355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ханс Плешински » Королевская аллея » Текст книги (страница 10)
Королевская аллея
  • Текст добавлен: 6 ноября 2017, 21:30

Текст книги "Королевская аллея"


Автор книги: Ханс Плешински



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц)

– И потом, конечно, ко всему этому прибавился еще и он.

– Ага.

– Ощущение некоей общности, но вместе с тем и соперничество, даже смертельная вражда.

– Конечно.

Пусть эта жаба в двубортном пиджаке еще немного постоит на коленях. Еще чуток такой взбудораженной болтовни, и посетителю не хватит дыхалки: ему придется подняться на ноги и волей-неволей отправиться восвояси…

– Он едва ли хорошо его знал, но испытывал чувство ревности, другой, в свою очередь, – тоже, а я, наверное, – больше всех. Учитель никогда не произносил вслух его имени, с другой стороны дело обстояло так же… Но сейчас речь совсем не о том.

Клаус, хоть его ноги и были блокированы, оглянулся в поисках сигареты. Все-таки жаль, что Анвар этого не слышит, что он сидит в мыльной пене, видимо, воображая, будто предвечерние часы на шестом этаже отеля протекают спокойнее, нежели непосредственно им предшествующие.

– Стефан Георге захотел Эрнста, не меня. Наш Учитель отличался безжалостностью.

Клаус Хойзер почувствовал головокружение. И рухнул на стул возле туалетного столика (для чего пришлось подтащить поближе к этому стулу и обхвативший его ноги скелет). Георге! Стефан Георге – теперь, значит, еще и такое? – По крайней мере, о Томасе Манне речь на сей раз не идет… Он что, спасательная станция для всех потерпевших аварию немецких писателей? Георге – все-таки один из величайших, из самых удивительных: путеводная звезда его юности, глашатай темных заповедей, предлагавший ему (много лет назад) чуть ли не священное прибежище… в те моменты, когда пошлая повседневность, нищета, скандалы, коммерческая школа, алгебра и инфляция отравляли ему существование… Да, некоторые стихи Георге застряли в сознании, могут и сейчас мгновенно всплыть из туманных глубин, пусть Клаус и запомнил их не вполне правильно… Приносите земле вы покаянье за то что алчность землю истощила… Но вы пришли – и поле в процветанье и луг нагая пляска огласила{189}. – Стефан Георге, жив ли он еще, по-прежнему ли сочиняет стихи – теперь среди развалин, – собирая вокруг себя многообещающих мальчиков, юношей, чтобы заключить с ними тайный союз против расчеловечивающих человека банальностей? Он уже целую вечность не думал о Стефане Георге: о том трепете, который когда-то… когда ландшафт пространством духа стал, а греза – сутью{190}… проник в его душу; о своем юношеском бунте против всего, что препятствует грезам. Такие стихи тогда придали ему мужества, чтобы отправиться к чуждым землям. Позже, на Суматре, ему попадались на глаза и голландские переводы «Года души», «Нового царства»{191}. Как же в то далекое время книги обогащали жизнь! Под настольной лампой открывались целые миры. А теперь «Королевское высочество» существует в виде торопливого фильма…

– Оставьте меня в покое!

Чужие руки скользнули вверх по его голеням. Теперь коленопреклоненный сумасшедший не поднимал головы. Изношенный коричневый берет…

– С Эрнстом Глёкнером я познакомился в 1906-м, когда учился в Бонне.

Клаус Хойзер взглянул на говорящего, но лица его не увидел.

– Это была… (признание началось с робкой запинки, но потом обрело решительность) любовь с первого взгляда. Перед Первой мировой войной молодые люди нередко прогуливались рука об руку, ведь тогда еще продолжалась эпоха позднего романтизма, время сердечных союзов: студенческие корпорации способствовали распространению культа мужчины-героя и движения «перелетных птиц»{192}; мужчины считались творческими сновидцами, высшей кастой, а если мужчина, сверх того, был хорошо образован или обладал приличным состоянием – нам-то денег всегда не хватало, – он мог в полной мере наслаждаться своими привилегиями… особенно молодой мужчина, воплощающий будущее Рейха. Ночные прогулки с девушками по боннским улочкам? Ни одна прилично воспитанная барышня не согласилась бы на такое. Зато когда я прогуливался по берегу Рейна с Эрнстом, под лунным сиянием, и мы с ним шли под руку, в шляпах, в элегантно перекинутых через плечо шарфах, люди, наверное, думали: «Смотри-ка, вон идут два закадычных друга, два Эрнста…» В то время еще сохранялась старая почтенная традиция – относиться к авантюрам молодых людей снисходительно: ведь им еще только предстоит отыскать свой путь в жизни, так что пусть пока перебесятся, играя друг с другом, словно жеребята на лугу. Это тоже было частью динамичной эпохи Германской империи{193}, когда сквозь плоть народа прокладывались железнодорожные рельсы, в живописных долинах забивались в землю мостовые опоры, из-за фабричного производства покрывались копотью целые регионы, и всё вокруг становилось грохочущим, кричаще-ярким, неистово-стремительным: посредством стали, угля, оружия изничтожались порядочность, благочестие, благородные сердца, немецкие зеленые ландшафты… Так возникло противоречие между грезами и научными лабораториями.

– Ганс Касторп, – вырвалось у Клауса Хойзера, – тоже был одним из тех, кто, страдая от своей праздности, бросился прочь из старой эпохи – под химические газы?{194}

– Он, мой Касторп, тоже еще вдыхал аромат цветущих лип, хотя жажда наживы и часы, контролирующие время прихода на работу, к тому времени давно поработили человека. Всё для него перепуталось: немецкие исконные добродетели, размышления, любовь и штамповочная машина, в которую заталкивали индивида, чтобы он деградировал, превратившись в жужжащее колесико, как это уже случилось в Манчестере, в Питтсбурге, в других городах-молохах Запада.

Клаус почувствовал себя еще более неловко, чем прежде.

– Так кто же вы? Почему «ваш» Касторп?

– Он в самом деле отчасти и мое творение.

– Поднимитесь на ноги. Иначе я позову господина Крепке, который и в самом деле, как обещает его фамилия, отличается крепким телосложением. Лучше вам сразу уйти.

Голова в берете медленно качнулась, выражая несогласие:

– Только вы один можете меня спасти.

– Ошибаетесь. Опять ошибаетесь.

– У вас ботинки с изображением сердца. Это, возможно, благоприятный знак.

Вот, оказывается, что значит, когда говорят, что кто-то преисполнен надежды…

– Эрнст Глёкнер был красивым, одаренным, чувствительным, каким и должен быть молодой человек. Мы вместе учились, читали друг другу свои стихи, совершили путешествие через Зибенгебирге в Эльзас, к триумфальному собору, возведенному Эрвином фон Штейнбахом в Страсбурге{195} – цитадели немецкого искусства…

– Цитадели готики, сказал бы я.

– …на западной оконечности Рейха. Это был братский союз, любовный союз. Никакой древесный лист{196}, ни корсет условностей, ни партийные распри не разделяли нас. Мы были едины в нашем доверии друг к другу и в нашей мистерии.

– Прекрасно, заманчиво. Но вместе с тем – весьма странно.

Посетитель издал какой-то рокочущий звук. Только теперь Клаус заметил, что на нем узкий галстук в мелкий горошек, удерживающий в должной позиции потертый воротничок. Может, он имеет дело с вышедшим на пенсию учителем? В школьные коллегии порой проникают самые причудливые и одичавшие типы…

– В свое время, перед Первой мировой, я восхищался Стефаном Георге, который указал нам путь из современной ситуации (требующей постоянного внимания к финансовому балансу; предполагающей, что любое действие совершается ради материальной выгоды), от террора, заставляющего всех приспосабливаться к низменному и убогому, – к некоему храму, ах, и не только к храму… Парк кажется умершим, но вглядись: светла улыбка дальних побережий, нежданной синью осеняет высь пруды и тропы в пятнах охры свежей{197}. Этот провидец, пророк вел нас в аркадские дали, к алтарям божественной чистоты; его страннический посох указывал нам – через времена и пространства – на священные болота, где через вечную дымку страдания, нерешенных вопросов порой прорывается свет, в который мы можем шагнуть, шагнуть как братья, рука в руке, чтобы в этом сиянии отринуть то, что хочет нас умалить и искалечить, – ибо мы суть боги, не имеющие опоры, но свободные в Универсуме: Ты, как ручей, затаенно прост{198}.

– Это звучит высокопарно и старомодно. Но, возможно, имеется в виду что-то, что действительно относится к будущему.

– Третье царство, которое провозгласил Георге, должно было стать чем-то более космичным, нежели то, что распалось в прах.

– Боги Индонезии…

– Всё, что божественно, относится к нашей доле. Познавайте это и в горе, и в радости. Ходите больше под звездами, нежели по тропам человеческой низости. Кровь ликования – вот что такое человек; он пьет из источников темного всевластия, окруженный шумом старых древесных крон, с волосами же его играют северный ветер и солнечный жар. Человек берет в руку земляной ком, он чувствует, что сочетался узами брака с землей и небом, биение его пульса как непрерывное требование; человек и сверхчеловек, алмазно-твердый, но с вопрошающим сердцем, ты тоже – пульсирующая звезда, которой, возможно, уготована вечность; так воздвигайте же башни, целуйте мимозу: губы это ваше обетование, но и молчание – прибежище нескончаемого волшебства, свободы в ее безмерном развертывании…

Дюссельдорф, именно здесь он находится. Воспользовавшись услугами солидной авиакомпании ВОАС, он, совершив перелет с пересадками в Дели и Тегеране, точно по расписанию приземлился во Франкфурте. Он хотел повидаться с родителями и показать Анвару Кёльнский собор. И вот теперь с ним происходит такое.

– Представьтесь. Неужели вас никто не воспитывал?

– Я постараюсь закончить побыстрее.

– Хорошо. И потом – алле-гоп!

По сравнению с этим флегматиком, все-таки подпустившим в свою речь кое-какие сомнительные подробности, предыдущая гостья казалась исполненной грации и солнечно-светлой. Хотя ее визит закончился однозначно сформулированным запретом.

– Встаньте же наконец!

– Мне так вполне удобно. Когда тебе семьдесят, не получается быстро сменить позу.

С человеком, который значительно старше тебя, не следует быть заносчивым. Клаус Хойзер недовольно скривил рот. Безупречно выбритый, с благоухающими волосами, в черных брюках и золотой пижамной куртке, он невольно оказался сидящим здесь, как османский паша, перед которым свалилась с неба истерзанная птица Рух. По большому счету, его товарищ по судьбе.

– Всякая драма предполагает наличие другой, предваряющей, драмы.

– С этим трудно не согласиться.

– Как молодой ученый и поэт – последовательность здесь не играет большой роли, – я написал восторженную газетную статью о Стефане Георге. Учителю она понравилась. Когда представилась такая возможность, он решил нанести мне визит и позвонил в дверь нашей мюнхенской квартиры. Меня в тот момент дома не было. Мой возлюбленный, Эрнст, открыл и, с первого мгновения, утратив всякую волю, пригласил этого пророка, провозвестника свободной жизни, войти. «Всё, что я делал в тот вечер, ускользало от моего самоконтроля, – признался мне потом Эрнст, – я действовал как во сне. Я был игрушкой в его руках. Он попросил, чтобы я почитал ему свои стихи. Отговорки не помогали. Я стал искать стихи в ящиках письменного стола – возбужденный, ничего не соображающий. Безрезультатные поиски окончательно сбили меня с толку. Тем временем сгустились сумерки. Глаза Георге пылали, он схватил мою руку. Я знал, что гость применяет ко мне насилие. Я поцеловал эту приблизившуюся руку и, хотя голос мне отказывал, пробормотал: „Учитель, что я должен сделать?“ Он поцеловал меня в лоб, крепко обнял, и я его – тоже. „Мальчик, милый мальчик, – прошептал он, – отныне ты будешь числиться среди посвященных“». – Теперь вы видите, сколь безобиден, по сравнению с этим, мой визит к вам.

Клаус Хойзер, вместе со стулом, немного подался назад.

– Радуйтесь, что вы попали в руки к другому человеку. Хотя нет, так нельзя говорить: тот, кого принимали в круг Георге, обретал высшее блаженство, воспарял над этим постыдным миром и становился адептом прекрасного и сокровенного. Только я, как вы легко можете себе представить…

Клаус не шелохнулся.

– …я мешал им, проявлял низменную ревность, потому что этот магический человек, который повсеместно вовлекал в орбиту своих чар каждого – о, как богат тот, кому довелось такое испытать, – переплавил моего товарища, да: превратил в восторженного приверженца личности Учителя и связанного с нею обетования. Кто раз обойдет вокруг пламени, пусть останется его спутником! Как бы он ни блуждал, ни кружил: пока для него различимо сияние, не отклонится далёко от цели. Но коль упустит пламя из виду, обманется собственным тусклым блеском: тогда, утратив закон середины, он распылится, повсюду скитаясь{199}. – Эти властительные, соединяющие жар и лед, великие строки! Впрочем, на что именно намекал в них Стефан Георге, всегда оставалось неясным, как и должно быть в мистерии. Ну хорошо, он сам и есть это пламя. Однако чтó имеется в виду под серединой и в чем состоит ее закон? Как ни странно, это послание, несмотря на его туманность, действительно сплавляло сердца. Там обещано спасение – какой же истерзанный человек откажется слепо в него поверить? А всякий, кто верит, возможно, обретает еще одно, дополнительное пространство бытия… Георге ненавидел меня, потому что почти тридцать лет Эрнст Глёкнер, пусть и отчасти, хранил мне верность. Вы понимаете: это долгая пытка для трех заинтересованных лиц. Но на Севере не бывает ничего легкого, Север предпочитает горестную любовь… Свою ревность ко мне – обусловленную тем, что я успешно продвигался в университетской карьере и боролся за Эрнста Глёкнера, – Георге искусно скрывал. А поскольку он ценил и даже продвигал мое научное творчество, другой Эрнст, более привлекательный для него, чувствовал, что многим ему обязан. Мою эпохальную работу – сочинение, благодаря которому я получил должность профессора, которое гораздо глубже, чем это возможно для нынешнего ученого сообщества, проникло в феномен вулканизма современного духа, мое исследование вулканического извержения по имени Фридрих Ницше, – эту мою книгу, которая, позволю себе заметить, стала вадемекумом по немецкой приверженности судьбе, Стефан Георге даже опубликовал в своем домашнем издательстве «Листки искусства»{200}. Возможно, не без влияния этого мага, который преследовал меня даже в пространстве моей душевной жизни (впрочем, желание ускользнуть от повседневности, чтобы еще раз – перед концом времен – напасть на след Божественного, тогда было буквально разлито в воздухе), я в своей работе раскрыл глубочайшую тайну Фридриха Ницше: готовность выбросить за борт смехотворную мораль, годную лишь для того, чтобы обуздывать малодушную человеческую массу. Лидирующим натурам ведомо нечто более возвышенное: Элевсин, Вальхалла, где зов судьбы и смерть воспринимаются не как ужас, но как часть откровения о том, что человек – это еще и сверхчеловек, вакхант, мыслитель у края вечной бездны, белокурый судия, бесстрашный герой в пространствах Универсума. – Всё, что стремится ограничить великие души, противоречит Природе… и представляет собой вонючие газы, выпускаемые трусами, козни церковников, социальные склоки из-за пары пфеннигов, парламентскую мишуру, притязания семейных кланов. Настоящий человек – это детонация. Он обходится без носового платка, ибо его сострадание глубже, чем плаксивая сентиментальность; настоящий человек мужественно принимает как становление, так и распад; он готов пожертвовать собой, ибо всё в мире есть жертва и рождение. – Моя книга, если нынешние оккупанты это позволят, вскоре будет снова опьянять людей, изданная уже вторично.

– Кто – вы – такой?

– Эрнст Бертрам{201}.

Никакими словами не описать, чтó в этот момент пережил Клаус Хойзер, поскольку он и сам едва ли понимал свое состояние. Настоящий человек – Стефан Георге, покушающийся на друга некоего ученого мужа, – Бертрам?… и белокурый судия – Анвар моется в ванне, а в этом помещении, между тем, еще сохраняется отзвук провозглашенного Эрикой Манн кредо, ее слов о достоинстве, чести, толерантности, свободе, солидарности – понятиях, вступающих в лобовое столкновение с концепцией детонирующего сверхчеловека; Клаус, когда-то весьма посредственный гимназист, никак не мог сразу всё это ухватить, а уж тем более осознать: что, само собой, каждый человек всегда имеет дело одновременно с обеими позициями (проявляющимися, по меньшей мере, подспудно). С повседневной толерантной солидарностью, отличительной чертой любого демократического сообщества, – и со стремлением к безоглядной самореализации, к тому, чтобы каждый был сам себе голова. Или даже – чтобы каждый ощущал себя богом, не подчиняющимся никому и ничему… Он, Клаус, и не должен ничего понимать, для сегодняшнего вечера это лучше всего. Как хорошо было бы уже сейчас, сидя в гонконгской чайной, смотреть на тихие воды Жемчужной реки и на британские колониальные виллы, разбросанные по горному плато. Хочется надеяться, что красные китайцы туда не вторгнутся… Он коротко рассмеялся. Вспомнив, как поторопился сбежать от родителей с их словесными извержениями. Но сейчас, по сравнению с новым посетителем, мама показалась ему скупой на слова.

– Что вы здесь делаете?

– Сперва коротко отмечу, что я уже двадцать лет не прижимался щекой ни к чьему колену.

– Мне и самому уже за сорок.

– В таком возрасте, в 1934-м, умер Эрнст Глёкнер; я в тот момент держал его руку.

Что тут возразишь, если старик после таких слов глубоко вздыхает, прижавшись к твоей коленке?

– Вы должны мне помочь.

– Думаете, я знаком со Стефаном Георге?

Старик попытался подняться. Клаус ухватил его за рукав и почувствовал под тканью костистую руку. После немалых усилий с обеих сторон Вторгшегося удалось-таки поставить на ноги. Впрочем, стоял он как-то не очень надежно. Зато теперь впервые обратил внимание на насвистывание, доносящееся издалека. Эти звуки вряд ли соединились в его сознании с образом индонезийца, делающего себе маникюр и педикюр. Поскольку старик стал прислушиваться к происходящему за окном, а не в ванной.

– Сюда, – распорядился Клаус.

Господин Бертрам заметил коктейльное кресло. И со стоном опустился на красное мягкое сидение. Этот предмет мебели – видимо, символизирующий американское будущее – определенно не был рассчитан на провозвестника мистерии сверхчеловека.

– Мое творчество с одобрением воспринималось и на Пошингерштрассе{202}. Ничего удивительного. Тамошний обитатель, как и Ницше, был сторонником фаустовского начала. Крест, смерть и склеп{203} – таким ему виделось решение. Иными словами: взгляд, брошенный в темноту, учит понимать глубины.

Клаусу снова стало не по себе. На Пошингерштрассе он тоже когда-то побывал, как гость.

Эрнст Бертрам привычно открыл замочки портфеля. Из его недр показалась жестяная коробка.

– Это бутерброд. На всякий случай. – Он вытащил какую-то папку. – Здесь доказательства. Теперь это настоящая драгоценность.

Его визави узнал почерк. Тот же наклон вправо, такие же характерные нижние росчерки букв f и ß, что и в той цюрихской корреспонденции, которую он получил в Паданге. Ситуация сделалась неловкой. Гость приподнял за уголок одно письмо:

– «Я давно оценил Вас как умного, строгого и возвышенно мыслящего критика, но художник, лирик Эрнст Бертрам был мне незнаком. Он вызывает у меня безмерную симпатию. На каких страницах я бы ни раскрыл вашу книжечку, я нахожу стихи, которые мог бы перечитывать часто, вновь и вновь, – например, стихотворение „Покоящийся Гермес“, концовка которого просто великолепна: Бог открывает в тебе глаза, о прелестник, и вот уже вспыхнул под солнцем теплый камень, на котором так легко покоятся твои стопы. Тут узнается дух Стефана Георге – но перенятый, взлелеянный и воссозданный человеком по натуре более мягким». – Листок опять скользнул в папку. – Автор «Смерти в Венеции» понимал толк в тенях на берегу моря. Читая его прозу, ты всегда будто слышишь легкий плеск набегающих на песок волн.

Хойзер кашлянул, у него было на то целых две причины.

– Мои контакты с Томасом Манном уплотнились, если позволите мне так выразиться.

– Пожалуйста.

– Я получал приглашения в квартиру на Пошингерштрассе и, на уикенд, – в Тёльц, где у них был загородный дом{204}. Сытым и жарким выдалось лето 1914-го: Европа грелась в лучах изобилия и томилась странной, лихорадочной скукой. В ответ на мои письма от него все чаще приходили послания, в которых говорилось примерно следующее: Покажетесь ли Вы снова? – Вам придется свести знакомство с жестковатой кроватью в нашей комнате для гостей. – Я хотел бы прочитать Вам кое-что. Вы свободны? – Всё развивалось своим чередом. Я стал ближайшим собеседником Томаса Манна. И его советчиком. Литературно-исторические знания, на которых должен базироваться всякий солидный труд, были у него отрывочными: он никогда не учился в университете, много времени тратил на музыку, занимался наблюдениями – «выпасал свои глаза», как он говорил, – и строил семейную династию. Адальберта Штифтера, например, он принимал за швейцарца{205}. Я первым открыл перед ним мир творчества этого австрийца. Я также подыскивал для него цитаты из мировой классики, что оживляло наши беседы, как это произошло со следующим высказыванием Гёте: «Человек никогда не уходит дальше, чем когда не знает, куда ему идти»{206}. Такие слова способны придать мужества любому пытливому уму.

Иногда Томас Манн расспрашивал меня о Стефане Георге: они жили в одном городе, но были до мозга костей различны и испытывали неприязнь друг к другу. Автор «Будденброков» разрабатывал проблему постепенного вырождения одного купеческого семейства; другой же ратовал за преодоление любых границ. Уроженец Любека вытеснил из своей жизни даже малейшие проявления оргиастического начала; провидец из Бингена{207} наслаждался красотой окружающих его юношей. В их взаимной вражде нет ничего удивительного: один был прямым и жестким, как палка, но в свои сочинения подпускал немалую толику чертовщины и любовной тоски; другой околдовал отнюдь не одного Эрнста, но от его стихов веет ледяным холодом. Наблюдать за их соперничеством было душераздирающе увлекательно. Несомненно, обитатель дома на Пошингерштрассе испытывал чувство ревности по отношению к предводителю швабингских когорт{208}; с другой стороны, любому, кто в присутствии Стефана Георге упомянул бы имя Томаса Манна, оставалось лишь собрать свои пожитки и убраться восвояси. Однажды лирик обозвал романиста вульгарно-опасным, отвратительным дураком. Имелась в виду, наверное, склонность к изображению эксклюзивно-болезненных явлений, при полном отсутствии визионерства. Сверх того, поэзия и проза всегда соперничали в своих претензиях на высочайший ранг. Поэтому меня не особенно удивляет, что однажды, после случайной встречи с Георге, Томас Манн испуганно проронил: Я видел ЕГО.

– Кто из читателей мог бы такое предположить?

– А я оказался сидящим между двумя стульями.

– Возможно, то, о чем вы рассказываете, было конкурентной борьбой за славу.

– Война принесла спасение.

Клаус Хойзер едва удержался, чтобы не повторить, с вопросительной интонацией, последнее слово. Он был пятилетним ребенком, когда началась эта первая мировая бойня, в которой многие видят причину последующих катастроф, и в памяти у него смутно сохранились ликующие народные массы, размахивающие флажками женщины – как они провожают на фронт колонны вооруженных карабинами солдат в островерхих касках. Наверняка он и сам кричал тогда писклявым голоском: За кайзера и Германский рейх! Позднейшие картины он помнил отчетливее. Длинные очереди перед продуктовыми лавками; бутерброды – только со свекольным сиропом; заплаканные женские лица на улицах; группки инвалидов перед афишными тумбами; всеохватная серость, которая, как казалось, окрасила даже комнатные растения.

– Как вы знаете…

– Не надо. – Хойзер приподнял руку в отстраняющем жесте.

– Все же послушайте. Ведь чтобы помочь мне, вы должны это знать. Или вы не хотите помочь?

– Чем?

– Вытащить человека из грязи.

– Не обижайтесь. Но, откровенно говоря, я пока не испытываю к вам симпатии.

Хойзер сглотнул. Прежде ему редко приходилось быть настолько невежливым.

– Мне приходилось выслушивать и худшее. Речь идет о вас, о вашей совести.

– Как, простите?

– Про свою я и сам все знаю.

– Что вы такое говорите?

– Только самое необходимое. Надеюсь, у вас найдется время выслушать еще пару слов.

– Вы сюда пробрались тайком.

– Что ж поделаешь, если никто не слышит осторожного стука в дверь…

Сколько же еще нужно времени, чтобы Анвар, помолодевший и сияющий чистотой, наконец выпустил из рук пилочку для ногтей? Но, в любом случае, – чем бы он сейчас мог помочь? Клаус закурил сигарету и одним махом осушил стопку «Егермейстера», которую Эрика Манн оставила на столе нетронутой. Гость от ликера отказался.

– Мое сотрудничество с Томасом Манном в годы войны стало более интенсивным.

– Замечательно. Кто другой вправе сказать такое о себе?

Шнапс действительно помог Клаусу расслабиться.

– Сегодня мои слова, возможно, заставят вас поморщиться. Но в то время борьба немецкого народа, в которой решался вопрос о его дальнейшем процветании или унижении, придавала жизни суровый смысл. Чтобы бороться против враждебного мира, мы должны были вспомнить об исконных германских ценностях. О верности, готовности к самопожертвованию, трудолюбии и о присущей нам высочайшей культуре.

От этого господина Бертрама нет-нет да и услышишь кое-что любопытное, подумал Клаус, затягиваясь сигаретой. С Томасом Манном тоже разговор неизбежно переходил на мысли и ощущения более высокого порядка, чем те, что были свойственны ему самому – молодому человеку, благоразумно решившему заняться экспортом ротанга.

– Я писал биографию Ницше. Мой товарищ по духу, со своей стороны, сконцентрировался на «Размышлениях аполитичного»{209}, из которых следовало, что парламентаризм наших врагов, как бы это сказать, по своей сути чужд немецкой натуре. Что демократический образ правления провоцирует постоянные дрязги между эгоистичными группами, причем смысл таких конфликтов по большей части сводится к перераспределению собственности. О, он это формулировал очень изысканно, своеобразно, без дешевых упреков в адрес отдельных партий и государства всеобщего благоденствия. Он хотел спасти самостоятельных бюргеров и себя самого. Как человек, на протяжении всей жизни симпатизирующий смерти, он даже говорил об эксцентричной гуманности войны, влекущей за собой возвышение и углубление душевной жизни, развитие более утонченного восприятия. Он всегда оставался эстетом. Искренне убежденным в том, что никакой сверхъестественный разум не управляет миром и что любой Чертог богов{210} рано или поздно превращается в руины. Помочь против такого разрушения могут только воля и дисциплина, стремление – вопреки всему – добиться каких-то значительных свершений. Такие примерно доводы он противопоставил народным правительствам Франции и Америки, которые хотели сломить Германию. Жить по-солдатски, не будучи солдатом: вот его тогдашний девиз. Из-за невротических болей в желудке он – как вы, наверное, знаете – был освобожден от воинской службы; использовав свои связи, он избавил и меня тоже от бессмысленного превращения в пушечное мясо.

Клаус подавил в себе желание отметить, что персональное участие в войне Томаса Манна и его «товарища по духу», биографа Ницше, – лучше всего, на каком-нибудь руководящем посту, – возможно, хоть на долю секунды сократило бы время мировой бойни (хоть Германия от этого и не выиграла бы).

– Вы хотите кратко изложить мне историю целого столетия?

– Это имело бы смысл. Но я воздержусь. Я говорю лишь о том, что непосредственно касается и вас, и меня.

– Я, пожалуй, выпью еще одну, – прокомментировал эту реплику тот, кому она предназначалась, – и, не вставая с места, налил себе ликеру.

Господин Бертрам воспользовался непредвиденной паузой, чтобы протереть стекла очков. Без линз его глаза казались скорее маленькими, неопределенного оттенка.

– Я могу преподавать. Я долгое время возглавлял кафедру в Кёльне.

– Ну да, вы же были профессором.

– А не эмигрантом! И за это теперь расплачиваюсь. Я пришел к вам, побуждаемый глубочайшей внутренней потребностью. Вы же приехали – из гораздо более далеких мест, – чтобы увидеться с любимым человеком. Кое-что я и сам знал, кое-что удалось выведать у мальчика-лифтера.

Клаус выпил ликер. Может, в ванной комнате есть еще один выход? Ведущий на террасу с шезлонгами?

– Еще до развала кайзеровского рейха я стал крестником его дочери Элизабет{211}. В «Песне о ребенке»{212} я даже выведен персонально: Слушал он, преданный друг мой, речь, прислонившись к роялю, сшитый отлично сюртук респектабельность и старомодность виду его придавал; немецкий поэт и ученый{213}… Если кто и выглядел старомодно, так именно он: даже на велосипеде не расставался со шляпой. Во время революции он охотно пользовался велосипедом; и когда ездил к зубному врачу (что случалось очень часто), всегда выбирал кружной путь через центр города, чтобы полюбоваться матросами, охраняющими Резиденцию. Наверное, вид этих бравых парней придавал ему мужества, чтобы сесть в зубоврачебное кресло. Но однажды, гуляя вечером, он испытал панический ужас, когда вокруг него внезапно закружились летучие мыши, привлеченные его светлым шелковым костюмом. Не исключено, что в результате этой атаки со стороны изящных вампиров он и сформулировал свое кредо: смерть, дескать, учит благочестию и обостряет инстинкт самосохранения. В период гражданской войны, нищеты, болезненного рождения республики{214} мы, оглушенные всем этим хаосом, сблизились еще теснее. Какие исполненные доверия строки он мне тогда посылал! – Бертрам порылся в конволюте писем Томаса Манна. – Сердечнейшее спасибо за Вашу открытку из Брюккенау{215}, дающую столь впечатляющее представление об атмосфере этого местечка. Конечно, меня особенно привлекла «идиллия в идиллии»: я имею в виду идиллическую поляну под пурпурным буком. Я очень беспокоюсь за Вас. Что нового? Почему Вы не сообщаете о своих новостях?…

Правда, нельзя не отметить присущей ему склонности использовать всё и всех в интересах собственной работы. В этом смысле он, как истинный отпрыск купеческого семейства, не знал никакого удержу. Что ж, как говорится, из песни слова не выкинешь… Вы уже здесь? Я мог бы Вам кое-что почитать?… Когда Вы пришлете свои пометки к «Волшебной горе»?… – Бертрам перелистнул несколько страниц. – Однажды мы даже отдыхали вместе на берегу моря, он ведь всегда любил смотреть на серые потоки воды: Хозяйка Виллы Ода в Тиммендорфе{216} всякий раз отвечала на наши письма очень любезно и наверняка позаботится о том, чтобы найти пристанище и для Вас. Или, например, такое: …я болен, у меня что-то инфекционное, вроде дизентерии, с толстой кишкой, – ужасно. А еще, – тут доцент поднял указательный палец, – Томас Манн, этот свободный дух, который повсюду хотел чувствовать себя как дома, быть гражданином мира (в чем, если вдуматься, нет ничего плохого), однажды поведал мне: Мои книги возникали свободно, в силу внутренней потребности и удовольствия ради, успех же был нежданно-приятным дополнением.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю