355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ханс Плешински » Королевская аллея » Текст книги (страница 7)
Королевская аллея
  • Текст добавлен: 6 ноября 2017, 21:30

Текст книги "Королевская аллея"


Автор книги: Ханс Плешински



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц)

– Восток и Запад могут и вместе. Впервые снова вагоны-рестораны на линии Мюнхен – Леи-псс-

– Лейпциг?

– И ты там платить одну цену, в восточных или западных марках, за шницель или сардельки. К сожалению, каждый раз всё дочиста съедается за восточные марки. Митропа{139} в растерянности.

– Еще что-то?

– В Гарвардском университете новые доктора. С новым титулом. Now you can become Dr. Roboter. That seems to be a very modern degree in sciences. You get it for catchy calculations[23]23
  Теперь ты можешь стать Dr. Roboter. Это, похоже, очень современная научная степень. Ты ее получить за ловкие вычисления (англ.).


[Закрыть]
.

– I won’t get it. I don’t aspire to it.[24]24
  Я ее не получу. Я на нее не претендую (англ.).


[Закрыть]
– Хойзер, засопев, дал понять, что хотел бы вернуться к собственному чтению. Он взял с кровати еще одну подушку, потому что край туалетного столика впивался ему в икры. Для такого отдыха очень кстати пришлась золотистая пижамная куртка, шелк которой, в зависимости от погоды, немножко холодил или, наоборот, согревал. Клаус провел рукой по волосам и перевернул страницу. Погрузившись в чтение, он не заметил, что Анвар встал, потянулся и без тени смущения заговорил в телефонную трубку:

– Пож-жалуста, чай в номер 600 и some cake[25]25
  Пирожные (англ.).


[Закрыть]
. Да, в шестьсот или в шестьсот один. Для два человека. Merci beaucoup[26]26
  Большое спасибо (франц.).


[Закрыть]
.

– Они еще никогда не носили пирожные на шестой этаж.

– Это ведь отель, – удивился его друг.

– Обслуживание в Германии несколько отличается от того, к чему ты привык дома. Так что прошу, без самоуправства.

– Ах, брюзга! – отмахнулся от него Анвар, любимым способом, и, послюнявив палец, пригладил иссиня-черные брови.

Продолжение не заставило себя ждать: в дверь постучали. Только в какую из двух дверей? После приглашения «Войдите!» послышались шаги в 600 номере. Но кельнер, вместо того чтобы сразу пройти, с подносом и всем заказанным, к гостям, целую минуту недоуменно разглядывал потемневший прямоугольник на полу – там, где еще прошлой ночью стояла кровать. Клаус Хойзер сперва хотел объяснить, что его спутнику два сдвинутых матраца понадобились для экзотических гимнастических упражнений; но потом решил вообще не комментировать осуществленную ими незначительную перестановку мебели. Кельнера звали Крепке: это имя было вышито красным на нагрудном кармане его белой куртки. Справившись с начальным недоумением, господин Крепке заметно повеселел:

– Ароматный дарджилинг и несколько птифуров.

– Просто поставьте на стол.

– Если позволите мне заметить… (А почему бы и не позволить – седому служащему отеля, который наверняка содержит жену и детей?)… на нижних этажах и в апартаментах обслуживание, конечно, круглосуточное. Особенно если речь идет о таких взыскательных персонах, с какими мы имеем дело сейчас. Он ведь нобелевский лауреат, открою вам нашу тайну.

– Разумеется: в «Брайденбахер хоф» всегда останавливались знаменитости, – поддакнул Клаус Хойзер, хотя в данный момент и не испытывал жгучего интереса к отмеченным этой наградой ведущим физикам и корифеям лабораторной работы.

– Однако отель, – продолжил кельнер, – подтверждает свой высокий ранг лишь в том случае, если и по глазам постояльцев, живущих под коньком крыши, служащие догадываются чуть ли не о каждом испытываемом ими желании… Миндальные пирожные с малиновым конфитюром, à la Ritz, – фирменное блюдо нашей кондитерской. Надеюсь, вы будете довольны. Желаю приятного чаепития. – Господин Крепке увидел полную пепельницу, забрал ее и заменил на новую, которую извлек из кармана куртки. – Может, вы пожелаете зарезервировать столик для ужина?

– Спасибо.

– Тогда опять наберите номер 110.

– Мы предпочитаем дрейфовать по течению.

– Прекрасно. Этого каждый себе желает. (Последнее утверждение – со стороны человека, принесшего чай – звучало как-то уж чересчур приватно.) От вечернего солнца можно отгородиться маркизой. Управляющий ею маленький механизм спрятан за откидной досочкой.

Господин Крепке очень тактично принял чаевые, хотя по лицу его не читалось, что он одарен особой утонченностью чувств; и затем этот высоко-мотивированный служащий покинул мансардное помещение, на сей раз воспользовавшись дверью 601 номера.

– Ну вот, – прокомментировал Анвар. – Ееп zeer aangename man, opmerkelijk[27]27
  Очень приятный человек, замечательно (голл.).


[Закрыть]
. – Взяв чашку чая, он снова присел на кровать и надкусил малиновое пирожное. – Что мы делаем вечером? К твои родители?

– Все же это очень странно, – бормотал Клаус Хойзер, склонившись над тоненькой книжечкой, которую приобрел в магазине Гансефорта, когда-то очень давно торговавшего и школьными букварями. – История разыгрывается в Дюссельдорфе.

Анвар внезапно принял такой вид, будто его что-то неприятно поразило, подействовало на него угнетающе. Теперь, когда он из бесконечной дали впервые приехал на Рейн, совсем не обязательно, чтобы в его жизнь тут же вторгалась вторая неведомая ему история. Плакат с рекламой фильма уже заключал в себе некую угрозу.

– Почему не в Майнце, не в Штутгарте? – Клаус тоже был заметно раздражен и лишь отхлебнул чай.

– И что он пишет о здесь? – донеслось со стороны кровати, на которой сидел, прислонившись к спинке, Анвар.

Его друг стал читать вслух:

– «Годы замужества, а их было двадцать, Розали, по облику и говору истая жительница Рейнского края, провела в трудолюбивом Дуйсбурге… но после утраты мужа поселилась с детьми в Дюссельдорфе (дочери было тогда восемнадцать, сыну всего лишь шесть лет), отчасти из-за красивых парков…»

– Хофгартен, – подсказал Анвар.

– «…отчасти же из-за дочери Анны, серьезной девушки, которая увлекалась живописью и хотела посещать знаменитую Академию художеств. Вот уже десять лет маленькая семья проживала на тихой, обсаженной липами улице… Несколько родственников и друзей, а также профессора академий живописи и медицинских наук, да два-три фабриканта с женами составляли небольшой кружок, часто собиравшийся под радушным кровом для скромных вечерних пиршеств, во время которых, следуя местному обычаю, воздавали должное рейнским винам»{140}.

– Твой отец, – пошутил Анвар.

Клауса, казалось, такая шутка совсем не порадовала, он словно взвешивал в руке книжечку, на обложке которой красовалась пара влюбленных. «Королевское высочество» сейчас демонстрируется как фильм; «Королевское высочество», как и некоторые другие произведения Томаса Манна, он читал в незапамятные времена. Теперь, после того как увидел возле кинотеатра «Аполлон» рекламу этого успешного фильма, Клаус был настолько возбужден, возвращен к прошлому, странно растревожен достижениями, так сказать, своего писателя – того Томаса Манна, который наблюдал за ним, сидя на пляже, который у себя дома, в Мюнхене, пригласил его в святая святых, рабочий кабинет, и которому теперь, наверное, могло бы быть почти восемьдесят, – что, почувствовав некоторое любопытство, вошел в книжную лавку Гансе-форта и спросил: «Простите, Томас Манн – он еще жив, еще пишет?» На этот вопрос продавщица, слегка удивившись, ответила утвердительно и подвела его к книжной полке: «Доктор Фаустус», «Речи и статьи», «Иосиф и его братья», «Мое время»… Корешок к корешку стоят книги: грандиозный жизненный труд. «Тогда дайте мне, пожалуйста, самое новое», – попросил он. «„Круль“, наверное, еще есть в витрине. Но это тоже новое», – она протянула ему какую-то книжечку и опять занялась двумя дамами, которые искали для внука книжку о животных. Три марки пятьдесят заплатил он за тоненький рассказ, впервые опубликованный в прошлом, 1953 году. Такую книжку можно прочитать между делом, в дороге. Что же написал теперь этот седой господин, когда-то пригласивший его в один из мюнхенских театров, во времена Веймарской республики? Этот человек, у которого он тогда гостил и который в театре «Каммершпиле», выступая утром с докладом о драме, с кафедры чуть ли не напрямую обратился к нему, сидящему в первом ряду: Сам же он тоскует по поцелую, в сладости которого (так примерно) должна сконцентрироваться благодарность мира. – Ты ли для меня это?..

И вот теперь он сидит здесь, снова со словами и фантазиями Томаса Манна, который, уже будучи старым человеком, выбрал для придуманной им истории именно рейнские декорации. Клаусу Хойзеру стало не по себе. Неужели Томас Манн обхватил руками, как глобус, всю его жизнь? Чепуха. Этот знаменитый человек не расставлял ему никаких ловушек, да и сам он, Клаус, пережил еще много чего.

– Что там происходит? – спрашивает Анвар, который еще на Суматре узнал, что Клаус когда-то поддерживал доверительные отношения с неким человеком, которого можно считать Буддой западного мира.

– Жуткая история, – поворачивается к нему Клаус Хойзер. – Розалия фон Тюммлер, главная героиня, – пожилая вдова. Она очень печалится, потому что – как у любой женщины в этом возрасте – ее месячные…

– Мм?

– …ее кровотечения прекратились. А значит, она уже увядает и уподобляется мертвым, так ей кажется.

– Нехорошо, – высказывает свое мнение индонезиец.

– Для сына, чтобы обучить его английскому языку, она нанимает молодого американца, Кена Китона. – Клаус продолжает пересказывать содержание новеллы. – Кен Китон – симпатичный молодой человек… – За неимением подходящих закладок Клаус зажал между страницами несколько сигарет. – Превосходно сложенный, что угадывалось, несмотря на широкую, свободную одежду, он был крепок, длинноног, узкобедр. Руки у него тоже были красивые, на левой он носил довольно безвкусное кольцо{141}.

– Она влюбляться в американца?

– Конечно.

– Go on[28]28
  Продолжай (англ.).


[Закрыть]
.

– Ее дочь Анна, умная хромоножка… – у него вечно идет речь о каких-то физических изъянах. Но из-за своего изъяна, из-за того, что для них невозможен образ жизни вполне здоровых, такие люди как раз и становятся умнее.

– Много цены.

– Так вот: не по годам умная Анна не хочет, чтобы ее мать влюбилась. Это было бы неприлично для пожилой дамы. Однако Розалия сходит с ума по Кену: Может быть, я просто распутная старуха? – думает она. – Нет, только не распутная, не бесстыдная! Ведь я стыжусь его, стыжусь его молодости, не знаю, как вести себя с ним, как смотреть ему в глаза, в эти ясные, приветливые, мальчишеские глаза… И все же он, он сам, не подозревая ни о чем, «исхлестал», «приперчил», избил меня своей «розгой жизни»… – есть у нас такой весенний обычай. – Теперь, при одной мысли о ее жгучем, возбуждающем прикосновении, бесстыдное наслаждение затопляет, захлестывает самые сокровенные тайники моего существа{142}.

– Пу, драма, – констатировал Анвар, сумевший уловить смысл этого внезапного извержения любовного чувства.

– Розалия становится все более одержимой, свежей в своих чувствах, безудержной. Она дергает Кена за ухо, устраивает вместе с ним водную прогулку по Рейну, они гуляют по парку, где Китон у нее на глазах гарцует на каменном льве. Но главное: будто в силу биологического чуда, у Розали возвращаются месячные. Она опять способна к деторождению.

Анвар явно озадачен услышанным.

– Ее счастью, ее любви уже ничто не препятствует. Ведь Кен находит внезапно расцветшую даму очень милой. Розалия ставит на место свою строгую дочь, у которой ум заменил все чувства: Разве счастье – болезнь или легкомыслие? Нет, это – просто жизнь, жизнь с ее радостями и горестями. А жизнь – всегда надежда, безотчетная надежда, о которой я не умею дать точные сведения твоему разуму{143}.

– Всегда надежда, да. Значит, все-таки всё хорошо.

– Нет. Благодаря любви, надежде Розалия чувствует себя помолодевшей и счастливой. Она открыла для себя исходящий от жизни дурман, делается все смелее и даже подумывает о том, чтобы уехать с Кеном в другую страну. – Пальцы Клауса перебирают страницы. – Но она Обманутая – так называется рассказ, – ее обманула беспощадная Природа: не способность к деторождению вернулась к ней – кровотечения были вызваны раковыми метастазами. Она больше не увидит Кена, она умрет. Черный лебедь, который плавал по пруду, предсказал ей это. Но отчаялась ли она? Не хочется уходить туда, – так прощается она с дочерью, – от вас, от жизни и весны. Но разве без смерти была бы весна? Смерть – великая спутница жизни, и если ко мне она явилась в облике воскресшей молодости и любви, это не было ложью, а было благоволением и милостью. – И Клаус прочитал заключительные строчки: Розали скончалась мирно, оплакиваемая всеми, кто ее знал{144}.

Анвар теперь встал, приблизился и через плечо Клауса бросил взгляд на напечатанные страницы. Он обхватил плечи друга и сжал их:

– Так печально. Мудрость старости? Но она любила.

– Именно; в том-то, наверное, и суть. В его книгах всегда идет речь о смерти.

– Да, – сказал Анвар. – Бегство от жизни? Или, – он задумался, – вроде: ценность жизни перед смертью. Твой писатель.

– Ну, не только мой.

– Ты Кен Китон.

– Полная чепуха! Он блондин и американец.

– Но Дюссельдорф и профессор Академии художеств… Я не хочу читать «Обманутая». Очень грустно для путешествия.

– Но она благодарна за свою жизнь. И Господа Бога, который всех примирил бы, в этой истории нет.

– Нет так нет, – проговорил Анвар и поцеловал Клаусовы волосы, пахнущие азиатским маслом.

– Он пишет, вместо того чтобы жить, как другие. В Швейцарии.

Анвар отнесся к услышанному скептически:

– Много десятилетий – много событий. Навести его. Я вместе: волнительно.

– Что я ему скажу? – Клаус заглянул в склонившееся над ним лицо. – Добрый день. Я тот самый Клаус с пляжа, а сейчас я приехал из Шанхая. Что я вам сделал? Почему после восемнадцати лет, проведенных на чужбине, я первым делом купил себе написанную вами книгу?

– Вы пара.

– Речь идет об искусстве.

– Захватывающе.

– В Мербуш мы поедем завтра. А сегодня вечером я покажу тебе старые пивные.

– Хорошо. Попойка. Тоже приятно, – признал Анвар. – Но сперва поспать. – Он расстегнул верхнюю пуговицу рубашки. – В Швейцарию нет? Гораздо ближе, чем Пекин от Янцзы.

– В другой раз.

– Он старый. Может, много сказать.

– Или ничего. Это не был девчоночий роман.

Клаус задумался о той мюнхенской неделе, теперь лишь скудно прикрытой туманом времени. Ты ли для меня это? Настойчивый вопрос, повторенный дважды. В театре, перед многочисленной публикой. Неужели он, в своем раннем облике, любим до сих пор?

В тишине мансардного этажа, где постояльцев не так уж много, внимание привлекал каждый звук, каждый треск потолочных балок, вызванный августовским солнцем. Вот открыли или закрыли какой-то номер. Где-то разбился стакан или тарелка. И уже много раз слышались медленные шаги в коридоре, шарканье; даже казалось порой, будто кто-то скребет по стене и дверям. Сперва Анвар выглянул через дверную щель и разглядел – со спины – фигуру в плаще и берете, которая как-то нерешительно, пошатываясь, удалялась. Чуть позже Клауса Хойзера смутили другие шумы: у него возникло ощущение, что его подслушивают, чуть ли не шпионят за ним. Сухопарый персонаж в берете – тот, что пробирался по коридору, – казалось, внезапно ускорил шаг и скрылся. Теперь слышались лишь приглушенная болтовня и хихиканье двух девчонок, строивших планы относительно «колеса обозрения». Анвар размышлял, не принять ли ему душ, Клаус по-прежнему держал в руках «Обманутую», но сам задумчиво пялился в небо за окном. Рейнские облака проплывали мимо; летней духоты, обычной для родного города, он – после стольких лет, проведенных во влажных тропиках – не чувствовал. Но все равно тосковал, как во времена юности, по грозе, которая с треском и молниями обрушилась бы на Дюссельдорф. За ней, конечно, не последуют месяцы муссонных дождей, но зато воздух быстро освежится. Наверное, безусловной родины для него уже не существует. Он посмотрел на гамаши Анвара (которые всегда остаются удивительно белыми), лежащие на комоде. Там же, на мраморной плите комода, – бесполезный тазик для умывания и пестрый кувшин, напоминающие о прежнем распорядке жизни. То и другое – при ближайшей попытке модернизации – выкинут. Или эти сосуды уже и сейчас оставлены здесь лишь как элементы декора? Обои здесь тоже словно из антикварного магазина: зеленоватые, в полоску, с декоративным шнуром. Здесь наверху можно жить незаметно, не подчиняясь требованиям других людей. Воробьи, увлекшись каким-то делом, расчирикались на перилах мансардного балкончика. Но Клаус сосредоточился на бое часов с церковной башни. Этот звук он не слышал уже много лет, забыл про него. Анвар перевернулся на другой бок и, кажется, задремал. Что может очаровать нас больше, чем человек, который затерялся в сновидческих далях, на время сна совершенно беззащитен и, тем не менее, чувствует себя в безопасности? Индонезийское лицо, индонезийские волосы на накрахмаленной наволочке… У Клауса Хойзера тоже – после столь напряженной первой половины дня и чечевичного супа у «Даузера» – слипаются веки; картины в голове перемешиваются: крутящиеся вентиляторы в конторе восточно-азиатской компании; экзамен на право управления транспортным средством – тропический шлем и кабриолет в Паданге; танцы и чай с немецкими морскими офицерами, прибывшими на «Эмдене», – в отеле Centraal; материнский горестно-ликующий возглас, когда она после восемнадцати лет разлуки наконец обняла сына, взглянула на его спутника, пожала гостю руку; Северное море, кровотечения, отцовский мольберт, верховые поездки на плоскогорье, к торговцам каучуком; площадь Яна Веллема с закопченной бутылкой «Синалко»; последнее карнавальное шествие перед тем, как он нанялся на торговое судно и поплыл на нем мимо раскаленного Адена; лампионы, часто лампионы на праздниках, транспортные накладные, прилечь бы, работа, пальмы, белые брюки, прилечь бы, слишком много, нет, правда много, подарок от жизни, как это смело… его потребовать, болтовня воробьев, всё хорошо, но прилечь бы, в середине жизни ты вправе позволить себе покой, голова Клауса криво склонилась вперед, его дыхание еле заметно овевало грудь…

– Ах, – раздалось вдруг, – а вот и он! И вот она я. Был ли прежде стук в дверь, вероятно, теперь уже это не играет никакой роли. Анвар привстал на постели и сел, прямой как свечка, Клаус со своим стулом чуть не опрокинулся назад. Лицо его было расслабленным. Женщина же произнесла нараспев:

 
Малыш, скорее засыпай,
Ведь за тебя – мои моленья,
Забудь тревоги, просто знай:
Причины нету для волненья.
Закрой глаза, замкни и слух,
Здесь сумрак, штор плетенье,
За дверью прячется Тук-Тук,
Это не повод для волненья.
 

Нет, лучше что-нибудь повеселее, но тоже вышедшее – гарантирую – из-под моего пера:

 
Умен человек и каждодневно делается умнее.
Творец он изобретений и всевозможных наук,
Мы, что ни день, мыслим лучше и видим яснее,
Нет большего чуда на свете, чем человеческий дух.
И, тем не менее, время смеяться еще не настало,
Мир затуманен слезами, перевернут вверх дном,
Две злые силы тут есть, ни одна не возобладала:
война и кризис, в одном флаконе, породили Содом.
Самое время нам всем договориться друг с другом:
Алчность и ненависть – к черту немедля послать!
Дружбу и мир – окружить почитателей кругом,
И тогда станет Земля хороша и богата опять!!!
Сказочно? Сказка наш спящий разум разбудит!!!
Было ли это?? Когда-нибудь точно будет!!
 

Просто сказка – видеть тебя здесь! Прости мне эту маленькую песенку, которую лучше было бы пропеть. Трудностей ведь повсюду хватает… Мы ее пели часто – наша маленькая труппа бродячих артистов, которая странствовала по миру, чтобы пробуждать сердца: пели и в Мюнхене, еще до той судьбоносной ночи, и в Цюрихе, и в Праге, и в Амстердаме{145}. А позже, в Нью-Йорке, когда Европа уже закатилась, нас больше никто не хотел слушать, там в моде совсем другое, хотя повсюду было бы нелишним знать следующее:

 
Почему холодны мы друг к другу?
Ведь от этого сердце болит!
Почему? Скоро станем как грубый,
Сплошь оледеневший гранит.
Мы на призраков смотрим в тревоге:
Как они борьбу продолжают!
Продолжают? Не верю я в это!
Скоро призраки ночи растают!
Почему? Потому что рать света
Неизменно врагов побеждает.
 

Постой, дай я тебя обниму. Не так уж ты изменился. Все тот же smart boy[29]29
  Щеголеватый мальчишка (англ.).


[Закрыть]
. Ты, значит, отправился в путешествие. И откуда ты нынче прибыл? Тебе удалось тогда получить место в Золингене? Надеюсь, ты не оставался там все эти годы! Нет, с немецкими конторскими жеребчиками у тебя мало общего… Надо же, на тебе золотая пижама, шелковая… The very smart Klaus[30]30
  Очень даже щеголеватый Клаус (англ.).


[Закрыть]
. А ведь наше с тобой знакомство продолжалось лишь несколько дней. Мы тогда уехали, брат и я, в США: большое журналистское турне, блестящие брат и сестра в одной упряжке – на Гудзоне, в Голливуде{146}… Вся Германия глотала наши репортажи: Грета Гарбо, растрепанная и совсем не похожая на примадонну, сидит где-то и грудным голосом, со шведским акцентом, признается нам: «Я так у-у-ушас-но устала»… Нет, Клаус, тот, кто хочет по-настоящему узнать ночную жизнь, непременно должен побывать в Лос-Анджелесе, в мексиканском квартале. Голливуд по ночам вымирает, как какое-нибудь Лужедворье{147}… Разве не лихо мы тогда писали, Клаус и я? Да, мы обладали свежестью взгляда и неутомимостью, были дикарями, хотя и окультуренными, жадными до знаний… Новые впечатления, творчество – вот чем была наша жизнь; театральные постановки, дерзкие песенки, позже lectures, speeches[31]31
  Лекции, речи (англ.).


[Закрыть]
– за годы войны в общей сложности больше тысячи публичных выступлений; я чувствовала себя как дома в пульмановских вагонах, всегда выбирала нижнюю полку и прекрасно на ней спала, ночь за ночью, а потом выступала в женских клубах, в ратушах вдоль Миссури, в переполненном Карнеги-холл! Да-да, дорогой, иногда всего перед пятью слушателями, а иногда и перед многотысячной аудиторией; и это я, я – никому не известное частное лицо – требовала бойкота немецких товаров, я яростно критиковала так называемый Аншлюс Австрии, я собирала деньги, чтобы те, кто бежал в Америку, получали американский хлеб… Но теперь довольно, что я всё болтаю да болтаю, ты ведь заехал сюда по пути в Золинген? Ты теперь служащий фирмы, производящей ножи и ножницы? Мне трудно это представить. Твои родители умерли? Дай же наконец обнять тебя, негодный мальчишка!

Перед потерявшими дар речи слушателями вновь прозвучала эта невообразимая фраза, и уже распространился по комнате аромат изысканных духов. Раскинув руки, женщина со слегка поседевшими волосами шагнула к Клаусу, поднимающемуся со стула. Золотые браслеты позвякивали на ее запястье, брошь на малиновом платье будто грозилась разрезать – при слишком тесном объятии – шелковую пижамную ткань. Эрика Манн… Никакого сомнения, это прежняя Эри, дочь знаменитого писателя и вспыльчивая сестра; она кажется сухощавой… и, конечно, уже не носит стрижку «под мальчика», как в последние годы всеобщего увлечения чарльстоном, а зачесывает волосы назад; тонкой лепки лицо подернулось сетью морщинок, накрашенные губы сохраняют безупречный контур, даже когда она смеется, а вот уголки губ на мгновенье печально повисли…

– Ах, Клаус! – Она обняла его со всей силой, крепко прижала к себе, приникла щекой к его плечу и, кажется, всхлипнула. – Клаус, как хорошо, что бывают такие встречи! Я, правда, не каждую минуту о тебе помнила – но ты оставался частью нашей компании. Свидетелем. Другом моего брата. Скажи, чем ты занимался всё это время – долгое, долгое время? Ничего не осталось от прежнего – всё порушено. Но сами мы еще существуем. Ты спал в комнате малыша Голо, это было в Залеме{148}. Узнаешь ли ты меня вообще? Я теперь старая тетка. А знаешь, те вишни, которых мы когда-то нарвали, были несъедобными: японские декоративные вишни, в чем Клаус, слава богу, вовремя разобрался…

Посетительница, Эрика Манн, вдруг безудержно разрыдалась.

– Клаус… Ты тоже Клаус, последний для меня… Его я не уберегла от смерти, от желания умереть. Он мало-помалу тонул, терял себя в наркотическом бреду, в ощущении, что несчастлив, а я не могла постоянно быть рядом с ним, пока длилась война; что же касается написанных им книг… под конец в его отношении к жизни не осталось ни малейшей легкости, эти книги не находили отклика… я ничего тут не могла изменить, как и отец. Разбился ли Клаус о величие своего отца? Я не вправе так думать, ведь каждый человек остается самим собой и должен уметь держать себя в узде. Клаус же еле-еле влачился сквозь ужасную для него повседневность, и смерть… у нас в семье она всегда воспринималась как спасительная… возможно… гавань.

– Клаус умер? – быстро спросил Хойзер у всхлипывающей не то чужачки, не то старой знакомой.

– Принял снотворные таблетки – пять лет назад, в Каннах{149}. Так что покоится он во Франции. Я должна, я попытаюсь спасти его наследие. Роман «Мефистофель»: о Грюндгенсе, как тот по-кошачьи гнул спину перед властями – хотя теперь говорят, что Грюндгенс и помогал каким-то людям. И еще, Клаус – «На повороте. Жизнеописание»: это написанный Клаусом поучительный, поучительный для каждого человека, отчет о собственной жизни. Под конец он пошел служить в американскую армию, чтобы видеть перед собой хоть какую-то четкую цель: Изгнание горько. Еще горше возвращение домой. Он первым вернулся в наш разрушенный мюнхенский дом. По взорванным ступеням поднялся я к входной двери и через закопченную дыру проскользнул – куда? Но стоит ли теперь сожалеть о здании!.. У Клауса были единомышленники, помогавшие ему до конца: Рене Клевель{150}; Кокто{151}, может быть; обворожительный Куинн Кёртис{152}. В определенных кругах все это имеет значение: живые глаза, дерзкий ум. Красивые мышцы… Однако то, что его любили и что любил он сам, Клауса не спасло. Печально. Нет, трагично. Что он чувствовал себя таким покинутым. Чего он хотел? Покоя. – Но покой в любом случае ожидает нас всех.

Она отстранилась от Хойзера, но удержала его руки в своих. Глаза у нее покраснели.

– Да, полюбуйся на меня, старуху. Вся лакировка облупилась. Но я еще продолжаю вертеться вместе с Землей. Пережила три побега, дорогой мой. Из Германии, где газеты уже призывали к физической ликвидации семейства Маннов. Из Европы, где швейцарцы и голландцы, поскольку боялись Гитлера, уже подбирали намордник для моего кабаре. А в прошлом году – и из США, где гонители коммунистов зачислили меня (я своими глазами это читала) в разряд кремлевских агентов и… прирожденных извращенцев. Своему заявлению на получение прав гражданства в этой (прежде казавшейся мне обетованной) земле, заявлению, которое за многие годы так и не было удовлетворено, я, будучи человеком гордым, дала обратный ход. Хотя в свое время именно я непрестанно убеждала американцев: «Помогите Англии! Если вы не поможете Англии, падет последний бастион свободы в Европе. Готовьтесь к войне: нацистские подводные лодки уже курсируют перед самым Манхэттеном». Я также пережила – позволь тебе это сказать, дорогой, – испанскую гражданскую войну и там, в качестве репортера, наблюдала, как впервые в этом проклятом варварском столетии целые города подвергались ковровым бомбардировкам. Лишь случайно я выжила в Лондоне, когда Геринги, Кессельринги, или как там их всех зовут, своими бомбами обратили в пепел и мой дом: рукописи, пишущая машинка, одежда – всё пошло псу под хвост… плевать, я продолжала свои выступления на Би-би-си: Немецкие слушатели, решение о дальнейшей судьбе Германии должно быть принято в Германии – вами, ею самой! Отделите себя от того духа, который породил эту войну: от губительного духа, оправдывающего стремление к мировому господству, ложь, насилие, презрение к людям. Задумайтесь, немецкие слушатели: в чем заключается ваше право? Ваш долг по отношению к себе – ваш единственный и последний шанс? И еще я пережила месяцы войны в Африке, в Палестине, в Египте, где, как военный корреспондент, носила британскую форму… и уже в такой мере утратила родину или стала космополитом, что один майор ВВС спросил меня, откуда я родом и как получилось, что я так безупречно говорю по-английски, хотя в моей речи чувствуется «австрийский» – на самом деле баварский – акцент.

Всё это нелегко, Клаус, но неужели я – в прошлом сорвиголова, среднего дарования актриса и автор детских книжек – должна была и дальше киснуть за письменным столом? Не больше ли смысла в том, чтобы сделаться стальной амазонкой{153} – из таких, о которых слагают легенды? Разве хоть кто-то сам выбирает, кем ему быть? Перед тобой стоит маленькая стальная амазонка – правда, уже не первой молодости; но ведь нельзя оставаться невозмутимым и чирикать веселые песенки, когда весь мир полыхает пожаром, а человек вновь и вновь подвергается истязаниям. Знаешь (однажды я так и написала){154}, я никогда не принадлежала ни к какой политической партии, не интересовалась хитроумными аргументами или двусмысленными интригами профессиональных политиков. Единственный принцип, которого я придерживаюсь, это моя несгибаемая вера в некоторые основополагающие нравственные идеалы – правду, честь, порядочность, свободу, толерантность. Может, это звучит по-детски. Но разве дети (и тут она еще раз, сильнее, сжала руки Клауса) не следуют, в силу инстинкта, определенным нравственным принципам? Дети знают, где черное и где белое, они умеют отличить добро от зла. Весть, которую я хотела сообщить людям, всегда была прямым, неприкрытым призывом – я и сейчас, хоть и другими словами, повторяю тот же призыв – к человеческой солидарности, направленной против бесчеловечных сил тьмы и разрушения. Я видела войну народов и прозревала за ней, за всеми ее ужасами и за ее тупоумием, непреложное обещание: что наступит мир для всех народов земли… Ах, что бы я ни делала, я всегда оказываюсь сидящей между двумя стульями – но, может, это место не так уж плохо. Всё на свете, и даже такое место, имеет свою хорошую сторону. Так говорят. – Ну вот. А что было у тебя?

Клаус Хойзер стоял, будто оглушенный. Нет: скорее совершенно раздавленный. На азиатском рынке в уши ему врывалось одновременно много голосов и еще больше слов, в Мербуше – тоже, но в многоголосье такого рода он без труда ориентировался. Что касается теперешнего грозового откровения, то большую часть его Клаус, конечно, тоже понял: ведь эти добровольные признания произносились на безупречном немецком и сопровождались выразительной мимикой. Дочь Томаса Манна, воинственная изгнанница, проницательная международная журналистка, которая протестовала против идеи молниеносной войны, против расистского безумия и любых форм угнетения: нет сомнения, что его руки разъединились сейчас с руками одной из самых сильных духом женщин нашей эпохи. Разве чего-нибудь стоит его приватное бегство из затхлой атмосферы отечества, его тихая, не лишенная удовольствий жизнь – в Юлианабаде, на Желтом море – по сравнению с такого рода борьбой за цивилизацию? Грязь, жидкая грязь сезона муссонных дождей, рабочие дни в конторе и танцы под лампионами – вот, собственно, и всё, что он мастерски освоил. Но разве не был и он – флегматичный бюргер, не пожелавший впрягаться ни в какую программу по улучшению мира, а только взиравший всю жизнь, по милости Бога, на волны Тихого океана, – разве не был и он препятствием, надежным тормозом для любой попытки соблазнить людей фанатизмом?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю