кухне, вдвоем, по чашке горячего шоколада. Человек, говорят, находит в мире подходящее для себя место и обустраивается там, как собака, обнюхивающая отведенное для нее место в корзине. К ней эта банальность не относится! Она с самого начала отличалась спортивным характером – в том смысле, что умела принять подачу, мгновенно отреагировать; еще в свою бытность первой велосипедисткой Мюнхена, приманкой для взглядов – красавицей с темной копной волос, – она нередко сама меняла цепь на велосипеде… Пока не явился этот упорный кавалер – поклонник, бледный ротмистр с севера{416}, молодой успешный писатель без надежных видов на будущее, – который во что бы то ни стало хотел жениться на ней. Зачем? По любви? Или чтобы заполучить драгоценный трофей из богатого семейства? Так и получилось, что она соскользнула во все это. Первый ребенок, Эри… и вот уже из молодой женщины, которая, может быть, представляла свою будущую жизнь совсем иначе или вообще не имела о ней никаких представлений, получилась мать, озабоченная и страдающая легочной болезнью, хозяйка дома, утешительница, распорядительница, в чьей голове – помимо предельно отточенных мыслей ее супруга, его филокультурно-полисофических видений и проводимых им систематических исследований оснований мира – прокручивалось слишком много повседневных проблем: нужно было, например, договариваться о встречах с врачом, перед зимой заполнить подвал угольными брикетами… – Имелось, правда, и определенное преимущество: соперниц – посреди этого кипящего семейного рагу – она могла не бояться. Щедрая покровительница Агнес Элизабет Мейер (а других страстных обожательниц вообще не было) в США с примечательной навязчивостью попыталась приблизиться к ее супругу. О завоевании поседевшего Beau[83]83
  Красавец, денди, бойфренд (франц.).


[Закрыть]
(таковым он тогда уже точно не был и, увы, не был никогда) речь определенно не шла; скорее – о взятии крепости Славы. Его аура была любима. А он сам? Возможно, то и другое слилось. На кухне, когда они вдвоем пили ночной шоколад – а иногда и бульон, – муж порой вздыхал, рассказывая о своей безнадежной преследовательнице, женщине чересчур самовластной и активной: Опять письмо от этой Мейер. Напиши, что ли, ты ей ответ! – И тогда она, законная спутница жизни, могла бы удовлетворенно потереть руки, если бы такой жест не казался ей совершенно излишним. Поистине, ОН подобен Голштинским воротам{417}, которые браво шагают по миру: солидная каменная кладка, окошки-бойницы, вымпелы-книги, часто непреднамеренно перемещаемые с одного места на другое. А ОНА поспешает с ним рядом, как мюнхенская Фрауэнкирхе{418}. Так было с тех самых пор, как она ответила «Да»… Или, может, – лишь чуть-чуть иначе.

Сегодня Катя все же печально вздохнула. Жидкость в ногах, в суставах. И другие заботы… Она смахнула с колен несуществующие крошки.

– Может, ты хотел бы porridge[84]84
  Каша (англ.).


[Закрыть]
? – спросила. – Наверняка на кухне найдется овсяный отвар. Это то же самое.

– Спасибо, не стоит, – отказался он. – Яйца на завтрак – всегда хорошо.

Задавать встречные вопросы – например, не предпочла ли бы она сегодня выпить вместо чая кофе – муж не склонен. Ему надо напоминать, что он мог бы поинтересоваться насчет того-то или того-то. Но с мужчинами так часто бывает: что они чересчур погружены в себя или (как показывают некоторые их неоспоримые оплошности) просто плохо воспитаны. И потом, незадолго до золотой свадьбы уже бессмысленно друг друга переделывать. Все же интересно: он действительно не заметил ее несколько наигранного недовольства? В их отношениях всегда присутствовал легкий привкус наигрыша…

– Богатый час.

– Как это понимать? – спрашивает она.

– В свете бытия.

После сладкого зачина – половинки булочки с медом – она подцепила вилкой и положила на вторую половинку кружок ветчины. Он же намазал маслом ломтик белого хлеба и разрезал пополам поданное без скорлупы брайденбахское яйцо. Оно еще слегка дымилось. Для услаждения тела и желудка он зачерпнул из хрустальной вазочки немного икры и положил на хлеб. Первый кусок (хоть поначалу и казалось, что он застрянет в горле) был и сам по себе хорош, и необходим как глотательное упражнение, задающее тон на весь день.

– Мне сейчас пришло в голову… – Она подцепила на вилку кусочек огурца. – Письмо, найденное в Дахау, подтверждает это… Гиммлер собирался запереть нас в концентрационный лагерь, чтобы, как там сказано, дать нам время одуматься. Нас! Тебя и меня. Ха! – Она энергично срезáла жировой ободок с ветчины. – Пусть там теперь другие, карлики, надрываются!{419}

Он попытался утихомирить ее запоздалое возмущение отстраняющим движением рук.

– Уже и не помню, когда я впервые услышала, что я еврейка. В школе? Домашний распорядок у нас был чисто языческий. Разве что Рождество отмечалось роскошно, совсем как в вашей семье. А молитвы были короткими: Господи, сделай так, чтобы корь к утру прошла! Кто этот Господь, не все ли равно. – В лагере ты бы не выдержал и восьми дней.

Когда жуешь, иногда слышно совсем тихое потрескивание: что-то вроде шороха наждачной бумаги. Но если бы серый хлеб был на самом деле жестким, слишком поджаристым, они бы наверняка отрезали корочку… Он промокнул губы салфеткой и откинулся назад.

– Это здесь в Дюссельдорфе меня однажды так жестко раскритиковали?

Он задумался. В отличие от баллад Шиллера или пассажей, вышедших из-под собственного пера, посвященные ему публикации в газетах он помнил смутно, если вообще помнил. Но все же нападки, оскорбления, клевета врезались в память основательнее, чем очередные восторги по поводу «иронического преломления» в его книгах – как метода повествования или изображения персонажей. Все-таки доктора философии Цейтблома, от чьего лица ведется повествование в романе о Фаустусе, он так назвал потому, что хронисту к лицу ученый титул… а вовсе не по той причине, что имя Цейтблом звучит комично; и вообще, романист не может вести рассказ иначе как осторожно, ощупью, с легким элементом игры, ибо давно уже стало очевидно: мир, жизнь и люди слишком сложно устроены, чтобы позволять себе по отношению к ним какие-то однозначные высказывания. Если нынешние Цейтбломы, публикующиеся в газетах, хотят классифицировать его манеру рассказывать, сочинять, погружаться в собственные фантазии (игровую по своей природе, но принимаемую им более чем всерьез) как «ироничную», то есть как непрямое и приукрашенное сообщение о правде, – что ж, бога ради! Тогда у них будет понятие, за которое можно ухватиться. Но что тут комичного, спрашивает он себя, если Мут-эм-энет, жена Потифара, лепечет, когда признается божественному Иосифу в своей страсти? Ведь у этой египтянки, зрелой женщины, боит яык; она съучайно пъикусиа его ночью{420}, и потому хоть и жаждет ощутить Иосифа в себе, но может лишь пробормотать-пролепетать: Спи – со – мной, сладчайший из евреев! Несчастная, одержимая страстью… Разве предпринятая ею во дворце на Ниле попытка соблазнить любимого выглядит комичной или изображенной с иронией (только оттого, что у бедняжки болит язык)? Решайте, как считаете нужным. Мой лебедь и бык, мой горячо, мой свято, мой вечно любимый, умрем же вместе и сойдем в ночь отчаянного блаженства! Из-за наличия какого-нибудь физического изъяна многое в жизни кажется – и в самом деле становится – более человечным, достойным сострадания. Поистине было бы лучше, если бы люди чаще лепетали и улыбались, вместо того чтобы беспощадно выплескивать друг на друга бочки, наполненные серьезностью и озлобленностью…

– Критическая статья к моему семидесятипятилетию появилась… (он запнулся, роясь в воспоминаниях)… тоже в «Райнише пост»!

– Корреспонденты там часто меняются.

– Не слабо! – Он вспомнил формулировку: – «Доходящая до идиотизма антипатия Томаса Манна к Германии…»{421}

– Что ж, эту историю мы уже давно пережили.

– «Томас Манн умеет писать, но не умеет думать».

– Пусть это поймет, кто захочет такое понять! – искренне возмутилась Катя Манн. И отрезала себе еще кусок огурца, консервированного с горчичными семенами.

– «Томаса Манна нужно оценивать, – продолжал он цитировать статью, – в контексте метафизического движения нашего времени, тогда станет очевидно, что он пережил самого себя. Он в последний раз расщепляет на отдельные волоконца Гёте. Тогда как сегодняшний дух поднимается к глубочайшим проблемам бытия и к теологии…»

– Ох, нет! – У Кати Манн почти пропал аппетит. – Религиозные войны, только их нам не хватало. Это так отдает вчерашним днем, архаикой. Славное же поздравление с днем рождения тебе вспомнилось!

– И еще: «Томас Манн это олицетворенное тщеславие».

– Что ты себя уважаешь, злит их больше всего. Они бы предпочли, чтобы все художники выглядели как обитатели сумасшедшего дома. Но с этим «тщеславием» – я имею в виду, с той аурой, которая тебя окружает, – ничего уже поделать нельзя. Всегда находятся такие, кого чужой успех доводит до безумия. Да, некоторые считают тебя льдышкой. Возможно, это как-то связано с жесткими шляпами, которые ты раньше носил. Но ты ведь не захочешь сейчас показываться на людях в купальных трусах?

Он засмеялся.

– Пожалуй, нет. А что наши дети? Где они?

– Не знаю.

Он насладился тостом с апельсиновым джемом. О соляной же кислоте для сока спросить не отважился. Это сильное средство (которого, правда, требуется лишь капля), рекомендованное доктором Катценштайном, – возможно, слишком радикальная мера, рассчитанная на укрепление десен и, соответственно, очищение внутренних органов. В лесном отеле «Долдер» ему, по его просьбе, достали в аптеке бутылочку, но передали ее со словами: «В данном случае, господин доктор Манн, наше заведение, к сожалению, не готово взять на себя ответственность за возможные негативные последствия».

Катя Манн увидела, как качнулось пламя свечи под чайником. Она встала и подошла к окну. Прикрыла дверь на балкон.

– Этого еще не хватало! После кёльнского ветра – дюссельдорфский, который дует тебе прямо в затылок.

Пока она ходила по комнате, лицо над белым кружевным воротником незаметно для мужа изменилось. Губы уже не улыбались привычной и, несмотря на возраст, бодрой, дерзкой улыбкой. Взгляд темных глаз словно обратился вовнутрь. Она, похоже, засомневалась, стоит ли возвращаться на место, и провела рукой по белым волосам. Но потом все-таки медленно направилась к столу, где ее муж, спиной к окну, разрезал поджаренный ломтик хлеба и размышлял о чем-то.

– Томми. – Она снова заняла свое место и нерешительно провела рукой по скатерти.

Он не обратил на это внимания, и она молча передала ему масло. Узел его галстука был в полном порядке, очки в золотой оправе по-прежнему казались удачным приобретением.

– Томми!

Он наконец взглянул на нее (герберово-гвоздично-песколюбковый букет с травкой качима все еще оттенял его голову).

– Нам нужно кое-что обсудить.

Томас Манн положил вилку на край тарелки.

– Касательно сегодняшнего дня. – Она, похоже, нервничала, даже схватилась за свою нитку жемчуга.

– Дети уже устроились?

– Да-да, Голо снял номер здесь же.

– С Кессельрингом я не смогу найти общий язык. Попутчиком его невозможно считать, попутчики не отдавали приказов о расстреле сотен заложников.

– Конечно, – согласилась она.

– Так что, не распроданы билеты на вечер, или были протесты? Такое мне не хотелось бы пережить еще раз.

– Зал будет полон, и все спокойно.

В ее тоне есть нечто пугающее, подумал он, и даже слышно, как она дышит. Хорошо хоть выпустила из руки жемчужную нить.

– Так вот, Томми, программа на сегодняшний день составлена, с этого мы и начнем. Но только потом случилось кое-что непредвиденное… под «случилось» я имею ввиду приезд, приход…

Она втянула щеки, что вообще-то бывает с ней крайне редко, и казалась даже – непонятно почему – обиженной, причем глубоко. Жена, которая становится все более холодной и враждебно настроенной? О такой опасности, исходящей от самого близкого человека, он давно не задумывался и теперь почувствовал себя беззащитным.

– Бертрам приехал? Из Кёльна? Он тебе никогда особо не нравился.

– Да, Бертрам. О нем я практически ничего не знаю. Тогда он казался мне слегка чокнутым. Сперва прославление сверхчеловека, потом сожжение неугодных книг, а что теперь?

– Он долго был моим консультантом. И остается крестником Меди{422}. Этот казус мы с тобой обдумаем в другой раз.

Катя Манн откашлялась. И взяла в руки густо исписанный лист бумаги, прежде лежавший на столе рядом с газетой «Райнише пост».

– Одно за другим, по порядку, – как бы скомандовала она сама себе (она теперь снова казалась более спокойной, привычной) и водрузила на нос очки: – Твое выступление начнется в 19 часов. За нами заедут. Я тебе советую читать главу о цирке, а не ту, где мадам Гупфле соблазняет Круля{423}. Та сцена тебя слишком возбуждает.

– Пардон! – озадаченно возразил он и мгновенно сконцентрировал внимание: – Вся эта цирковая экзотика мне неприятна. Я ее ввел в роман только ради читателей, которым наверняка понравится такой шурум-бурум: клоуны и полуголая акробатка на трапеции.

– Как бы то ни было, ты эту сцену написал, и эпизод с цирковым шатром для чтения подходит отлично. Но сейчас давай поговорим об утренней программе. Она вот-вот начнется. Экскурсия по… (она прочитала с бумажки) Архиву Дюмон-Линдемана{424}.

– А что это?

– Своего рода театральный музей. Сегодня они собирают всё, что относится к сфере театра, и выставляют это. Фотографии исполнителей, программки и, может, даже модели декораций. Это должно быть очень интересно, и здесь в городе все об этом знают.

Его, похоже, услышанное не особо воодушевило. Что хорошего сможет он сказать о каком-нибудь актере в кружевном воротнике эпохи Валленштейна? Но у нее нашлось для него и кое-что более привлекательное.

– У них, как я слышала, есть подписанный экземпляр первого издания твоей драмы «Фьоренца».

– Это можно только приветствовать.

– Послеобеденный сон получится коротким. В полтретьего нам предстоит посетить картинную галерею. Завтра открывается новая выставка, однако мы увидим ее уже сегодня. Кранах, Гольбейн, Рубенс и, сверх того, экспрессионисты. У старых мастеров ты, думаю, почерпнешь какие-то импульсы для своего лютеровского проекта{425}, а кроме того, прогулка по залам – это для тебя возможность подвигаться.

Он как-то неопределенно запротестовал:

– Сегодня ни слова больше о Лютере, об этом романе. Его никогда не будет. Все исконные черты немцев я показал в «Фаустусе».

– Ну, это мы еще посмотрим, когда вернемся в Цюрих… Ты можешь ввести туда итальянских кардиналов с их свитой. Пусть всё это пока покружит вокруг тебя. Глядишь, начальная фраза и угнездится в твоей голове: В Виттенберге, в безлунную ночь, когда все колокола молчали… Но разве я Томас Манн?

Она засмеялась, и он вместе с ней, вымученно… Они двое, значит, опять заодно. В прежней колее.

– Некая дама… женщина… – Катя Манн подняла глаза от листочка с программой мероприятий и отодвинула тарелку в сторону. – Ее вряд ли получится спровадить. Не буду долго ходить вокруг да около… Она хочет взять у тебя интервью.

– Ох! – Он на мгновенье закрыл лицо руками. – Трехмиллионное по счету. Нет. Кто она? Для кого?

– Она звонила с каждой железнодорожной станции. Не исключено, что она уже здесь. Обещала, что не отнимет у тебя много времени.

– У меня вообще больше времени нет.

– Ну же, не забывай о дисциплине, Томми! – напомнила жена. – Весной ты станешь почетным гражданином твоего родного города…

– После того как они меня оплевали. И ведь не потому, что я слишком заигрался, а потому что просветил насквозь пустые фасады и вынужден был оправдать бомбы, падавшие на их фанатичные черепа. Ужасно все это.

– Фройляйн Кюкебейн представляет газету «Любекские новости». Захочешь ли ты, сможешь ли ей отказать?

– Это что, шутка?

– Почему?

– Кюкебейн? Идет от меня{426}. Ну, фройляйн с таким именем, журналистке с берегов Траве, можно, конечно, уделить четверть часика.

– Хорошо. Предварительно я уже договорилась с ней: на пол-пятого.

И опять с лица Кати Манн испарились все признаки хорошего настроения. Она положила свою шпаргалку на стол.

– Здесь, в Дюссельдорфе, есть люди, перед которыми у нас имеются обязательства.

Ни ветерка больше, гардина не шелохнется. Шелк на стенах теперь кажется равномерно-желтым. Тишина будто капает с люстры.

– Я… – Катя Манн прикусила верхнюю губу. – Они, как ты знаешь, были нашими близкими знакомыми… Друзья, порядочные люди, сердечные; он в свое время тоже пострадал, от запрета на профессию.

Томас Манн сидит с прямой, как доска, спиной, ни один мускул на его лице не дрогнул: ледяная застылость.

– Я не подумала об этом заранее. Теперь уже поздно, неловкости не избежать. Они еще живы… Когда-то на Зильте… поздним летом… ты наверняка помнишь (тихо поясняет она). Хойзеры. Они живут здесь поблизости. Ты даже однажды навестил их. Не поставив меня в известность… Эти Хойзеры, сейчас уже пожилые люди, – мы должны их пригласить. На твое выступление. Непременно.

Она ждет. Но не получает ответа.

Томас Манн поднимается на ноги. Он схватился было за очки, но тотчас опустил руку. Он отходит от стола, чуть-чуть наклоняется вперед (одна рука, будто обессилев, повисла за спиной) и начинает молча прохаживаться по комнате: два метра вперед, метр назад. «Проклятье! – вырвалось у него едва слышное, никогда им не произносимое слово. – Не надо было мне сюда приезжать».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю