355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ханс Плешински » Королевская аллея » Текст книги (страница 22)
Королевская аллея
  • Текст добавлен: 6 ноября 2017, 21:30

Текст книги "Королевская аллея"


Автор книги: Ханс Плешински



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 26 страниц)

– …подозревали, что вы всё с большей симпатией относитесь к коммунизму. Не странно ли это, если иметь в виду ваше происхождение и стиль жизни?

– Разве наличие у часов прилично оформленного корпуса как-то влияет на то, правильно ли они показывают время?

– Нет, конечно. Но половина мира уже попала под власть коммунистического режима. Блоки противостоят друг другу и готовы к смертельной борьбе. А вы тем временем получаете Гётевскую премию в социалистическом Веймаре.

– И во Франкфурте тоже; я, насколько хватает моих слабых сил, пытаюсь примирить две части Германии, разделенные губительной рознью{455}.

– Одобряете ли вы упразднение частной собственности? Эту тотальную и осуществляемую в приказном порядке «предпосылку народного благоденствия», которую Восточная Германия сделала своим лозунгом? Хотя всё это прекрасно сочетается с «гусиным шагом» и угнетением, как видно по тамошним военным парадам и человеческим лицам.

Томас Манн засмеялся и ткнул рукой с очередной сигаретой (которую только что зажег) куда-то в задымленный теперь воздух «гостиной Яна Веллема»:

– Где-то в Калифорнии, кажется, у Фрица Ланга, я слышал шутку: «Какие три бедствия для всего человечества породила Германия? – Карла Маркса, архитектурные принципы Баухауза и Адольфа Гитлера».

В перелистывании скрепленного проволочной спиралью блокнота карлица тоже демонстрировала большую ловкость.

– Вы, пожалуйста, пришлите нам текст интервью, до публикации, – вмешалась Катя Манн. – В Цюрих, для предварительного просмотра. Это ведь обычная процедура.

– Конечно. От уточнений интервью только выиграет, в плане его остроты. Хотя наши читатели, думаю, всех тонкостей в любом случае не поймут. (Хотела ли она таким образом их успокоить?) – А как вы относитесь к Сталину и Вальтеру Ульбрихту?

– Даже рискуя, что в вашем тексте появятся повторения, фройляйн, я все же настаиваю на важности таких принципов, как свобода, справедливость и благоденствие. Думаю, с этой точки зрения лучшими временами, какие мне довелось пережить, были периоды кайзеровской империи, Веймарской республики и нашей жизни в Пасифик-Палисейдз{456} (почти до самого конца). Коммунистическая идеология, по сути, очень похожа на христианскую идею радикальной любви к ближнему. Но какие жестокости и ограничения всегда влекут за собой жесткие программы! Так что с гораздо большим удовольствием, от души, я бы присоединился к Шиллеру с его свободным призывом: быть человечным, никогда не притеснять ближнего, не унижать его. Для жизненного девиза этого вполне достаточно… Вообще же затронутые вами темы – если позволите мне такое замечание – внушают отвращение, потому что связаны с идеологией.

– Нам приходится мучиться с тем, что мы не можем переварить. Иначе на Земле давно уже был бы рай.

– И вообще говорить об этом скучно, – заметила Катя Манн. – К нам, между прочим, обращаются многие попавшие в беду люди, со всего мира, – продолжила она (что вызвало заметный интерес со стороны ведущей протокол журналистки). – Недавно, например, Томас Манн вступился за преследуемых и заключенных в Восточной зоне. Это ведь правда, что инакомыслящие там привлекаются к суду, как когда-то представали перед «народным судом» противники нацистов. Так вот, Томас Манн написал письмо руководителю компартии Ульбрихту. Четыре дня корпел над формулировками…

Пораженная маленькая журналистка впервые отложила карандаш.

– Это не следует записывать, – распорядилась госпожа Томас Манн. – Такие вмешательства должны оставаться в тайне, иначе они не подействуют. – Что же ты, – обратилась она к мужу, – написал Ульбрихту и его партийным товарищам?

– Не надо…

– Она не будет это стенографировать.

Журналистка бросила на нее яростный взгляд.

– Или мы это вычеркнем.

– Что ж, я объяснил партийному секретарю: если коммунисты хотят мира… а я думаю, что хотят, – повторил Томас Манн в заполненной сигаретным дымом комнате, – то он должен сделать всё, от него зависящее, чтобы способствовать распространению гуманизма. Он должен позаботиться, чтобы его тоталитаризм отличался, как небо от земли, от тоталитаризма фашистского. Используйте свою власть, написал я ему, чтобы осуществлять акты милосердия. Не будет милости упрямому безумцу, который мнит, что один владеет всей правдой и правом на неумолимую жестокость. А к тому, кто проявляет милосердие, в трудный час тоже отнесутся милосердно.

В мезонине повисла подобающая после таких слов тишина. И в ней растворилось тихое «Безупречно», выдохнутое карлицей с огненными рогами.

Вскоре журналистка заметила золотую цепочку на жилете Томаса Манна. В кармане, очевидно, тикали те самые часы «в прилично оформленном корпусе», которые, как помнят знатоки, Томас Манн получил в 1905 году, в качестве свадебного подарка, от известных своим свободомыслием бабушки и дедушки его жены; эта бабушка – Хедвиг Дом{457}, – пламенная поборница женских прав, в свое время лишь с большой неохотой признала упрямца, вторгнувшегося в их семью, и ранний брак внучки.

– Молодые читатели, Томас Манн, теперь охотнее обращаются к произведениям молодых художников и писателей. У каждого поколения – свой жизненный опыт и потребность в соответствующих ему картинах мира. Это в порядке вещей. Но как вы справляетесь с таким фатумом?

Несмотря на летнюю жару – которая здесь, в «кишке Яна Веллема», проявлялась как духота, – после этих слов, казалось, повеяло ледяным сквозняком{458}. Катя Манн молчала, поскольку запретила себе упоминать высокие цифры продаж, многочисленные проекты экранизаций. Ведь может случиться, что недоброжелательная журналистка ответит: это, мол, последний всплеск интереса к работам ее супруга, последний урожай на уже истощившейся почве… Барышня в красном опять заерзала:

– Вы принадлежите к тому же поколению, что и Франц Кафка, чье творчество становится всё более популярным и воспринимается как осмысление – в форме притчи – современного мира: как изображение человека, который лишен всякой возможности самоопределения и какой бы то ни было укрытости, который гибнет между жерновами анонимных сил. Вы лично знали Кафку?

– Нет, мне не довелось. – Теперь сдержанность Томаса Манна казалась результатом насилия над собой, и фройляйн Кюкебейн с интересом за ним наблюдала. – Конечно, я, как и многие другие, поздно узнал Франца Кафку, свойственную ему глубину проникновения в бытие; я воспринимал его прозу с изумлением и удовлетворением, тщательно ее анализировал; я понимал: этот писатель, столь несчастливый в жизни, никогда не создавал фальшивой видимости счастья. Когда он показывает наше бессилие, я это воспринимаю как предостережение: напоминание, что мы не должны пассивно подчиняться тем силам, которые хотят нас унизить и погубить. Признаюсь… – он сделал паузу, обе женщины завороженно смотрели на него, – что при чтении описанных им кошмаров, связанных с манией преследования, я часто невольно начинал смеяться. Каждое существо у него настолько угнетено или так сильно угнетает других… Нет никакого воздуха для дыхания, хотя прочувствованно это грандиозно, – и смех остается единственным спасением, отказом подчиниться… Потом ты возвращаешься в собственную повседневность и тащишь привычную лямку, можно сказать, с большей охотой, как будто стал умнее.

– Вы смеетесь, когда Грегор Замза утром просыпается в собственной постели жуком?

– Да, и тут я смеюсь, потому что это хорошая притча, но это не жизнь в ее целостности – в жизни время от времени попадается еще и радующая нас чашка кофе… Та утрата способности самостоятельно определять свою жизнь, которую подразумевает ваш вопрос, как мне думается, всегда есть проявление личной или общественной несостоятельности, а этому необходимо что-то противопоставить.

Все трое, как по команде, глотнули воды, пумперникель же оставили нетронутым. В беседе, неожиданно принявшей неприятный оборот, наступила, похоже, патовая ситуация. Может, эта никому не ведомая Кюкебейн приехала специально, чтобы подпилить ножки трона нобелевского лауреата?

– Мне непременно нужно вот что у вас спросить, Томас Манн. Новый экзистенциализм, театр абсурда, Сэмюэл Беккет… вам вообще что-то говорят эти духовные эрупции?

Катя Манн откинулась на спинку стула. Будь сейчас на столе колокольчик, она бы позвонила.

– Если бы я писал дневник… – он дотронулся безымянным пальцем до брови, – вы бы нашли там ответ на свой вопрос, прописанный черным по белому.

– А вы разве ничего такого не пишете?

Он не ответил.

– Как вы сами себя позиционируете, это ведь важно…

– Разве?

– …позиционируете в нынешнем духовном ландшафте, в той внутренней пустыне, что возникла после войны, когда ни в какое спасение уже нельзя верить. Верность, отечество, церковь показали свою неспособность противостоять массовым убийствам, человечность не спасла от разрушений и кровопролития. Театр абсурда, экзистенциализм: они ведь как раз и свидетельствуют о том, что мы – всего лишь беспомощные насекомые.

– Это уже интереснее, я имею в виду последние вопросы! – вырвались у Кати Манн слова, выражающие мгновенный инстинктивный отпор (отчасти смягченный ее дипломатическим даром). – Интереснее чем то, что обычно хотят узнать ваши американские коллеги.

Но фройляйн Кюкебейн невозмутимо продолжила:

– Что же вы сами предлагаете нынешнему травмированному поколению, в качестве дара на будущее? Утешение или развлечение?

Томас Манн, казалось, был близок к тому, чтобы тотчас попрощаться и покинуть комнату. На виске у него билась жилка. Вместо того чтобы – как бы это сказать? – ответить какой-то светской фразой, он вспомнил слова, которыми заканчивается его роман о композиторе Леверкюне и гибели одного из миров:

– Скоро ли из мрака последней безнадежности забрезжит луч надежды и – вопреки вере! – свершится чудо? Одинокий человек молитвенно складывает руки: боже, смилуйся над бедной душой друга, моей отчизны!{459}

Старик сглотнул комок в горле.

– Ты спас много жизней, – жена сжала его руку, – ты внес во тьму мысль, искусство, богатство слов. Ты спас и немецкий язык, ты – совесть человечества. Я благодарна тебе.

– А я – тебе.

Любечанка, застывшая в неподвижности, видела, как Катя Манн вроде бы хотела провести по щеке тыльной стороной ладони, но тут губы у нее дрогнули и она взглянула на свои наручные часы с большим циферблатом:

– Томас Манн сегодня вечером будет читать отрывок из романа. Я думаю, нам пора.

– Вы обогащали и продолжаете обогащать нас культурой, Томас Манн.

– Я не очень понимаю, о чем вы, – нервно ответил он.

– Вы недавно осчастливили меня, прочитав стихи Платена. Способы познания в сегодняшнем мире меняются. Радио, молодое телевидение, спорт, чудовищная тяга к путешествиям: всё это, как мне кажется, не позволяет людям глубоко погружаться в прежние культурные сокровища. По прошествии какого-то времени будут ли нас вообще понимать?

– Может, надо просто заботиться о нормальном школьном образовании. Культура с каждым поколением предлагает все больше возможностей для развертывания личности. Кто не знает Платена, тому никто не запрещает узнать его. Никакой более важной задачи, чем расширение, с любовью и симпатией, гостеприимных лугов человеческой духовности, у нас нет.

– И на этом точка! – сказала его жена. – Конечно, мешок с соломой можно молотить сколь угодно долго. Но если в обществе преобладает равнодушие к знаниям, то результатом будет – в лучшем случае – взметнувшаяся в воздух пыль. Ведь и красивым человека не сделаешь… по распоряжению свыше.

– Вот мы и об образовании поговорили. – Журналистка уже добралась до последней или предпоследней страницы блокнота.

– Нам в самом деле пора. Не забудьте прислать предварительный текст интервью. Моя дочь, между прочим, прирожденный корректор.

– Дьявольская нехватка времени! – пожаловалась журналистка.

– Ну-ну, – услышала она от писателя, которому такая формулировка, как ни странно, понравилась.

– Кстати, по поводу «дьявольского», Томас Манн… – Она теперь сидела на самом краешке стула, глядя ему прямо в глаза. – Воплощается ли оно и сейчас в отдельных личностях и демонах, которые сидят, покачиваясь, на кушетке{460} и делают неотразимое предложение: пожертвовав своим душевным спокойствием в вечной жизни, приобрести власть, влияние, славу – в жизни земной; которые, иными словами, превращают человека в продажного и опустившегося лжеца? Или же зло – это бесконечные заросли кустарника, в которых мы в любом случае обречены блуждать?

– А вы-то что хотите предложить моему мужу? – возмущенно спросила Катя Манн, уже приподнимаясь со стула.

– Ничего, – успокоила ее карлица и улыбнулась влажными валиками-губами. – Ничего. Кроме, так сказать, закругления вашей славы. «Любекские новости» не имеют миллионных тиражей. Однако всё, что напечатано, остается задокументированным.

– Неслыханно! Это просто шантаж.

– О вас, Томас Манн, конечно, не скажешь, что вы вступили в сделку со злом. Но признайтесь: разве вы не обрели авторитет – хотя бы отчасти – именно благодаря борьбе с преступным началом? Разве нельзя предположить, что вы во многих отношениях связаны с Адольфом Гитлером так, как триумфатор и побежденный? И потому должны быть ему благодарны?

Катя Манн едва сдерживала себя; у ее мужа вырвалось: «Какое безумие! Это хуже, чем химера!»; сама же Кюкебейн, казалось, вот-вот лопнет от нетерпеливого ожидания.

– Братец Гитлер{461}, вот уж воистину… – И тут Томас Манн тоже поднялся. Он смерил взглядом маленькую упитанную барышню, примостившуюся на краешке стула; возбужденно прошелся по комнате; остановился, уперев руки в бока, напротив своей мучительницы.

– Я больше не хочу, чтобы его имя слетало с моих губ. Я не искал конфликта с ним. Этот конфликт разрастался, вопреки моей натуре, с течением времени. Каждый предпочел бы быть придворным поэтом у достойного любви маркграфа Баденского{462} или у великолепного дюссельдорфского всадника…

– Но это не принесло бы вам такой славы.

– Гитлер, конечно, – олицетворенная катастрофа. Но это не причина считать его неинтересным как характер{463} и как судьбу. Я от всей души желаю, чтобы это общественное явление вечно привлекало к себе внимание, как образец позора. Вагнерианство, в худшем его виде, – таков феномен Гитлера. Артистизм, да… Не приходится ли, хочешь не хочешь, усмотреть в этом феномене некое проявление артистизма? Каким-то посрамляющим образом тут налицо всё: «тяжесть», леность, полутупое прозябание в низах социальной и духовной богемы, и тут же – стремление одержать верх, подчинить себе… Но налицо и ненасытность, неуспокоенность, забывание успехов, которые быстро перестают удовлетворять самолюбие, готовность любой ценой пробомбить себе свободный путь, пустота и скука, когда ничего не клеится и нечем держать в напряжении мир{464}. Братец… он неописуемо сильно действует мне на нервы. Он научил меня одному некрасивому, но необходимому чувству: ненависти. Если я и вырос благодаря такому ненавистному брату, то есть благодаря ему стал беспощадным к тем, кто искажает унаследованные нами ценности и блага, то все же я горжусь, что, пусть мне и нелегко это дается, являюсь представителем другой Германии.

– Похоже на ваши зажигательные речи по Би-би-си…

– И еще я хочу высказать совет. Эта страна, этот народ вовсе не обязаны – во все грядущие времена – бесконечно мучиться угрызениями совести из-за столь убогого чудовища. Время, которое я имею в виду, еще не настало. Но когда-нибудь позвольте этому супер-мошеннику окончательно сойти в мир теней; порой вспоминайте его, конечно, как нечто ужасное, однако себя ощущайте новыми гражданами: цивилизованными и исполненными врожденного, неотчуждаемого человеческого достоинства, которое является единственной мерой для наших поступков и помыслов. Наслаждайтесь и впредь безвредным колдовством и тайнами, сохраните их для себя. Ибо именно так должен восприниматься каждый человек: как загадочный и благожелательный спутник на нашем жизненном пути. А всё прочее едва ли заслуживает упоминания. Ярлык «изверг» ничью сущность не определяет.

– Эруптивное, Томас Манн: вот чего я искала в вас! Я ждала, когда вы покажете свое нутро, неважно, в какой связи… Мы все инстинктивно ждем от другого человека безудержного порыва, и я хотела, чтобы вы тоже хоть раз утратили контроль над собой, чтобы заговорили с нами своими потрохами…

– Что у вас за образы! – возмутилась Катя Манн.

– И вот я удостоилась шанса пережить такое.

Все трое стоят теперь рядом со своими стульями, перед ними. В «гостиной Яна Веллема» курится сигаретный дым. Из запланированной четверти часа получилось многое. Свет за окном приобрел более молочный оттенок.

Журналистка (вместе с прической достающая Томасу Манну до груди, его супруге – чуть выше пояса):

– Я люблю ваши книги. Вы ведь в этом не сомневаетесь?

– Для меня это большая честь, фройляйн Кюкебейн.

– Они сберегли меня в трудные времена. Я и сейчас могу процитировать вам из головы… нет, из сердца… начало романа об Иосифе: Прошлое – это колодец глубины несказанной. Не вернее ли будет назвать его просто бездонным?{465}

– Где… – Катя Манн, вдруг испугавшаяся, спросила, слегка наклонившись вперед, – где же вы провели худшие годы? Как выжили?

– Родители нелегально отправили меня в Данию. И там я пряталась у наших знакомых. Что – при моем росте – было не особенно трудно.

Рослые супруги застыли, словно окаменев.

– Одна подруга, со школьных времен, у меня еще есть. Другие карлики Любека погибли в газовых камерах.

Торжество

Песок скрипит под подошвами. Поздний вечер. Клаус шагает впереди. Душа его взбаламучена. Шаг сам собой замедляется. Любопытство подгоняет. А робость притормаживает. Из-за такой сбивчивости темпа Анвар нет-нет да и отстанет, потом опять подтягивается… Темнота это благодать. Индонезиец тоже не полностью оправился после бражничества в «Золотом кольце» и продолжения оного на рейнской террасе. В клубящихся за ними испарениях прошедшего дня беспорядочно смешались: песни Эрики Манн, выкрик профессора Бертрама (!Только вы один можете меня спасти!) и, не в последнюю очередь, рассуждения Голо Манна о недостатках неограниченной власти народа, вкупе с его мольбой (Передайте ему мое сочинение. Он должен меня благословить). – Книга заикающегося Сына, «О духе Америки», с многочисленными пометками автора, сейчас лежит у Клауса Хойзера в кармане пальто. – Но ведь это безумие, это невозможно: человеку, который был твоим поклонником в 1927 году, – по прошествии четверти века (без личных контактов), в присутствии множества посторонних людей… передать этому человеку, писателю, какую-то книгу и наивно потребовать от него: «Благослови сейчас твоего нелюбимого сына! Быть может, он станет великим сочинителем исторической прозы».

Абсурд! Да и вообще, скорее всего у входа их встретит бдительная Дочь и со свойственной ей безапелляционностью заявит: «Стоп! Вам не хватило вкуса, чтобы не приходить сюда? Отца вы в любом случае не увидите. Он слишком устал. Сходите лучше в кафе-мороженое, за мой счет».

Какой выйдет конфуз! Не исключено, что на глазах у родителей…

Клаус Хойзер присел на скамейку в аллее Егерхоф. Он совершил ошибку, покинув Азию. Отсюда все дальнейшее: короткое пребывание в родительском доме, бегство в отель, где, чего не предсказал бы ни один пророк, в их мансардный номер начали вторгаться нежданные посетители – чтобы петь, выпрашивать милостыню, падать на колени и представить ему панораму событий, охватывающую как минимум целое столетие.

– Никогда еще так печальный, – Анвар Батак Сумайпутра смотрит на друга. Волосы обоих, приглаженные с помощью ароматного масла, сверкают под фонарем. – Лучше прочь?

Клаус пожимает плечами. Порой к нему в душу закрадывается подлый вопрос: может, он был бы более самостоятельным и решительным человеком, если бы рядом с ним не находился, вот уже много лет, этот спутник жизни?.. На самом деле в их сдвоенном существовании не только радость каждого получает эхо, то бишь удваивается, но и тяготы распределяются на двоих – причем с большими преимуществами для Клауса, поскольку такие квази-семейные отношения позволяют ему уклоняться от многих проблем. Дескать, другой наверняка справится с этим лучше… Клаус надеялся, что Анвар, в отличие от него, никогда не предается таким мысленным играм: не задумывается о том, что, живи он один, он оставался бы более жизнерадостным и энергичным. На самом деле каждый из них, сам по себе, чувствовал бы себя, скорее, покинутым и оледеневшим. Конечно, после многих прожитых вместе лет их телесное влечение друг к другу ослабло. Или может, наоборот, сделалось более потаенным и интенсивным. Клаус знал, где у Анвара шрам – напоминание о том, как тот в детстве перевернулся на лодке; индонезиец же всегда держал наготове пузырек с маслом чайного дерева, для ингаляции, – на случай, если у друга опять потечет из носа. Возможно, они – моложе в любом случае никто не становится – и дальше будут преодолевать все невзгоды вместе, а может, жестоко порвут соединяющие их узы ради чего-то нового… ради последней попытки любви. Где проиграешь, где выиграешь – заранее просчитать нельзя. Каждую третью, четвертую ночь, в момент засыпания, заявляет о себе гнев, направленный всякий раз на новый объект: на неприятности в конторе, к которым вообще-то лучше относиться снисходительно, на какой-то случайный раздражитель. Иметь рядом с собой, в нашем хаотическом универсуме, близкого человека – это надежный фундамент для жизни, подарок судьбы…

Под фонарем, недалеко от арки ближайшего бюргерского дома, Клаус Хойзер вытаскивает из кармана записку на листке бумаги с грифом отеля. Вероятно, это сообщение – как и открытки от Томаса Манна – уже в чисто материальном плане стоит многого и когда-нибудь будет выставлено на аукционе. Почерк крупный; знакомые, меняющейся формы, буквы – в глаза сразу бросаются различные варианты написания G и P, – производящие такое впечатление, как будто их лихо высыпали на бумагу из пакета…

– Это в самом деле однозначное приглашение? – спрашивает он, поднимая глаза.

Но его друг мог бы ответить на такой вопрос разве что по наитию.

26. VIII. 1954

Глубокоуважаемый Клаус Хойзер,

я с радостью услышала, что Вы пребываете в добром здравии. В прошедшие, недоброй памяти, времена всё могло закончиться хуже. После сегодняшнего выступления Томаса Манна (на которое все билеты распроданы) вечером состоится прием в Доме художника, и мы были бы очень рады видеть Вас и Вашу сопутницу среди гостей. Начало приблизительно в половине десятого.

С дружеским приветом, Ваша К. Манн

Анвар Батак, похоже, расстроился. По части сопутствия дама явно что-то недопоняла.

– Нельзя сказать, что приглашение звучит вдохновляюще, – решил Клаус Хойзер, складывая бумажный листок, – ну так для этого и нет особых причин. Во всяком случае: она проявила ко мне внимание и выразила свою мысль сотте il faut[95]95
  В соответствии с правилами хорошего тона (франц.).


[Закрыть]
. Старая школа!

– Моя школа тоже была старая.

Индонезиец и этого речевого оборота не понял.

– Путь есть цель, – и он указал рукой вперед, на ряды платанов, обрамляющие аллею.

Мальчишки, целая стайка, промчались мимо них, успев глянуть на темнокожего пешехода. Один из этих ребят (странно, что им позволяют беситься в такое позднее время) изображал индейца. Из-под повязки на его лбу криво торчали вверх птичьи перья. Члены банды стреляли – «пенг», «пенг», – прикладывая к плечу палки-ружья. Вскоре появился и полицейский – в бриджах, на велосипеде… Если его намерение – задержать мальчишек, то он лишь затрудняет себе задачу, направляя свет фонарика вниз. Здесь, в Дюссельдорфе, индейцы еще имеют возможность доблестно сражаться за свою свободу… Защитник порядка бросает взгляд в сторону – на своем тощем железном Росинанте он, в визуальном плане, производит довольно комичное впечатление – и, похоже, сейчас потребует у двух друзей, чтобы они предъявили ему паспорта и военные отпускные удостоверения. Хотя документы второго вида, скорее всего, уже утратили актуальность…

Они поднялись и пошли вслед за красным задним фонарем. Клаус схватился за воротничок рубашки, натирающий шею. Батак Сумайпутра решил, что складки на его брюках расположены не точно посередине. Вот ботинки и гамаши – они дают тебе чувство уверенности; а про смокинги, которые сейчас скрываются под их пальто, такого не скажешь. Кельнер, обслуживающий этажи – Крепке, – порекомендовал им пункт проката одежды на Граф-Адольф-Плац, где они (конечно, не в карнавальный сезон) могут за символическую плату получить во временное пользование полный вечерний костюм, включая манишку и камербанд{466}. Такой костюм, как средство маскировки, совершенно не интересен, а вот для публичных церемоний очень даже может пригодиться. Их собственные смокинги, вместе с другим домашним барахлом – штанами цвета хаки, фотоальбомами и москитными сетками, – лежат в фанерных ящиках, которые в данный момент плывут по Янцзы или, может, уже выгружены в гавани Гонконга. Где-нибудь на холмах этой британской коронной колонии{467} – и, по возможности, там, откуда приятно пройтись пешком до офиса фирмы «Винг-Нинг ротанг-экспорт», – они снимут для себя домик с видом на уютную бухту. И, наконец, опять будут: море, пальмовые сады, ароматы пряностей, китайская – как до революции – болтовня с клюющими носом посыльными, смех из беззубых ртов… Кто умирает там, возрождается в образе цветка апельсинового дерева. Перспектива куда более достойная одобрения, хоть и менее связанная с дисциплиной, нежели ожидающие христиан чистилище, Страшный суд и последующие вечные муки в аду…

Анвар Сумайпутра слегка пошатывался, потом даже споткнулся, Хойзер его поддержал, после чего индонезиец поднес к глазам руку друга:

– Я видеть все черно-белым… белое дерево, ох, белая скамейка, остаток черный… как неготовая картинка.

Он наверняка имел в виду фотографический негатив. Такие запоздалые последствия недавнего злоупотребления травяным шнапсом, шампанским и вином – на фоне психологического перенапряжения – могли бы, рассуждая теоретически, обнаруживаться и чаще.

Батак остановился, чтобы перевести дух. Он не присматривался к скоплению народа в конце променада, перед Домом художника, зато его спутника, немца, это кишение явно заинтересовало. К тротуару подъезжали машины. Из них выходили люди, парами или поодиночке (дамы – в вечерних нарядах), и все они поднимались по ступеням ярко освещенного здания. Легендарный «Этюдник» оказался совсем не тем клубом художников, какой помнил Клаус. На месте прежнего павильона, напоминавшего казино – настоящего маленького замка эпохи грюндерства (с высокими балконными окнами, боковыми флигелями и декоративными фронтонами), – он увидел современную новостройку, отчасти скрытую строительными лесами. Там, где поначалу, почти сто лет назад, собирались представители дюссельдорфского авангарда и их поклонники, где выставлялись дерзкие живописные полотна, устраивались шумовые концерты и отмечались праздники, слухи о которых распространялись далеко за пределами Рейнланда, а в промежутках можно было просто посидеть и попить кофе, – там теперь высилось нечто совершенно другое: стеклянный прямоугольник между двумя гладкими стенами, расчлененный лишь двумя тонкими колоннами, уходящими под самую крышу. От атмосферы былого гнездовья художественной богемы почитай что ничего не осталось…

Господа из Азии приближались к этому зданию, стараясь более или менее сохранять бдительность.

С радостью (не помешавшей ему издать жалобный вздох) Хойзер еще издали, из темной аллеи, увидел своих родителей. Мама, что неудивительно при ее темпераменте, не успев захлопнуть дверцу такси, вступила в разговор с какой-то женщиной, которая отвечала ей с не меньшей живостью. Отец тем временем расплатился с водителем. Мама выглядит роскошно, не хуже царицы Савской: высокий воротник, широкие рукава, сверкающая ткань… Клаус и восхищается ею, и чувствует себя глубоко тронутым. Маме очень быстро, но безупречно сшили из привезенного им синего шелка длинное, до полу, платье. Такого материала, из Сычуани, здесь ни у кого нет. Отец застегнул смокинг и, улыбаясь, проследовал за своей царицей в вестибюль. Он-то прекрасно знает все здешние истории о предательстве и приспособленчестве… Но, может, предпочитает молчать ради сохранения мира?

А он сам, спрашивает себя Клаус, – стоит ли ему опять и опять отчитываться, при каких обстоятельствах он покинул страну? Рассказывать, лишь отчасти правдиво, о жизни в другой части света, чтобы в ответ выслушивать истории – тоже, наверное, лишь более или менее соответствующие действительности, – истории тех, кто предпочел остаться здесь?..

Поток приглашенных становится все гуще. Только теперь Клаус замечает – несколько в стороне от лестницы и лишь отчасти освещенную льющимся из фойе светом – другую группу людей: ряды демонстрантов, которые что-то выкрикивают, поднимают над головой плакаты на древках. В этой толпе люди переговариваются и, как будто, даже переругиваются друг с другом. С близкого расстояния кое-какие надписи на картонках уже можно разобрать: Добро пожаловать, Томас Манн – Больше выступай по радио. – Верни нам Силезию! – Убирайтесь оба, Марлен и ты!{468} Рядом: Руины обвиняют тебя. Хочешь, чтобы бомбы падали и на Цюрих? – Я люблю Клавдию Шоша. Сумасбродную русскую… И опять более агрессивные лозунги: Как вам жилось на вилле? Вы тоже слали нам продовольственные пакеты? – Фотографы игнорируют этот фон и снимают исключительно дефиле гостей. Тем временем был развернут целый транспарант: Атомное оружие – наша защита. Важно, кто нанесет первый удар.

Такого Клаус не мог предвидеть заранее. Он застыл под одним из деревьев аллеи. Он-то полагал, что всякий нобелевский лауреат – существо чуть ли не священное. Но, очевидно, после стольких смертей, после пережитого немцами позора ничего неприкасаемого уже не осталось; нет нынче такого авторитета, к которому прислушивалось бы большинство – или, по крайней мере, умные, что не одно и то же. Клаус слышит свистки, выкрики: «Добро пожаловать!»; но и: «Добро пожаловать в Третий рейх!» Вот и полиция подоспела, в своих машинах; гости, стоящие на ступеньках, смущены. Эрнст Бертрам и в этот вечер не расстался с беретом. Профессор-поэт уже проскользнул в «Этюдник». Эрика из-за толчеи, видимо, не узнала его и возбужденно переговаривается с каким-то человеком в форме. За стеклом фойе стоит, в одиночестве, Голо Манн; он беспокойно оглядывается, в то время как у крыльца останавливается большой черный лимузин – очевидно, прибывший сюда непосредственно от Шумановского зала. Шофер распахивает дверцы. Под враждебное улюлюканье, с улицы, – но и многоголосое «Виват!» – супруги Манн, под руку и оба в шляпах, направляются к почти готовому зданию.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю