355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ханс Плешински » Королевская аллея » Текст книги (страница 8)
Королевская аллея
  • Текст добавлен: 6 ноября 2017, 21:30

Текст книги "Королевская аллея"


Автор книги: Ханс Плешински



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц)

«Политика умиротворения, которую проводил Чемберлен, и ужасное молчаливое попустительство французов открыли путь для нацистских преступлений, а это значит, что демократии, образованность и утонченный стиль жизни оказались несостоятельными», – стучало в его мирной, настроенной на общее благо голове.

Вторгшаяся к нему женщина отступила на шаг. Время от времени она поглядывала по сторонам и уже давно заметила, что на кровати лежит некто третий:

– Ты нас не представишь друг другу?

– Ну конечно. Эрика Манн; я хотел сказать, Эрика Грюндгенс, или? – Клаус, совсем сбитый с толку, по ошибке первой представил даму.

– Что ты несешь? – Ее яростный взгляд налету сделался более снисходительным. – С господином «заслуженным артистом Рейха» я развелась еще четверть века назад.

– Я думал, ты живешь с ним в этом городе или приехала его навестить…

Ответом на такое предположение стал еще один испепеляющий взгляд.

– Я двадцать лет назад вышла замуж за… одного из приятелей Клауса и Кристофера Ишервуда{155}: за Уинстена Одена, поистине очаровательного человека и замечательного поэта; благодаря чему и получила британское гражданство.

– Вот оно, значит, как…

– Это очень забавная или, можно сказать, поучительная история. – Она положила руку ему на плечо. – Оден знал, конечно, что я в то время любила Терезу Гизе{156}, а потом Аннемирль Шварценбах{157}, или, как мне казалось, любила обеих одновременно, прежде чем у меня начался период шатаний (где в нашем мире найдешь надежную опору?): сперва роман с Гумпертом{158} в Нью-Йорке, а потом, наконец, трагедия с Бруно Вальтером{159} – гениальным дирижером, отцом моей давней подруги Лотты Вальтер{160}, человеком, который созрел для роли покровителя, но нуждался, со своей стороны, в любви и утешении, даруемом близостью с молодой женщиной. Однако Вальтерова «Фау-2» оставалась холодной… Как бы то ни было, Оден (о нашем браке мы с ним договорились в письмах), чудесный Оден был единственным человеком, который ждал меня на платформе в Малверне{161}; я, значит, подошла к этому незнакомому человеку и сказала: It is so kind of you to marry me[32]32
  Это очень любезно с вашей стороны – жениться на мне (англ.).


[Закрыть]
. На что он ответил: Darling, how lovely to meet you[33]33
  Дорогая, как это прекрасно – встретиться с вами (англ.).


[Закрыть]
. Потом мы сразу поехали в бюро записи актов гражданского состояния, и там он не мог вспомнить, как меня зовут… Но и такое мы вправе однажды пережить, Клаус. Иначе всё погрязнет в тупоумии и порошке от моли. Все-таки этот джентльмен, уже после моего отъезда, почтил меня, как свою супругу, отметив: Perhaps I shall never see her again. But she is very nice[34]34
  Может быть, я никогда больше ее не увижу. Но она очень мила (англ.).


[Закрыть]
.

– И он не ошибся, – подтвердил Клаус Хойзер.

– Итак, я та самая Эри. Та, которой всегда приходится подсаливать супчик… если вы понимаете, что я имею в виду.

– Это господин Батак Сумайпутра.

– Ты с ним познакомился в Золингене? Однако!

– На Суматре. В данный момент он дремлет.

– Как, прости? – Эрика Манн неспроста нахмурилась и задала уточняющий вопрос. По виду этого азиата не скажешь, что он спит. Пальцы – ниже подбородка – судорожно обхватили край перины, экстремально расширенные глаза, с темного лица, пялятся на неожиданную посетительницу, а уши, кажется, полыхают… хотя не исключено, что последнее впечатление обманчиво.

– Когда не спит, он изучает немецкий.

– Ах вот как! И больше ему нечем заняться? Что ж, сейчас он может объединить одно и другое. – Эрика Манн еще раз приветственно махнула рукой в сторону столь очевидно (но, может, лишь на какие-то мгновения) парализованного странного персонажа, который, в свою очередь, пристально рассматривал гостью в платье с болеро. – Не удивлюсь, если это станет для него нравственной кульминацией… Что ж, по крайней мере мама осталась нормальной и «одноколейной». Но она начисто лишена фантазии.

– Фрау Катя?

– Ну да, драгоценнейшая госпожа Томас Манн, у которой, м-мм… нет ни искры воображения. Впрочем, это неважно. Кто-то ведь должен следить за тем, чтобы вагонетка не сошла с колеи. Зато я, благодарение богу, всё в большей мере задаю направление. Миляйн стареет{162}. А тут требуется более маневренный и сведущий толкач. Некоторые сравнительно тягучие пассажи в «Фаустусе» – хотя, конечно, каждый такой пассаж, от которого при необходимости можно отказаться, у другого писателя считался бы шедевром, ведь Колдун несравненный стилист, – мне, после пятнадцатого прочтения и изложения моих аргументов, удалось вычеркнуть. Поэтому «Фаустуса» – и не только этот роман – в какой-то мере можно считать и моим творением. От Миляйн в нем ничего… или очень мало. Ее дело – принимать на работу и потом увольнять домашнюю прислугу. Разумеется, без нее отца бы вообще не было: он бы давно истощил свои силы или умер. Может, умер бы с голоду, ведь он не умеет даже пожарить яичницу. Не может сварить себе кофе! Но в том, что касается композиции, мама ему не подмога. Дай себе время, Томми. Просто сядь к столу, и оно само потечет. От твоего дьявола у меня мурашки бегут по коже – так прекрасно ты, мой старый товарищ, и на сей раз всё это описал. Более глубоких мыслей от мамы не услышишь. Она еще девушкой была скорее спортивной натурой, первой велосипедисткой Мюнхена, и в определенном смысле осталась спортсменкой до сих пор: главное, мол, мчаться вперед строго по прямой линии, через гребень холма… А по вечерам она пьет с ним на кухне бульон или жидкий шоколад: Завтра, Томми, дело сдвинется с мертвой точки. Что ж, он доверяет этой простодушной женщине. Но и мне, мало-помалу, – всё больше. Перед кем еще он мог бы открыться? При его репутации, принуждающей постоянно говорить только правильное? Какие премии могут его осчастливить? Он стоит, нагой, на ветру. И только перед нами становится почти человеком. Мама для него костыль, я – инвалидное кресло. Чем бы мы были без нашего пациента? Старой рухлядью. Интересная ситуация. Даже больше того: пикантная. Какой Сизиф согласится поменяться камнями с другим Сизифом? А в нашем доме ворочают много камней.

– В других местах – нет?

– В других тоже. Не знай мы этого, мы бы, как семья, не отличались особой духовностью. А что с твоим пугливым малайцем? Он кажется озадаченным. – Она показала на кровать.

– Он, возможно, впал в состояние амока, – пояснил Клаус.

Эрика, со своей стороны, уточнила:

– У нас дома фильтруют через сита нужду, потом подвергают эту субстанцию огранке и превращают в реликвии. Мы – я имею в виду художников – держим в своих руках торговлю драгоценностями человечества.

Мощная мысль. Клаус откашлялся. Рассказ о фиктивном браке с англичанином показался ему, в любом случае, менее приватным, или интимным, чем намеки на соперничество между дочерью и матерью как двумя санитарками и вагоновожатыми – соответственно, отца и супруга. В этом чувствовался фундаментальный перекос.

– Я, наверное, переживу отца. Она – нет. Мне предстоит превратить его прижизненную славу в посмертную. Письма, дневники… Я не могу жить без своих ужасных и имеющих многие заслуги постаревших родителей. Кем бы я была без них? Амазонкой. Копающейся в их наследии совой. Проржавевшей перечной мельницей.

– Ты очаровательна. Полна жизни. И так много всего пережила. Великолепная женщина! К тому же наделенная наследственным даром вашей семьи: умением властвовать над словами.

– Больше у нас и нет ничего. Если не считать банковских счетов, размеры которых люди сильно преувеличивают.

– Может, чего-нибудь выпьешь?

– А что ты можешь предложить?

Клаус взглянул на Анвара, и тот большим пальцем указал на чайник.

– Он что-нибудь понимает? Сколько? – спросила Эрика Манн и в первый раз оглянулась, высматривая, куда бы присесть.

– Это известно только ему. Он в совершенстве владеет голландским и китайским. Индонезийским – само собой.

– Впечатляет, – похвалила она, повернувшись лицом к кровати.

Обменявшись улыбками, именитая гостья и одержимый амоком (на данный момент онемевший и как бы спрятавшийся под простыней), кажется, почувствовали большее доверие друг к другу. В Европе Анвар в любом случае должен считаться с возможностью неожиданных важных встреч – приносящих, среди прочего, и внутренний выигрыш.

– Он что же, боится? Надеюсь, не меня.

– Еще чего! Детство Анвара прошло в окружении тигров и тайфунов, он даже способен сбить цену на гостиничный номер…

– Я думала, его зовут Батак.

– Феноменальная память! Он носит все три имени.

Это сообщение успокоило Эрику Манн, ее взгляд скользнул по чайнику, затем по кровати (где наметилась легкая разрядка напряженности) и сосредоточился на телефонном аппарате.

– Можно? – Она уже набирала. Клаус кивнул. – Пожалуйста, напитки и сандвичи. Хойзер, пятисотый номер. Шампанское: «Рёдерер» или, например, «Вдову»{163}. И «Егермейстер»{164}… Бутылку, естественно. – Затем, резко: – Или вы его храните в бочках? Всё запишите на счет апартаментов «Бенрат».

Она на мгновение прижала пальцы к вискам, закурила сигарету, села в коктейльное кресло и выпустила в потолок колечко дыма.

– Клаус писал слишком быстро, – пробормотала она. – В романе «Встреча в бесконечности» запутался с гостиничными номерами… Может, всё это было в большой мере автобиографией, а в таких случаях материал рано или поздно иссякает… Голо, тот прячется за историческими персонажами, но в них, по крайней мере, нет недостатка… Здешние сандвичи, боюсь, станут катастрофой… Не хватало, чтобы их принес нам бывший гестаповец…

На этом ее разговор с собой прервался. На нее было приятно смотреть. Стройные ноги, одна закинута за другую; стопа, стянутая кремовыми ремешками, покачивается; голова косо наклонена вперед, веки устало прикрыты; струйка дыма змеится вдоль узкой щеки, открытого лба, волны седых волос. Эрика сидит, погрузившись в себя, и на фоне стены кажется странно беззащитной. Рукава в три четверти не скрывают загорелую кожу рук… Она взглянула на Клауса Хойзера, большие глаза блеснули – за ними разыгрывались какие-то истории; их, наверное, преследовали воспоминания; в них угадывались выступающее из берегов время, и отчаянно-тщетный новый порыв, и очень зоркая бдительность. Улыбка пробежала по губам… Клаус вдруг понял, что никто не может надолго привязать к себе такую женщину. Глаза ее выражали тоскование; губы, в быстрой переменчивости, – печаль и озорство; корпус над нервно покачивающейся стопой покоился в неподвижности. В ней, вероятно, давно утвердилось самосознание, в котором соединены высокие требования и забвение себя, самостоятельность и ощущение принадлежности к чему-то. Помимо всего прочего, как знал Клаус, в молодости Эри была прославленной участницей автомобильных ралли: после пробега по Европе один раз, в качестве победительницы, даже торжественно проехала по Курфюрстендамм; а вообще отваживалась – во времена ухабистых шоссе и песчаных дорог – добираться со своими товарищами до Марокко, до Персии. «Сумасбродное исключение из правил»: так называлась опубликованная в то время газетная статья, посвященная знаменитой дочери великого писателя.

Благодатным ветерком вдруг потянуло из-под мансардной двери. Эрика Манн поднялась; проходя мимо Клауса Хойзера, снова едва заметно дотронулась до его плеча; вышла на балкон с решетчатым ограждением и, поверх крыш, устремила взгляд вдаль: туда, где прежде простирался нарядный город. Теперь она опять казалась угрожающе-оживленной. Клаус не без опаски наблюдал за Эрикой сзади: как она стоит у балконных перил. Платье развевалось.

– Красивая беспутная страна, – зазвучал голос с балкона. – Она меня выкормила, и я всегда любила ее… да, конечно, по большей части издали; отсюда и моя яростная ненависть к ней, когда она себя осквернила. Убийства на этой благословенной земле… осквернено всё, что когда-то считалось важным: верность, любовь к родине, достоинство… Теперь разве что музыка Баха и Ханса Эйслера{165}, Шиллер и участники Сопротивления, а также исключительно доброкачественные поступки смогут оправдать нас перед мировым сообществом – может быть, но далеко не сразу. – Она указала рукой вдаль. – Как такое могло произойти в сознании людей, остается загадкой. Ведь у нас было не только слепое подчинение начальству, но и Лессинг, и веселые песни, и гостеприимство, и мирная готовность к самопожертвованию. Возможно, да, наступит далекий день, когда никто больше не будет спрашивать, почему немцы с таким воодушевлением стремились к разрушениям и убийствам, – ведь никто сегодня не задумывается о том, какое безумие несколько столетий назад побудило католиков и протестантов яростно сражаться друг с другом, добиваясь окончательного взаимного истребления. Я тоже могу представить себе куда более привлекательные виды деятельности, чем предостерегающая проповедь. Конечно! Но нам еще предстоит долгий путь до того поворотного момента, когда мы будем вправе позволить себе забвение. Что-то – постороннее или внутренне присущее нам – в свое время сыграло зловещую роль в нашей судьбе.

Она обернулась.

– Сразу после победы я объездила всю эту страну. Я нашла ее более разрушенной, чем предполагала. Наихудшее запустение со времен сожженного Карфагена… К сожалению, очень редко случалось так, чтобы люди надолго усваивали уроки истории. В Берлине, среди руин, кто-то наигрывал на пианино прусский марш. На улицах вся торговля скукожилась до черного рынка. Повсюду – инвалиды, красноармейцы, катающиеся на велосипедах без шин, измученные женщины, пытающиеся обменять какие-то затхлые тряпки на одно яйцо: такая вот столица Германии. Но попадаются, среди прочего, и шикарные господа, всегда всплывающие на поверхность, как глазки жира в супе… Один человек рассказал мне о своем однополчанине – лейтенанте, чей дневник ему как-то довелось пролистать. Все годы войны, ежедневно, этот лейтенант записывал на левой половине дневникового разворота какое-нибудь стихотворение, которое не хотел забыть: Гёльдерлина или, например, рильковское И следом проплывает белый слон{166}… А на правой половине однажды появилась такая запись: Странно. Когда я впервые выстрелил в спину русской женщине, я дрожал. А теперь чувствую себя неважно, если не расстреливаю в день по десять человек. Всякий раз, когда я нажимаю на спусковой крючок, вверх по позвоночнику поднимается теплая, приятная струя. – Она не сделала паузы: – Немцы доказали, что не могут сами собой управлять. Что касается немецкой политики, то ее, Клаус, в принципе не должно быть. Оккупантам следует остаться здесь и заняться перевоспитанием населения. Необходимо переработать и перевести на немецкий школьные учебники, американские и английские. Если бы существовал способ упразднить целый народ, то сейчас для этого самое время. Конечно, маленькие дети не были виноваты… Я тут встречалась с одним поэтом, о котором сейчас много говорят. Как о голосе Сопротивления. С Вернером Бергенгрюном{167}. Так вот, он никогда не был нацистом. Для стихотворений, вошедших в книгу «Dies Irae»{168}, он нашел сильные и волнующие слова, направленные против морального разложения и духовной опустошенности нашей нации. Но даже когда Бергенгрюн – на словах – призывает к покаянию, он умудряется изобразить эту страну как «избранную», в каком-то смысле предназначенную самой судьбой для неслыханно горьких испытаний. – Она облокотилась о балконную решетку, откинула голову назад: – Я в обликах многих пред вами являлся, но вы не узнали меня ни в одном. Я был иудеем оборванным явлен и в дверь постучался, убогий беглец. Но вызван палач, соглядатай приставлен: вы мнили, что кровь одобряет Творец… Являлся как пленник, поденщик голодный, избитый плетьми среди белого дня. Вы взор отвращали от твари негодной. Судьею пришел я. Узнали меня?{169}… Народы, мы страдали за вас и ваши прегрешения. Страдали на древнейшей сцене судеб Европы, страдали, и за вас тоже, страданием искупления, ибо в отпадении от Бога были виновны мы все. Народы, внемлите Божьему зову: покайтесь!{170} – Эрика Манн отошла от балконных перил. – Ну и как мне назвать такие стихи – бесстыдными, глупыми или манерными? Народы, судьбы – такие понятия нынче звучат невыносимо претенциозно; а немцы у него предстают как жертвы космической коллизии! Тогда как на самом деле, чтобы избежать катастрофы, им нужно было всего лишь отказаться подчиняться военным приказам или всем вместе отправиться в церковь и помолиться там. – Взгляд ее стал колючим. – А ты где был, Клаус? Прости, что стареющая женщина так много болтает. Ведь я все еще остаюсь перечной мельницей, я продолжаю вертеться. Молчать все мы будем потом… Так где ты был?

Ее улыбка вступала в противоречие с инквизиторским взглядом; Клаусу даже почудилось, что Эрика вытащит пистолет и пристрелит его на месте, если на заданный ею вопрос он ответит: «На Украине», «В польском Генерал-губернаторстве» или (еще больше смущаясь) «В дивизии „Дас Рейх“»{171}, «В зондеркоманде»… Свершилось бы тогда справедливое возмездие? После фатальной рукопашной схватки Анвар отомстил бы за него… и через пять дней, в Германии, вошел бы в историю как убийца Эрики Манн. Бедняга!

– Где?

– Довольно часто в Эммабаде, – сказал он. – Всякий раз после сезона дождей я там пытался научиться играть в поло. Но мне не хватало сноровки в обращении с лошадьми.

– Плюх! – В своем первом высказывании с момента вторжения гостьи Анвар не без удовольствия намекнул на ключевое понятие, относящееся к этой всаднической игре; после чего передвинулся к краю кровати, чтобы налить себе чаю.

– Ты эмигрировал? – Эрика Манн тоже присела на край кровати, между балконной дверью и индонезийцем, но по-прежнему смотрела на Клауса и, похоже, очень обрадовалась: – Я надеялась на это, нет, я знала.

– Ох, не то чтобы эмигрировал… Мне просто захотелось свободной жизни, захотелось выбраться из затхлой конторы, оказаться одному далеко от дома… без гарантии, что смогу вернуться. – Он взял у нее из пачки сигарету. – В 1936-м я нанялся на «Хайдельберг». В Бремерхафене.

– Ты – и морское плавание?

– Шестинедельный рейс в Индонезию. На пароходе я выполнял, в основном, подсобные работы. Дело в том, что со мной заключила договор экспортная фирма «Шнеевинд».

– Браво! – одобрила она.

– Прибыв на место, я сперва жил у самих Шнеевиндов, но вскоре перебрался в отель Centraal. С тех пор я постоянно живу в отелях.

В дверь постучали. Эрика Манн откликнулась: «Войдите». Кельнер Крепке переправил через порог сервировочную тележку. Заметно обрадовавшись, что на кровати теперь сидит дама, он подкатил тележку к окну и достал из ведерка со льдом шампанское. Этот гостиничный служащий казался воплощением этикета. «Рёдерер». Сандвичи тоже были безупречны. Тонкие ломтики белого хлеба, без корочки, нарезанные по диагонали, с ростбифом и огуречным кремом между ними. От себя заведение добавило ассорти из маринованных овощей. В общую картину не вписывались только бутылка «Егермейстера» и стопка для шнапса. Но Эрика Манн тотчас налила себе вольфенбюттельского травяного ликера и на глазах у сдержанно-изумленных зрителей с удовольствием опорожнила стопку, а потом и вторую:

– Я научилась ценить его, когда снималось «Королевское высочество». Он успокаивает желудок, очищает организм, взбадривает и тело, и душу.

Третья порция тоже как будто пошла ей на пользу. Впрочем, теперь стало очевидно, что сухость ее кожи, на шее и на руках, имеет свое объяснение.

– Все модные оздоровительные курсы – в Зильсе, в Бадене, в Бад-Аусзее{172} – скорее выбрасывают из привычной колеи, чем помогают справиться с мигренью и бессонницей. Там тебе впрыскивают витамины, запрещают любые напитки, которые возбуждают и одновременно делают сонливым, в Аусзее ты подолгу сидишь на парковой скамейке и всё больше загоняешь себя в болезнь. А последний июнь в Вольфратсхаузене{173}… это было полным кошмаром. Я тогда согласилась на четыре недели целительного сна, но скажи мне, можно ли успокоиться, если у тебя горит буквально со всех сторон? Наше новое жилище в Кильхберге{174} еще не было полностью обустроено, Миляйн хотела положить персидский ковер в холле, я – в столовой; чего мне стоила одна только сортировка книг, а ведь еще нужно было вычитывать «Круля»… ну и, в конце концов, я сама тоже хотела перенести кое-что из своих мыслей на бумагу. Нервы – как обнаженные провода… Насколько помню, в этом году я уже трижды врезалась в живые изгороди. Никакого сравнения с Миляйн, которая, дожив до семидесяти, знает только педаль акселератора, а в светофорах так и не разобралась. В Цюрихе у нас пачками скапливаются предупреждения и уведомления от автоинспекции. Но кантональная полиция знает, кто мы такие, да и адвокатов там пруд пруди. Короче, в Вольфратсхаузене с его тотальной несвободой и убийственным для нервов целительным сном я долго выдержать не могла. Когда, в добавление к прочему, тамошняя медсестра раскритиковала в моем присутствии известное высказывание Колдуна (в интервью, против водородной бомбы, которая будто бы защитит нас от коммунистов), я распрощалась с этой horrifying nurse[35]35
  Устрашающей медсестрой (англ.).


[Закрыть]
, прибегнув к отборнейшим баварским выражениям: Но its Mai, Drecksau dreckerte[36]36
  Закрой пасть, грязная свинья (баварск. диалект).


[Закрыть]
, – и отправилась упаковывать вещи.

– Ты внятно выразилась. Sakra![37]37
  Баварское восклицание, выражающее изумление или возмущение (происходит от фр. Sacre dieu, «Боже правый!»).


[Закрыть]
– одобрил Клаус, воспользовавшись словом, которое стало для него совершенно непривычным и, тем не менее, внезапно выплыло из каких-то глубин. – А откуда, между прочим, взялось прозвище Колдун?

– С одного карнавала в двадцатых годах. Скульптор Криста Хатвани{175}, которая позже написала сценарий для фильма «Девушки в униформе»{176} (я там тоже играла), пригласила нас в свое ателье. Миляйн тогда была в санатории. Хотя наш Старик вообще-то любит праздники, в тот раз он заупрямился. Дескать, там будет толкотня. Возможно, слишком конвульсивная. Потом он вдруг решился. Мы стали его уговаривать: «Накинь какой-нибудь плащ!»; и я из косынок соорудила для него тюрбан мага. Так он и стал Колдуном.

С тех пор прошли десятилетия.

– Как он теперь? – спросил Клаус Хойзер. И приготовился к наихудшему.

– Сносно, – коротко ответила Эрика. – Пытается избавиться от катара. Капли Тройпеля, «Эмсские пастилки», рекомендованный мною бензедрин для улучшения кровообращения, половинка проверенного фанодорма, чтобы подремать днем.

– Это должно помочь, – согласился Клаус.

– Сколько же внимания вынужден уделять себе бессмертный! – раздумчиво произнесла гостья и снова подлила ликер в свою рюмку. Один из бокалов, которые тем временем скромно наполнял шампанским господин Крепке, она, не оборачиваясь, протянула Анвару Батаку: – Вы буддист или магометанин?

– Бог велик.

– Что ж, если человек верит, можно удовлетвориться и этим.

Она теперь перешла к освежающему «Рёдереру», и все трое чокнулись: из-за специфики распределения мест (двое на кровати, один перед туалетным столиком) – с утрированной церемонностью.

– Мои комплименты! – поблагодарила Эрика кельнера. – Настоящие огуречные сандвичи удается получить крайне редко.

– Охотно передам ваш отзыв на кухне.

– Передайте, мы ведь радуемся даже малости.

– Еще рюмку дигестива?

Она отрицательно качнула головой:

– Разве что одну.

Налив ликер и получив из ее кошелька внушительные чаевые, господин Крепке с поклоном удалился. Как бы мало эмоций ни выдавало его покрасневшее лицо, он, похоже, был доволен, что отель «Брайденбахер Хоф» (даже в той части, что находится под крышей) вновь сделался местом встреч выдающихся людей.

Эрика Манн обхватила рукой столбик кровати. Ветер играл ее волосами. Исходивший от нее лимонный аромат накладывался на подмалевку из летучих паров травяного ликера. Анвар настороженно наклонился вперед: будто со стороны этой европеянки, о которой он с таким трудом составил хоть какое-то представление, – после прочитанных ею стихов, проклятия в адрес военных преступников и попытки выяснить его, Анвара, религиозную принадлежность – могло последовать еще что-то, чего пассажир, только что прибывший из Шанхая, никак не способен заранее принять в расчет… Но при всем том она была очаровательной, блестящей, светской дамой (несмотря на стопку с увенчанной крестом головой оленя), и в данный момент ее пальцы играли с золотой зажигалкой. Больше всего Анвару хотелось сейчас провести руками – мастерски упираясь большими пальцами в позвоночник, – по ее спине, прикрытой тонкой материей. Его целительное искусство в других местах пользуется спросом, прекрасно помогает против излишней возбудимости и головных болей… Женщина уже приняла почти лежачее положение. Однако на сей раз его никто не просит о помощи…

– Я, конечно, не рождена для счастья, – вдруг заявила она, – но что касается умения просачиваться, куда не положено, то тут мне нет равных. (Она рассмеялась.) Раздобыв особый пропуск, мои дорогие, я – незадолго до Нюрнбергского процесса – навестила главных обвиняемых: Риббентропа и Геринга…

– Быть не может! Второго тоже? – изумился Клаус; и Эрика, повернувшись к Анвару, пояснила:

– Геринг был рейхсмаршалом и страдал зависимостью от морфия… Больше того: мне удалось увидеться с ними в супер-бдительно охраняемом отеле, где они содержались. Прежде я настаивала на их ликвидации. А в тот момент решила написать о них репортаж. Некоторые из обвиняемых жили галлюцинациями, у Геринга во время грозы случился сердечный приступ. Оба, Геринг и Риббентроп, имели на головах тирольские шляпы, когда садились в тюремную машину. Фура с привидениями… – Она взяла маслину. – Теперь, после войны, я стала обременительной не в том смысле, что раньше, – и навлекаю на себя неприязнь иного рода. Конечно, я против какой бы то ни было уравниловки и идеологической беспощадности. Но я не готова огульно осуждать мечту о справедливом обществе: коммунизм. Несмотря на тяжелые родовые муки, коммунизму еще только предстоит показать себя. А американский мир я отнюдь не идеализирую. Он распространяет повсюду привычку к конвульсивной поспешности и поверхностности. Shop and you are[38]38
  Покупаете, значит, существуете (англ.).


[Закрыть]
. Он не препятствует вооружению своих вассалов, в любых формах. Зато инакомыслящие подвергаются в нем очернению и слежке. Каждая ошибка, совершенная на коммунистическом Востоке, в Вашингтоне становится поводом для ликования. Земной шар – весь земной шар, господа, – превращается в единый сырьевой источник, за который ведется борьба, и в рынок сбыта. Всё утонченное, то есть не укладывающееся в общие рамки, обречено на гибель. Разве мы сражались за то, чтобы сразу после окончания войны на нас градом обрушились смертоносные снаряды из космоса? Может, я слишком ожесточена, но мне представляется, что наше столетие – самое примитивное и кровожадное из всех. Необходимо положить предел всему этому массовому безумию – уже вновь распространяющемуся, как эпидемия. Не дайте себя соблазнить{177}, предупреждал Брехт. Меня не хотят видеть ни в Будапеште, ни в Чикаго. А чего хочу я? Программой гуманистов – пусть и не оформленной в виде программы (она горько усмехнулась) – могло бы стать жизнерадостное самоопределение индивидов. Я, в конце концов, отношусь к так называемой «золотой молодежи». Наш Старик, между прочим, отыскал некоторое утешение против нынешних бедствий. Однажды он заявил: «Да, бывает и патриотизм по отношению к человечеству: кто-то любит людей, потому что им приходится нелегко – и потому что сам он один из них»{178}.

Эрика уложила подбородок на спинку кровати, возле столбика. Ее взгляд блуждал по комнате, глаза были по-детски печальны, скулы обозначились четче.

– Всё очень трудно и запутано. – Клаус откашлялся и (поскольку, сбитый с толку этим визитом, не знал, как иначе помочь себе) одним махом опорожнил бокал. Анвар, будто хотел с ним чокнуться, приподнял свой.

– Я попросила, чтобы мне в номер принесли столепестковые розы. Мои любимые цветы, – мечтательно произнесла она.

Может, женщины переменчивее в настроениях, чем мужчины? Сверкнула брошь… или, скорее, пряжка, украшенная камнями. Будто вывинчиваясь из пола, Эрика поднялась на ноги, поправила пояс и, попыхивая сигаретой, встала между раскрытыми створками двери, ведущей на балкон. Как опытная актриса, она оперлась рукой о косяк и кокетливо выставила одно бедро, показывая голову в профиль. Анвар чуть не зааплодировал.

– Конечно, я и сейчас не утратила вкуса к забавам. Я придумала себе маленькую радиостанцию. Она регулярно транслирует одну передачу: Слово в горах. В этих скетчах, в диалогах между господином Россгодерером и госпожой Моцкнёдль, я могу резвиться, сколько душе угодно. Погодите… – И, приставив указательный палец ко лбу, она запустила какой-то внутренний механизм. К его восьмидесятилетию, которое будет отмечаться в следующем году, я уже приготовила приветственную программу, которую сама и исполню. – Откашлявшись, Эрика Манн мгновенно вошла в роль, текст которой, окрашенный диалектизмами, Анвар наверняка воспринимал как нерасчлененную звуковую массу.

– Говорит господин Россгодерер, – представилась она измененным, мужским голосом. – Я сейчас начну передачу и маленько расскажу вам о произведениях, не так ли, этого Томаса Манна. Как он поимел свой первый громкий литературный успех с романом «Пустобрехи. Утиль одного семейства»… Теперь будет говорить госпожа Моцкнёдль (Эрика перешла на фальцет): – Да, даже и не знаю, что на это сказать, господин Россгодерер. Как подумаешь, сколько утиля, сопс’но, способна накопить за жизнь одна такая семья, так тут никакого воображения не хватит, ясное дело, тут нужно подключать фантазию… Россгодерер (голос говорящей заметно понизился): В дальнейшем – этот скетч у меня еще не совсем готов – в дальнейшем, госпожа Моцкнёдль, он, значит, написал очень миленькую книжицу для девочек, которая называется: «Лотта Крёгер». Книжка, видимо, была в самом деле очень хороша, поскольку принесла ему хороший успех. Далее мы можем отметить рассказ покрупнее, который тоже взвихрил определенную шумиху, и называется он «Смерть в Веймаре». Лично я, правда, понятия не имею, что написано в этой вещице, но… (Эрика опять перешла от солидного баса к писклявому голоску госпожи Моцкнёдль.) – А вот я слышала, о чем там идет речь, как раз в этом рассказе. «Смерть в Веймаре», значит… как бы это помягче сказать… в общем, такая вещица… для содомитов.

Клаус Хойзер усмехнулся, оценив шутку, и продолжал с изумлением следить за спектаклем, сценой для которого служит обычный проем двери.

– Простите, госпожа Моцгодерер… ах извините, конечно Моцкнёдль, уж не хотите ли вы намекнуть, что наш юбиляр, этот самый Томас Манн, написал… м-мм… перверсивную книгу? Она: – Ах Боже мой, ну конечно, я это и имела в виду: вещица… она именно что для содомитов, не так ли? В общем, эта история о смерти в Веймаре, если я правильно помню, сводится, как мне рассказали, к тому, что совсем молоденький паренек – неоперившийся, можно сказать, не так ли? – втюривается как ненормальный, то бишь не на жизнь а на смерть, в некоего пожилого господина, в писателя… Он: Ахх! Моцкнёдль: И притом так сильно, то бишь неудержимо, что этот мальчик, неоперившийся юнец, в конце концов умирает от бубонной чумы. И тут уже, как г’рится, ничего не попишешь!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю