Текст книги "Королевская аллея"
Автор книги: Ханс Плешински
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 26 страниц)
Хватит! Покойся в мире, коллега. Оставайся Гауптманом, не возражаю: ты и дальше будешь странствовать своими запутанными путями в моем внутреннем мире. Были объединены для людей в слове…;{350} звучит так, будто это пролепетал ты, в момент опьянения бургундским вином. Лучше пусть будет много поэтов, чем слишком мало. Хотя некоторые из них всегда норовят занять в желудке читателя поперечное положение. Народ, который сочиняет стихи, не станет никого убивать. До недавнего времени так можно было бы думать… Салют, Гауптман, со мной ты еще продолжаешь жить, самой подлинной жизнью! «Ткачи» (снимаю шляпу!), «Бобровая шуба», «А Пиппа пляшет»{351}: тут ты неподражаем, мужественный юнец, начинавший гораздо более дерзко, чем я; но как ты мог потом – пусть и лишь по рассеянности – публично вскидывать руку в нацистском приветствии? А ведь до нас, в Калифорнию, доходили такого рода слухи… Твой траурный текст о гибели Дрездена{352} – он снова показался мне великим, глубоким, потряс меня; ты, тогда уже слабый старик, не пострадал серьезно, хотя осколки разбившегося дрезденского окна застряли в одежде и поранили тебя до крови; ты, несмотря ни на что, остался в этой стране – как честный гауптман, то бишь армейский «капитан», – и был оцепенелым свидетелем финальной жатвы смерти{353}, заката Рейха.
Я помню о тебе, Львиноголовый: мнимый противник Гёте, гений, а после – надломившаяся колонна. Мы даже произносили юбилейные речи в честь друг друга{354}, лицемерно – ибо были соперниками. Соревновались: кто копнет глубже, скажет более важное?
Представителями были мы оба, представителями немецкого духа. Существуют ли сейчас такого рода поверенные Мысли? Или нынешние люди искусства – всего лишь декор для новой могущественной эпохи, которой достаточно собственных силовых механизмов? Правда ли, что теперешние художники подобны блесткам – крошечным вкраплениям слюды в аморфной горной породе, состоящей из нового благосостояния, прогресса и трений между различными экономическими силами?
Я последний. Я, может, уже пережил себя. Но я пока остаюсь… остаюсь деятельным, хотя бы из чувства долга. Ни одно путешествие для меня не было праздным отдыхом. Nulla dies sine linea[78]78
Ни дня без строчки (лат.).
[Закрыть], а по большей части удавалось написать даже целую страницу. В любом отеле я распаковывал письменные принадлежности, собирался с мыслями и (надеясь, что меня услышат поборники культуры) переносил на бумагу что-нибудь такое: У нравственного идеала нет соперника более опасного, нежели идеал наивысшей силы{355}… Я однажды произнес пламенную речь в Берлине, предостерегая от заигрывания с чернью и от терпимости к нарушителям спокойствия{356}… Мои горькие послания, которые трудно было игнорировать, доносились по волнам радиоэфира в преступный Рейх.
Я в детстве играл перед конторой отца. Позже мне самому доводилось сидеть за разными письменными столами. Я, когда-то вечно простуженный второгодник, не побоялся выступить в Берлине перед толпой убийц: непостижимый жизненный путь; нет, трусом я не был, я открыто подавал свой голос в защиту справедливости – кто посмеет назвать меня декадентом, играющим со словами? Но я им подсунул «Смерть в Венеции», самую пылкую чувственность, какая только может быть, – подсунул в мир солдатской муштры, верноподданичества и пошлости. Давние дела, но тогда это был мужественный поступок! Ашенбах, прочитали вы, опять смотрел на своего любимца. И вдруг, словно вспомнив о чем-то или повинуясь внезапному импульсу, Тадзио, рукою упершись в бедро и не меняя позы, красивым движением повернул голову и торс к берегу. Ашенбаху же чудилось, что бледный и стройный психагог издалека шлет ему улыбку, кивает ему, сняв руку с бедра, указует ею вдаль и уносится в роковое необозримое пространство. И как всегда, он собрался последовать за ним. Прошло несколько минут, прежде чем какие-то люди бросились на помощь человеку, соскользнувшему на бок в своем кресле. Его отнесли в комнату, которую он занимал. И в тот же самый день потрясенный мир с благоговением принял весть о его смерти{357}.
Уже одного этого хватит для вечности.
Томас Манн смахнул слезинку.
Если он уже мертв, пусть так, но перехода он не заметил.
Симфония утра, tour d’horizon matinale[79]79
Утренний обход горизонта (франц.).
[Закрыть]: всё как обычно, но сегодня несколько обильнее и с ощутимым присутствием Герхарта Гауптмана; тогда как недавно в Зильсе или в новом доме в Кильхберге – последнем моем пристанище? – вокруг постели, хорошо слышимая и с крепкой грудью, бродила привидением та самая Агнес Мейер{358}. Глубоко и прочно врезались между бархатными ее бровями отвесные складки. Она не хотела быть в стороне{359}… «Дорогой друг, это письмо иррационально, ибо за спиной у меня иррациональная неделя»… «Отвечать, даже на сухие письма, мне довольно трудно»… «Дорогой друг, любить Вас – это высокое искусство, сложный сольный танец»… Он вздохнул: «Я бы отчаялся, если бы знал, что живу без любви». – Не так-то легко было выключить эту женщину, заставить ее свернуть с дороги{360}, тем более, что она возвысилась до положения дароносицы моей книги, языческой жрицы Фамарь{361} из маленького поселка{362}, худенькой и деликатной, но которая твердо решила, чего бы это ни стоило, вставить себя с помощью женского своего естества в историю мира{363}; она часто, очень часто сидела у ног этого торжественного, богатого историями старика, не спуская с него своих пытливых, широко раскрытых глаз{364}… Ну, конечно, убежденная демократка Мейер сидела не у ног учителя, а в удобном кресле. Неужели раньше не находилось желающих стать его сопровождающими на дорогах истории? Или он их просто не замечал? Лучше торчать в Нетленном вкривь и вкось, хоть бы и как языческая жрица, чем чтобы от тебя отделались, не назвав по имени. Мало кто возмущался (но потом все равно проглатывал обиду), как Анетта Кольб, энергичная коллега по литературному цеху, увидевшая, что ее изобразили в романе… с изящным овечьим личиком{365}. Но в данном случае все понятно: услышать о себе такое, как главную характеристику, не захотел бы ни мужчина, ни женщина… Итак, отягощенная миллионами совладелица газеты «Вашингтон пост», то бишь Мейер, умная покровительница всего доброго, правдивого и прекрасного (и, между прочим, моя кормилица на протяжении десятилетия, проведенного в США), сама неплохая писательница – которая, к сожалению, хочет заранее услышать каждую сочиняемую мною романную строчку, обсудить ее и превознести до небес, – так вот, разве эта богачка, так прекрасно владеющая пустословием, эта статуя Свободы, благородно играющая на нервах, не намекнула через заслуживающего доверия посредника (Катю? Германа Гессе?), что почти уже сожранному ее обожанием поэту, к его восьмидесятилетию (этому утомительному дню, который ему еще только предстоит пережить – и отметить тостом – в ближайшем июне; и, наверное, день этот запомнится бесконечными чествованиями: делегациями от всех кантонов и партийного руководства Восточного Берлина, гэдээровским – юбилейным – полным собранием сочинений{366}, посвященной ему телепередачей «Мир за неделю», посланцами от министерств культуры федеральных земель?)… разве эта Мейер не дала однозначно понять, что, дабы умножить мою радость, возможно, пришлет мне еще и смарагдовое кольцо, с великолепной огранкой зеленого драгоценного камня? Такой дар был бы поистине достоин Долларовой княгини и ее немецкого Сервантеса-Достоевского; однако резиденции моей давней покровительницы располагаются в роскошных урочищах Нового Света, я же, по счастью, далеко от нее удалился – можно сказать, сделался для нее недосягаемым, – и не исключено, что прежняя невеста по духу, движимая некоторой обидой и злопамятностью, а также не желая, чтобы ее дар попал в клювики моим наследникам, которые в скором времени непременно объявятся, ограничится тем, что пошлет мне плоское серебряное кольцо с полудрагоценным турмалином. Что ж, и оно будет с благодарной памятью принято, внесено в домашний обиход. Ведь Мейер благословляла нас золотом, так что мы (в скверные времена бегства, когда многие утратили корни) даже поддерживали некоторых соотечественников в их вопиющей нужде, тащили сквозь годы изгнания: обеспечивали крышу над головой для проклятых поэтов, месячные пособия для еврейских актеров из Берлина, с трудом получавших немые роли на Universal Studios{367}, пожертвования для фондов, благодаря которым бежавшие из Германии художники могли хотя бы – в чуждых для них часовых поясах Америки – отпраздновать Рождество. Покойный Верфель{368}, Фейхтвангер{369} (почему этот старик, мой коллега-романист, который всегда писал слишком много и поспешно, не возвращается из богооставленной Америки в Европу; он что же, хочет умереть в Калифорнии?): оба они тоже, как бесспорные гуманисты, по-товарищески делились своими гонорарами и процентами с продаж, чтобы помочь вынужденным вагантам культуры, бесстыдно лишенным гражданства (в том числе Брехту и моему брату Генриху), которые в совокупности как раз и являются изгнанной честью Германии.
Такими пожертвованиями искусство доказывало, что оно важно даже с точки зрения повседневности.
Марлен Дитрих, например, предоставляла денежную помощь щедро и не выставляя напоказ свое великодушие; Фриц Ланг и Макс Рейнхардт – тоже. Курт Буа, знаменитый комедиант{370}, сам не имел ни гроша. Курт Геррон не сумел спастись{371}. Этого актера, который со времен немого кино очаровывал всю Германию, сожрало в Терезиенштадте отродье темных мокриц… Ох, разум и сердце, как вам, бедным рабочим инструментам, справиться со всеми этими чудовищными, непостижимыми фактами? И где тем временем пребывал ты, любезный церковный Бог?.. Нежданным помощником оказался, как ни удивительно, Чарльз Лоутон{372}. Гениальный человек с бульдожьим лицом: на калифорнийских коктейльных вечеринках с ним приятно было поболтать, у края плавательного бассейна, о неустранимых недостатках английской кухни… Эта звезда экрана, хотя и числился британцем, то бишь официальным врагом Германии, пожертвовал значительную сумму на помощь нуждающимся немецким эмигрантам. Какой характер! И – руина черепа с базедовым взглядом: уродство, о котором тотчас забываешь из-за выразительности лица; человек богатырского сложения и тонко чувствующий, который однажды – как узнала Эри – отчаянно и безнадежно влюбился в женатого актера… Тайрона Пауэра{373}… (вот уж поистине подходящее имя для торжествующего добра, да и вид у молодого человека был соответствующий); а потом, уже ни от кого не скрываясь, – в неведомого статиста с длинными ногами, обтянутыми колготками, который изображал средневекового воина с мечом на съемках фильма «Горбун из Нотр-Дам»{374}, тогда как сам Лоутон, в роли Квазимодо, мучительно и чудовищно передвигался на руках, хватаясь за монструозные скульптурные выступы собора. – Энергетически сильный человек, такой как он, стремится, понятное дело, к плотскому соитию с настроенными на ту же волну, с представителями аполлонического мужского сообщества, Mannsvolk. – Manns Volk[80]80
Сообщество Манна (нем.).
[Закрыть]?… Ну, настолько популярными мы, наверное, никогда не станем. И пусть.
Плотское соитие. Щекотливый момент: неприкрыто совершить такое с неприкрытым партнером. Акт, противоположный чувству приличия, свойственному нам от рождения и рекомендуемому поборниками морали. Непристойность. Великолепная. Лоутон, и Андре Жид, и Оскар Уайльд: могли ли они внезапно сорвать с себя ночную сорочку, пустить в пароксизме страсти слюну, издать звук, похожий на хрюканье? Фаллосиада и… парад скважин… После победы цивилизации подлинное сплавление воедино двух человеческих тел, слияние их соков было уже почти невозможно вообразить, а осуществить – тем более. Но это все еще остается приманкой – даже для обходительного, церебрального человека, который может, внезапно и бессильно, почувствовать, что соблазн одержал над ним верх… Чистое поклонение, издали, всегда представлялось мне самодостаточным, мучительно-прекрасным; пока не наступила пора героического зачатия детей – осуществляемого добросовестно и даже непринужденно, под руководством всегда готовой прийти на помощь женщины, – ну и, конечно, до того момента, когда сперва почти, а потом все же, неотразимо, эта древнейшая праздничная мелодия не начала звучать уже не где-то «повыше воротника», а непосредственно внутри самого телесного остова… Танцуйте же вкруг меня, о прекрасные, и особенно ты, Тритон и Подобие-Сына… Пусть это станет последним призрачным приветствием для поседевшего исполнителя симфонии утра.
Ничто не помогает. Томления – все те же – преследуют тебя до глубокой старости. И пред вратами, которые вот-вот затворятся за тобой, это еще больнее.
Боль и радость овладевают мною, ибо я еще дышу среди живых.
Постельное белье не похрустывает. Оно шуршит. Наверняка – после сна – комнату заполняет неприятная (может, даже кисловатая) затхлость. Само «я», выделявшее эти испарения, меньше других людей способно ее почувствовать… Не помялись ли в шкафу рубашки и фрак? Хорошо ли ухаживают за нашей собакой – в Цюрихе? Новая демократическая обслуга часто бывает недостаточно внимательной. Впрочем, у нас с незапамятных пор случалось, что кто-то из обслуживающего персонала бездельничал на кухне, не в том порядке раскладывал приборы возле тарелок, воровал мед. Кое-кто воображал, что, поступив на службу в семью художника слова, вполне отрабатывает свое жалованье реверансами и поклонами, а в остальном может заниматься любыми своекорыстными глупостями. Моя обремененная обязанностями супруга тратила чуть ли не все свободное время на воспитательные беседы – Ну конечно, милостивая г’спожа, no problem, mam[81]81
Никаких проблем, мэм (англ.).
[Закрыть] – и на уведомления об увольнении. И лишь в редчайших случаях попадались слуги (или теперь принято называть их «помощниками»?), которые усердно помогали хозяйке дома в ее ежедневных – если быть точным, ежедневно-трехдневных – поисках оставленной где-то не на месте связки ключей. Эта слабость моей великолепной супруги стала уже почти легендарной. Приходилось заглядывать под все подушки, пока Катины ключи не обнаруживались, например, в одном из выдвижных ящиков комода… А случалось, что прислуги у нас временно вообще не было; и если Катя, сверх того, отправлялась, скажем, к ортопеду, то неизбежно возникали проблемы: кто, и в какой дозировке, и в какой чайник должен налить утренний чай? Как безопасно зажечь огонь на газовой плите? В такие беспорядочные дни, когда уже с раннего утра нарушались драгоценные привычки и всяческое равновесие, ты, сохраняя здравый ум и без всяких жалоб, удалялся в свой рабочий кабинет и писал: И Господь разгневался на фараона и египтян и наслал на них бедствия. Но Иосифа, праведника, печалил столь жестокий небесный гнев – по отношению к стране строителей храмов, стране утонченных праздников на берегах Нила…
Так или приблизительно так: даже при наличии превосходнейшей памяти на слова невозможно помнить наизусть – буквально – текст трех томов, наполненных обновленными библейскими сказаниями. И вообще: пусть никто не задает ему вопросов о египтологических деталях в романе об Иосифе или о том, как представлена в «Докторе Фаустусе» додекафоническая музыка. Пока он работал, он впитывал профессиональные знания, жадно выслушивал каждого, кто мог хоть что-нибудь рассказать об интересующем его предмете, вплавлял в еще раскаленную материю своей прозы образы Голо, или женщин, когда-то лечившихся в давосском санатории вместе с Катей, или очаровательного маленького Фридо{375}. Но после того как очередной материал был уже освоен, художественно организован, напечатан и выставлен во всех книжных витринах страны, от когда-то пылавшего жертвенного огня оставались лишь шлаки, отходы; и потому сегодня бесполезно спрашивать у автора, в каком именно городе Иосиф толковал сны фараона – в Фивах или в Мемфисе. Где-то это случилось – на пространстве колоссального живописного полотна. Я хотел, когда писал книгу об Иосифе, оживить миф! «Я», где оно… Тоже вопрос. Это было заманчиво, и это доставляло удовольствие – писать о благословенном счастливце, занесенном судьбою в Египет. И, конечно, бросается в глаза: высокоразвитая культура Египта, так любившего прозрачные ткани, и переливающаяся всеми красками радуги деловая активность государства на Ниле милее тебе – это видно почти в каждой строке, – чем путаные пророчества, религиозное пустословие, резкое разграничение посюсторонней и потусторонней жизни, противопоставление ада и рая (то есть бесчеловечное отделение верующих от неверующих), характерные для приверженцев монотеизма.
Авраам знал, что ходит перед Богом. Прекрасно. Но такое неопределенное, несколько самонадеянное ощущение собственной избранности должно оставаться личным делом каждого. Жена Потифара просто устраивала вечеринки, но для тогдашнего мира, возможно, это было даже полезнее…
Свет, проникающий через щель, стал более навязчивым.
Ах, пора наконец осторожно ступить в этот день. Ты должен – и для себя, и для вечности – еще многое упорядочить и обдумать. Однако прежде, еще до завтрака, – выкурить первую сигарету «Лоран». Нет, пожалуй, не стоит, как бы тебе ни хотелось… Что же освещает этот дюссельдорфский луч? Вместительный шкаф. Туалетный столик со скамеечкой перед ним. А если приподнять голову с подушки: паркет и ковер. Как положено. Приятная комната. Человек вправе претендовать на комфорт. Заняться ингаляцией перед завтраком, или лучше я подышу бромом потом? Наверное, голос у меня пропал из-за Кёльна, из-за экспериментов со сквозняком в отеле возле собора. Как бы то ни было, я никогда не стану принимать ледяную ванну – в отличие от Эрнста Юнгера, который, едва открыв глаза поутру, сразу в нее запрыгивает. Это, скорее всего, извращенная привычка экс-офицера, так до конца и не излечившегося от ранения в голову. Pour le mérite{376}… Ему – сосульке, ведущей расписанную по минутам жизнь, – может, и удастся прожить сто лет; но у нашего брата, пожелай он принять такую полярную ванну, тут же остановится сердце. И правильно сделает: сердце штука нежная. Что-то в ноге потянуло, щиплет. – Может, это тромбоз? С закупоркой вен имела дело Катя, нередко ее приходилось спасать… Хорошо жить в эпоху некоторого медицинского прогресса. Гарантийный запас на ночной тумбочке! Снотворные таблетки. Уже полвека, каждую ночь, фанодорм – производители давно могли бы выдать мне денежную премию; если же фанодорм не будет правильно усваиваться одряхлевшим организмом, поможет секонал. Он тоже здесь. А в середине комнаты стоит стул. Этой ночью ты опять час или два мучился бессонницей, проворачивал в голове всякие экзистенциальные проблемы, прежде чем окончательно проснулся. Ни одному журналисту нет дела до того, как у писателя покалывает в ногах, как появляются старческие пятна на коже, как что-то сочится из уха, с каким неимоверным трудом дается каждый глоток. До неприятных запахов и спазмов поперечно-ободочной кишки… Перед каждым приемом пищи мне приходится выпивать стакан апельсинового сока с соляной кислотой, это устраняет некоторые неприятности… Лучше поблагодари свой организм за семьдесят девять лет относительно исправной работы. Другим и такого не дано… Сверкнуло стекло очков, лежащих на раскрытой книге. «Жизнь Шиллера» Карлейля{377}. Для большого доклада. Который я прочитаю в мае следующего года – смелый план! – по случаю стопятидесятилетия со дня рождения поэта{378}, которое будет отмечаться его почитателями в Штутгарте. «Слово о Шиллере», так ты назовешь свою речь – потому что не может быть никаких окончательных формулировок, когда речь идет об этом оригинальном гении. Может, ты уже ничего больше не успеешь завершить, кроме этого славословия. Умереть над работой о Шиллере? В сущности, она не стопроцентно уместна – такая финальная связь между мною и пылким идеалистом. «Сладострастие червю»{379}: уже одним этим он отважился на многое! Великодушный, высокого полета человек, пылкий, увлекающий нас за собой, ввысь, – таким был Фридрих Шиллер, таким я и представлю его{380}. Он был истинным другом людей – и кто знает, когда придет другой, подобный ему. Чистосердечная, благородная наивность этого длинноногого, худого человека с юношеским лбом: он пытался любить всех своих современников… любить с душевной щедростью и истинным благородством, увлекая их за собой, к высокому. Он был великим трибуном! Да, но в какой тяжелый час{381} могла вырваться у этого героического шваба драматичная строка: «Против глупости бессильны даже боги»{382}? Об этом его предупреждении я обязательно напомню штутгартской публике, а заодно и федеральному президенту. Я уже, можно сказать, лежу, как и он когда-то, на смертном одре. Кто же, если не я, посмеет сказать такое в лицо общественности – безнаказанно и даже под аплодисменты? Сказать, по сути, вот что: Делайте свое дело как порядочные люди. И тогда все у вас будет хорошо.
Я что же, произнес эти слова вслух?
Значит, какой-то, пусть сиплый, голос все же прорезался. На радость жаждущим послушать меня в Шумановском зале. Можно было бы спокойно остаться дома. Блаженство обыденности!{383} Но они все хотят поглазеть на живой монумент, на то, как губы мои будут произносить: Мой бедный отец был владельцем фирмы «Энгельберт Круль», выпускавшей шипучее вино марки «Лорелея экстра кюве»{384}… Буйство моей поздней фазы: когда я писал это, мне было мучительно трудно выдерживать нужный тон, но попадался ли вам более забавный роман? «Признан негодным. Вы свободны, Круль! Казарма не лечебница! – Слушаюсь, господин лекарь для военных действий»{385}.
Писатель усмехнулся: «Субверсивное словосочетание. – Лекарь для военных действий. – Все равно что сказать: медикус-для-бойни».
К сожалению, у этого бульварного романчика пока что нет подобающего конца, его еще только предстоит дописать. Круль должен попасть в Аргентину и потом в тюрьму. Да, но что будет делать авантюрист в исправительном заведении? Лучше пока об этом не думать, по крайней мере – ранним утром, когда ты так беззащитен…
Тот, кто теперь и вправду катапультировал себя в день, сдвинул перину в сторону и спустил ноги в пижамных штанах на пол. Жуткое ощущение: чувствовать полный упадок сил.
Рейнланд… да все равно. Пусть потомки приводят эту местность в образцовое состояние. Пока что – несмотря на призыв «Спасайте демократию!» и на лозунг «Лорелея экстра кюве для всех» – такая задача наверняка решена лишь частично.
Еще до кислого апельсинового сока: чай, яйцо всмятку (его можно глотать без боязни и без мучений); икра, намазанная на нарезанные по диагонали ломтики белого хлеба, – она тоже ему нравится, и к тому же питательна. Вероятно, две его спутницы, конкурирующие между собой, уже поспешили договориться в дирекции (каждая, со своей стороны, постаралась быть первой: самой заботливой), чтобы ему в номер принесли такой экстра-заказ. Но есть ли в наше время, в Дюссельдорфе, икра? Если нет – ее заменят медом либо сливовым джемом. Или сиропом, в конце концов, которым довольствовались целые поколения…
Он надел очки и огляделся вокруг. Все совсем не так мрачно. Не только из щели, но уже и сквозь занавески на ковер изливается свет – к предметам мебели, к двустворчатой двери, ведущей в гостиную. День (он ведь мужского рода) уже не позволит ни задержать себя, ни прогнать. Твое право, День, ты ведь Вечный{386}. А теперь что-нибудь воодушевляющее! Он мягко ударил себя по шелковисто-полосатому колену. С радостным настроением, если уж не с живительной сигаретой «Лоренс», должен человек, этот гость на земле, приниматься за дневные труды. Продекламировав какой-нибудь стишок из подлинной шкатулки с драгоценностями, из вадемекума, который был рядом всю жизнь и еще никогда не отказывал в помощи, – из моей, может быть, любимейшей книги: Когда дедушка бабушку в жены взял{387}… Как же часто, в кругу друзей – а позже, по большей части, посадив рядом с собой на ручку кресла своего сказочного внука Фридо, – он зачитывал что-нибудь вслух из этого славного собрания старонемецких баллад и песен, в Пальмовой стране на берегу Мирного океана; и Томас Манн, сидя на краю кровати, воздел указательный палец, будто требуя от слушателей внимания, и усмехнулся в затененной шторами комнате:
«В гареме нежится султан,
Ему счастливый жребий дан,
Он может девушек любить.
Хотел бы я султаном быть.
Но он несчастный человек,
Вина не знает целый век —
Так повелел ему Коран.
Вот почему я не султан.
А в Риме папе сладко жить:
Вино, как воду, можно пить,
Он может утонуть в вине.
Вот если б папой быть и мне!
Но он несчастный человек —
Любви не знает целый век.
Так повелел ему закон —
Пускай же папой будет он!
Твой поцелуй, душа моя,
Султаном делает меня,
Когда же я вина напьюсь,
Я папой римским становлюсь». {388}
Ну да, иногда можно обойтись и без слышимых аплодисментов. «Я – Германия. Так-так… тогда еще раз соберись с духом». Он поднялся – в сущности, без усилий; постоял немного, вспомнил о зубной щетке и о новой, порекомендованной ему как практичная, электрической бритве, которая тоже теперь вошла в число необходимых дорожных принадлежностей – StarFlex Remington (жаль, что поблизости нет сведущего человека, умеющего уже с первой попытки заставить ее головки вращаться), – после чего, сделав несколько шагов, пересек комнату и прикрыл за собой дверь ванной.