Текст книги "Королевская аллея"
Автор книги: Ханс Плешински
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 26 страниц)
– Так велит долг… вежливости, – бормочет Катя Манн и прижимает к губам переплетенные пальцы. – Эти Хойзеры, – отважилась она добавить, – могли бы прийти на вечер и со своей дочерью, когда-то она была милой девочкой.
Время остановилось.
Гостиная пребывает в Нигде, но тут дверь номера внезапно распахивается.
И тогда…
Входная дверь, ведущая в гостиную, и дверь в спальню открылись одновременно.
– Простите, я была заблокирована! – Жанетта Зульцер, сотрудница Отдела по обслуживанию номеров, несмотря на свое возбуждение, сделала книксен. – Новый запорный механизм в ванной комнате не сработал. Я не могла открыть дверь изнутри. Но теперь, наконец, я свободна. – Зажав под мышкой постельное белье и полотенца, она прошмыгнула мимо Эрики Манн. – Я сейчас же сообщу о неполадке кастеляну.
Изумленная Дочь, пропустив мимо себя служащую отеля, опять повернулась к не менее удивленным родителям.
– Хорошо, что с ней случилось такое, – говорит она Отцу, глубоко затягивающемуся сигаретой. Потом берет с тележки чашку для себя и осматривает накрытый стол. – Омлет, а вы к нему даже не притронулись! Красный виноград, чудно. – Она отщипнула от грозди веточку с ягодами. – У них, видно, дела опять идут превосходно. Слишком быстро всё наладилось, после того как они затоптали дюжину стран. Они не работают со своей виной, а срабатывают ее прочь. Однако, если они и дальше будут проявлять тот же динамизм, какой проявили в войне, то быстро добьются экономического возрождения. Советская зона и расплачивается по счетам, и страдает аутентичнее. Там русские демонтируют заводские цеха. Там виноградные грозди висят слишком высоко. Вы только представьте: если бы у всех немцев дела шли так же великолепно, как здесь… Германия стала бы еще более устрашающей. Сейчас, по крайней мере, она разделена на две части и не может пыжиться так, как прежде.
Отец выпустил из носа колечко дыма. Мать глотнула сока. Эрика Манн опустилась в свободное кресло.
– Достаточно показаться на людях в брючном костюме, чтобы на тебя глазели все кому не лень. Для женщины это, видите ли, неприлично. Мужчинам не нужна конкуренция.
– Конкуренция? – переспросила Катя Манн.
Дочь закинула одну ногу, обтянутую штаниной цвета листьев мяты, на другую и закурила сигарету.
– Десять лет назад женщины надрывались на предприятиях военной индустрии. А теперь их опять хотят превратить в «симпатичных барышень». Это не получится.
– Ты хотела поплавать.
– Пока что только планируется создать здесь в подвале бассейн и кабинет массажиста. Я зато погуляла – обошла вокруг квартала.
Дочь, тем не менее, не казалась в такой степени отдохнувшей и посвежевшей, как хотелось бы. Осколки мыслей нарушали ее неглубокий сон. Планы, воспоминания, впечатления, которые стремятся стать непреложными выводами… Но был ли кто-то, кому удалось включить людей, времена, события в некую не подлежащую пересмотру классификацию? Дух по-прежнему остается ужасной производственной машиной, которая не нашла ни одного стабильного финального слова – ни единого слова, которое не вызывало бы противоречий и не требовало бы дополнения. Пока человек полон сил, эту работу мозга – это плетение кружев – можно охарактеризовать как интеллектуальную радость; если же человек смертельно устал или у него, как говорят, поехала крыша (что порой грозит Эрике), все его дальнейшие идеи превращаются в набор пыточных инструментов. Пыточными инструментами становятся, прежде всего, путешествия (такие как это, на Рейн) – ведь они означают, помимо желанного притока новых впечатлений, и новый наплыв правдивых импрессий, которые ни один человек еще не сумел до конца осмыслить, чтобы прийти наконец к надлежащему выводу: Таковы мои современники. Этого они хотят. Из этого варева происходят. И именно это – правильное для всех{427}. – Нет, человек всегда хотел представить себе все нити бегущими параллельно – например, нити жизненных историй, – и к каким-то из них относиться терпимо, а какие-то отвергнуть. Так, проводник в поезде заявил (поначалу обрадовавшейся) Эри, что находит атомное оружие «ужасающим», потому что «после уже ничего не будет»; но тотчас добавил, что западные державы все-таки нуждаются в этом оружии, чтобы не подвергаться шантажу со стороны «восточного блока». «Вам что же, не нравится свободное от классового угнетения общество Востока?» – нервно задала она встречный вопрос, и железнодорожный чиновник (поезд в тот момент уже приближался к Каубу{428}), задумчиво ответил: «Нравилось бы, если бы сам я был привилегированным коммунистическим лидером». – Идеалы! Новые. Какие? Демократия? Да, но сперва демократию следовало бы очистить от эгоизма, коррупции и полудремотного состояния масс, обеспечиваемого, среди прочих мер, и посредством распространения взбитых сливок. А может вообще, прежде чем думать о демократии, надлежало бы спасти от грозящей гибели сам земной шар…
Она огляделась, как всегда беспокойно. И это ее настроение с легкостью передалось другим.
Эрика, на которую давно навесили ярлык лево-либерала, нигде не чувствовала себя хорошо – ни в Восточном Берлине, ни в этом городе Тиссенов, где царит жажда наживы и который, вероятно, вступил в тайный сговор с боннскими политиками. Она мечтала – особенно когда вспоминала годы юности – о новой программе кабаре, о появлении молодых единомышленников, о том, что напишет потрясающую детскую книжку, полную фантазии и с критическим настроем, которая сможет подготовить молодое поколение к опасностям нынешнего мира; или – о такой задаче, которая позволит как-то канализировать, использовать свойственное ей богатство ассоциативного мышления. Но родители знали: скоро она снова, назло упертым кино-специалистам, займется шлифовкой диалогов для экранизации «Будденброков». Права принадлежат их семье; перенесенный на экран роман в любом случае станет разновидностью комикса, но, по крайней мере, сами съемки должны поспособствовать примирению двух частей немецкого народа: ведь в течение какого-то времени актеры с Востока и с Запада будут совместно населять любекскую Менгштрассе. Так пожелал Отец.
Эрика Манн откупорила бутылку с шипучим вином и налила себе. Взяла еще кусочек пумперникеля.
– С программой на сегодня мы разобрались, – услышала она от матери. – Времени на послеобеденный отдых почти не остается. А потом я провожу отца на встречу с журналисткой, которая хочет взять у него интервью.
– Я хотела сама его проводить.
– Эту журналистку мне предстоит увидеть в будущем году, на церемонии присвоения отцу звания почетного гражданина Любека. Думаю, не повредит, если я познакомлюсь с госпожой Кюкебейн уже теперь.
– А что тогда мне делать? – недовольно спросила Дочь и положила обе ноги на скамеечку. Ее жакет дивно поблескивал.
– Поезжай с Голо в Бенрат. По словам здешней горничной, парк замка Бенрат выглядит сейчас как цветочное море.
– Море астр и бегоний?
– Ты хоть глотнешь воздуха.
Женщины обменялись взглядами, не особо приветливыми; Томас Манн поднялся и вышел на балкон.
– Ты ему сказала? – прошипела Дочь.
Катя Манн еле заметно качнула головой:
– Но старые Хойзеры придут, если нам удастся с ними связаться.
– Большего он не вынесет, – раздался энергичный шепот. – Голова у него должна быть свободна – и для сегодняшнего вечера, и для Лютера. Ему и без того тяжело. Такая услада не для старого сердца.
– Когда он не имеет какой-то отрады для глаз, у него нет и новых идей. Он не может воспрянуть духом.
– У тебя переизбыток терпимости, как всегда, – раздумчиво сказала Дочь. – Но мне такой переслащенный десерт не по вкусу. И потом, этому Клаусу уже за сорок.
– Хватит! – распорядилась хозяйка дома (настолько внятно, что, если бы возобновленный спор продолжился на тех же тонах, его было бы слышно и на балконе).
Но тут раздался стук в дверь. Очень тихо, в чем не было никакой необходимости, в гостиную вдвинулся Голо Манн и поприветствовал всех: «С добрым утром!» Голос казался каким-то поцарапанным. Лицо Голо – как и лицо его сестры, но без смягчающего воздействия макияжа, – явственно обнаруживало следы дурно проведенной ночи. Борозды на лбу врезаны глубже, чем обычно, и табачно-алкогольные испарения – хотя утренний туалет уже завершен – тоже более ощутимы.
– Ты уже сказала ему, Миляйн? Что его главный персонаж здесь? – возобновился шепот.
– «Главный персонаж», что за бред! – отпарировала сестра. – Хойзер – лишь один из многих в парадном шествии захваченной им человеко-добычи.
– Но они однажды поцеловались. И он оказал на него наибольшее влияние.
– А теперь развлекается со своим хахалем в Азии.
– Он укрепил доверие Колдуна к миру собственных ощущений.
– Скорее посеял в нем еще большую неуверенность. Любовь между мужчинами, мой драгоценный братец, до добра не доводит.
– Противоположная ей – тем более.
– Почему же? Сапфо и ее жрицы жили в добром согласии.
– Ты, что ли, сама наблюдала за их жизнью на Лесбосе? Лучше, Эри, занимайся делом – ну хоть этим фильмом.
– А ты доведи, наконец, до ума свою американскую книжку.
– Это произойдет быстрее, чем ты думаешь.
– И не врывайся в нашу жизнь без предупреждения.
– Моя американская книжка тебе, сестренка, не понравится: там прославляется свобода, а не социалистическая мелочная опека.
– Твоя «свобода» – это империализм и злоупотребления властью за счет маленького человека!
– Америка это модель нашего будущего развития: и в плохом, и в хорошем.
– Ну конечно! Как насчет того, чтобы обуздать банки и смягчить нужду?
– Мое мышление поддерживает традицию и чувство собственного достоинства.
– За борт все то, Кусачик, что не смогло предотвратить катастрофу!
– Я хочу, Madame Revolution[85]85
Мадам Революция (франц.).
[Закрыть], чтобы сохранялись заслуживающие доверия элиты и привычные формы.
– А я хочу, чтобы соблюдались права человека, без всяких ограничений.
– Чувство стиля и образованность гарантируют истинную свободу.
– Справедливость и мир – безусловная необходимость!
– А я думаю, что чувство чести, мадам.
– Скорее уж человечность. Сострадание к обесчещенным.
– Гул обессмыслившихся понятий!
– Послушай самого себя.
Катя Манн поднялась и неподвижно застыла возле стола.
– Хватит! – приказала она громко, с нажимом. – Я запрещаю вам произнести еще хоть слово. Мы сейчас в поездке, связанной с выступлениями отца. И что в такой поездке должно делаться и говориться, определяю я. – Трапеза, – продолжила она, – это все равно что церковный праздник в Бад-Тёльце. Вы должны были бы спокойно обсуждать, что лучше: ничем не скованный благородный нрав, то бишь аристократический принцип, или человечность, гарантированная законом, – современный способ регулирования всех шероховатостей. Я сама думаю, что без достойной контролирующей инстанции продвижение и по тому, и по другому пути застопорится.
Повзрослевшие дети удивленно переглянулись.
– Потому что человек с большой охотой вдруг начинает вести себя как дикий зверь.
Как уже нередко случалось, они недооценили мать: с ее жизнестойкостью, ее финансовыми способностями и, может, еще многими другими качествами. Вот только ключи свои она по-прежнему вновь и вновь теряет…
– Томми! – Ее темный голос проникал теперь дальше гостиной, на балкон. – Сколько можно оставаться в тени! Готфрид и твоя дочь проголодались.
«У них тут что-то сошло с рельсов», – услышала она шепот Эрики.
«Что же?» – проникла в уши этой не слишком высокой женщины, в девичестве Кати Прингсхайм, ответная реплика сына. Нитка жемчуга украшала ее проверенную в невзгодах грудь.
Писатель, опустив глаза, нерешительно приблизился к близким. Аппетита у него не было. Семейный entourage[86]86
Окружение, круг, среда, антураж (франц.).
[Закрыть] иногда поддерживает человека, согревает его, но, может быть, чаще удерживает в плену, лишает сил, своей жизнью ограничивает – делает как бы неизбежной – собственную его жизнь, которая могла бы протекать и совсем иначе. Какой же ум проявил Гёте, этот прямо-таки пугающе свободный дух, когда не пошел на похороны даже своей матери, даже жены! То, что они пережили друг с другом (и в хорошем смысле, и в плане взаимных трений), – с этим в земной жизни уже покончено, это запечатано последним ударом сердца. А стоять потом у могилы – добавочная мука, которая никому не поможет, только отнимет силы, потребные для завершения собственного земного пути, замутит мысли грезами о потустороннем: о новой встрече в раю, в аду, или – если умершие существуют как испарения – где-то далеко за распознаваемым отсюда Млечным путем.
Здесь внизу надо оставаться практичным!
Что достаточно трудно.
Венгерское интермеццо
Еда пахла восхитительно. Директор Мерк разрезал кусок мяса, который еще при приближении ножа охотно выказывал готовность распасться. Нос втягивал возбуждающую аппетит смесь из аромата тмина и запаха лаврового листа. Позволить себе маленький горячий завтрак между утренним кофе и не имеющим установленного срока обедом – это, может быть, и причуда, но весьма приятная. В период своего обучения в базельском отеле «Три короля» Клеменс Мерк перенял этот полезный ритуал (и научился ценить его) у тогдашнего главноуправляющего Штюрцли{429}. Умеренное потребление гуляша, как промежуточного блюда, отвлекает от забот, укрепляет персональный суверенитет и доставляет приятные вкусовые ощущения. Во всей Европе – в прежней Европе, как объяснил старый Штюрцли, – до Первой мировой войны все высшие чиновники, образованные предприниматели, владельцы поместий в Пруссии или в Ломбардии имели обыкновение прерывать дневную суету горячим завтраком, даже больше того: после такого подкрепления сил на четверть часика усаживались с сигарой в кресло, чтобы погрузиться в свои мысли, и все это время никто не смел обратиться к ним. Зато потом они с новыми силами возвращались к исполнению привычных обязанностей! И Жан-Урс Штюрцли, знаменитый Hotelier, человек-легенда в своей отрасли, благодаря которому «Три короля» выбились в первую десятку отелей мирового класса, охотно рассказывал о той поре, когда сам он проходил период ученичества в Будапеште: на Дунае, в прежние кайзеровско-королевские времена, между одиннадцатью и двенадцатью дня было совершенно бесполезно являться куда бы то ни было. Как в Буде, так и в Пеште буквально каждый человек наслаждался в этот временной промежуток горячим завтраком: в министерствах накрывали столы, почтовые служащие повязывали себе салфетки, а кучера хлебали свой гуляш ложками, прислонившись к жующей овес лошади; вся метрополия погружалась в размышления (более или менее), сочетая это с маленьким кулинарным удовольствием, армия в этот час была не пригодна к службе, судебная деятельность замирала, Венгрия и все западные страны позволяли себе, во имя жизни, перевести дух. Всё это нередко сопровождалось пивом, портерным пивом. Вкусно, но где его теперь возьмешь? Пропали многие приятные вещи, самочинно устраиваемые паузы, сливки и creme fraiche[87]87
Крем-фреш: французский кисломолочный продукт, похожий на сметану.
[Закрыть] бытия, культура. Такая, какую раньше люди могли себе позволить.
Темное пахучее пиво – для подкрепления сил – Клеменс Мерк позволить себе не мог; и не только из-за деликатного сахарного баланса, но и потому, что потом почти неизбежно понадобилось бы немного подремать, а такого современный распорядок дня не допускает. Стоять навытяжку, вот нынешний девиз: стоять навытяжку в любой час дня, ради важных вещей или какой-нибудь халтуры, чтобы всё постоянно дребезжало и функционировало; несокрушимым, smart[88]88
Смекалистым (англ.).
[Закрыть] должен сегодня быть каждый человек, а иначе – hire and fire[89]89
Здесь: принят и (тут же) уволен (англ.).
[Закрыть], получил job[90]90
Работу (англ.).
[Закрыть] и сразу потерял job, как в США; после двух мировых войн человечество, похоже, так и не вылезло из траншей и стрелковых окопов: человек сам себя заряжает, сам нажимает на спусковой крючок, ведет существование контактной мины и одновременно – взрывающейся петарды; это некрасиво – более того, отвратительно, безвкусно: вечное дебоширство затравленных существ вместо бережного обращения друг с другом и, не в последнюю очередь, с самим собой. Будапештские грезы за гуляшом отошли в прошлое. Очень жаль. Человек больше не живет, он лишь претерпевает жизнь. Это подло. Против такой подлости надо поднять революцию, то бишь бунт, программа которого сведется к следующему: «Я это я, я буду ходить чуть медленнее, я лягу в постель именно потому, что сейчас разгар рабочего дня и я будто бы должен носиться повсюду, как бобик! Я это и есть мой мятеж. Против того, что вы, притворяющиеся большими шишками, от меня хотите. Я же хочу быть самим собой и насладиться необходимой мне глубокой, глубокой паузой».
Клеменс Мерк покачал головой, поскольку у него опять слетело с языка: «Будапешт»… будто это и есть таинственная Страна лентяев. Но так всегда бывает во время горячего завтрака, смысл которого как раз и заключается в том, что мысли твои блуждают неведомо где… Он окунул хлеб в подливу и постарался, чтобы ни капли не упало рядом с тарелкой, на письменный стол. Из-за своей кулинарной причуды он мало-помалу превращается в динозавра. Выходит, и этим тоже он обязан своему образцу для подражания, Штюрцли.
– Мясо было достаточно горячим? – Эта Безенфельдт поздно опомнилась. Он уже почти покончил с едой и может не отвечать на глупый вопрос. Через распахнутую в предбанник дверь он видит, как секретарша, очистив яблоко от кожуры, вытирает руки. Фрукты – более здоровая пища. Теперь его помощница грызет печенье «Лейбниц». Сухое, как пыль. На спинке ее стула сегодня висит зонтик с длинной ручкой, чтобы опираться на него при ходьбе. Но большую часть работы она в любом случае выполняет в сидячем положении. В «Бюро находок», богатом разнообразным содержимым, где хранятся забытые их постояльцами вещи, сотрудники пытались найти для нее какую-нибудь клюку. Напрасно. Если уж кто приковылял в вестибюль отеля с такой опорой, при выезде он ее не забудет. Хотя случалось, что при уборке номеров находили даже свидетельство о браке… и потом приходилось посылать его вслед уехавшему экспресс-почтой.
Он отпил глоток минералки.
Она закончила телефонный разговор.
– Есть что-нибудь новое с фронта? – бросил он свой вопрос в более светлый предбанник.
– С какого? – Оба давно привыкли переговариваться, сохраняя дистанцию.
– Партия вина из Бад-Мергентхайма?
– Поступила вчера вечером.
– Кровельный лоток со стороны двора?
– Кровельщик придет завтра.
– Писатель?
– В данный момент отсутствует.
– А генерал-фельдмаршал?
– Близок к капитуляции.
– Ему не привыкать.
– Зимер меня известит, как только он съедет.
– Он получит скидку.
– Боюсь, он вообще не захочет платить. За душ без лейки в номере с видом на двор.
– Ах, да неважно! – простонал Клеменс Мерк и отодвинул пустую тарелку. Вечно одно и то же: сперва радостное предвкушение сытного блюда, потом удовольствие от первого куска, но сразу подлетает вопрос – уже вызывающий легкое отвращение, – неужто опять придется чуть ли не силой проталкивать эту еду в желудок.
Из-за бесконечных звонков Йоланда Безенфельдт так и не разрезала яблоко на дольки. Оно, наверное, уже побурело.
– Ах да! – Она едва успела положить трубку. – В одиннадцать тридцать. Придет мальчик-лифтер.
– Лифтер? Зачем тогда в отделе кадров сидит Мюллер?
– Арман…
– Кто?
– Так зовут лифтера. Он, по его словам, будто бы состоит с вами в родстве.
– Что? – Директор Мерк поднялся из-за стола и раздраженно отшвырнул салфетку. – Я своих родственников знаю. Ничего французского в них нет.
– Он много раз настойчиво просил о встрече с вами.
Стук в дверь и произнесенное фройляйн Безенфельдт «Войдите», можно сказать, слились в один звук. Поскольку у нее, из-за перевязанной ноги, попытка подняться вызвала бы затруднения, она осталась сидеть, что по отношению к мальчишке-лифтеру в любом случае было нормально.
– Солнце, мать всякой предприимчивости и источник радости, уже приближается к зениту, – услышала она, – и я воспринимаю неизбежность наступления этого превосходного часа как верный знак того, что и мое стремление приведет меня к счастливой развязке.
Секретарша, рядом со своим символическим плодом, уронила цветной карандаш.
– Да, желаю вам хорошего дня! Надеюсь, что вечером исполнение трудового долга станет поводом для ретроспективной радости по поводу безупречно сделанной днем работы. Что может быть плодотворнее, милостивая госпожа, чем посвятить свою жизнь общему благу, пусть даже только (или: именно) в рамках этого заведения, которое по праву считается лучшим среди подобных ему, в котором собирается целый человеческий космос, обретающий здесь – вдали от родины – пищу, незримую направляющую волю и чувство удовлетворения? Я здесь пока новичок, едва ли вообще замечаемый высшими инстанциями, и все-таки я уже сейчас могу предположить, что вы, госпожа главная секретарша, уже давно являетесь гарантом, хозяйкой, действующей скрытно от глаз, но со всей мыслимой осмотрительностью, – более того, королевой этого Универсума, состоящего из тысячи разных подразделений. Иначе этот отель не стоял бы, как он стоит. С твердостью, подобающей четырехугольнику. Но из сокрытости вы сама обязательно выйдете к свету, как вам и пристало. Как только недуг ноги вновь сменится окрыленной походкой.
Фройляйн Безенфельдт непроизвольно кивнула, так и не закрыв рот.
– Разрешите представиться: Арман дю Плесси. – Мальчишка в соответствующей здешним правилам пажеской униформе, которая, однако, явно не могла происходить из обычной швейной мастерской, а сидела на нем – обтекала его золотыми галунами – так, словно какой-то вдохновенный кутюрье ночь напролет своими руками подгонял ее к этому стройному телу со слегка выступающими бедренными косточками, изящно поклонился. – Разумеется, я не принадлежу к высокопоставленному семейству Дю Плесси – иначе мне пришлось бы, со всеми тяготами и чувством удовлетворения, неизбежными при такого рода занятии, управлять родительскими имениями, – а являюсь отпрыском боковой ветви этого семейства, разорившегося торговца шипучими винами – сколько же трудов нужно предпринять, прежде чем будет готов сей драгоценный напиток! – тогда как матушка моя происходит из Эльзаса, а иначе, госпожа главная секретарша, ваше и вашей страны наречие не звучало бы в моих устах с такой непосредственностью, само собой… Как же идеально подошло в данном случае это понятие: само собой!
– На-речие? – переспросила секретарша, ничего, собственно, не имея в виду, а просто чтобы сказать хоть что-то.
Шапочка сидела на его волосах набекрень; хотелось перерезать ее ремешки, чтобы освободить черные локоны от таких пут…
– Крах моего отца мне могут простить и простят, моим благородным происхождением можно пренебречь, однако определенные таланты, наличие коих предполагают во мне другие люди и которые сам я, конечно, не собираюсь себе приписывать, ибо всякое хвастовство рано или поздно обращается против самого себя, позволяют мне надеяться – если выразить это совсем просто, – что я поднимусь от одной почтенной и хорошей должности к другой, тоже почтенной и еще более трудной, которая позволит мне представить доказательства действительного наличия некоторых предполагаемых у меня дарований. И я бы этого очень хотел! В настоящее время, милостивая госпожа, я по долгу службы торчу в лифте; из чего опять-таки можно произвести игру слов, забавную, но не вовсе лишенную смысла: выполняя эту работу, я, так сказать, уже стою обеими ногами в социальном лифте.
– Вы? – ошеломленно спросила уроженка Дюссельдорфа у полу-француза из Транспортного отдела.
– Я. Именно. Моя персона. Включающая и плоть, и душу.
– С душой всё понятно, но и плоть тоже?
– Именно так.
Клеменс Мерк вышел из темного закулисья в предбанник и остановился, уперев руки в бока:
– Что за неуместная болтовня? Что на вас нашло, Безенфельдт? Ах, еще и вы здесь!
– Я почти ни словечка не сказала, господин директор, – быстро пролепетала фройляйн Безенфельдт.
– Я всего лишь подобие… бледное и, возможно, чересчур неотступное… некоторых выдающихся личностей и образов.
Отпрыск боковой ветви рода дю Плесси поклонился.
– Чего он хочет? Я имел в виду, чего вы хотите?
– Но господин генеральный директор, поскольку вы столь любезно согласились уделить полминуты мне, червеобразному отростку подведомственного вам заведения, вам нетрудно будет сообразить, что дальнейшие подъемы и спуски в клетке лифта – какие бы прославленные и достопочтенные личности этим лифтом ни пользовались – препятствуют более осмысленному применению моих сил.
– Вот как?
– Правда, некоторые господа просят – хотя это, собственно, не входит в мои обязанности и я всякий раз не без робости покидаю свой пост, – чтобы я отнес в их номер багаж…
– То, что вы пренебрегаете обязанностями лифтера «не без робости», лишь частично говорит в вашу пользу.
– Я вынужденно иду навстречу настойчивым пожеланиям…
– Говорите нормально!
– Вы ждете нормальной речи от полу-эльзасца?… Хоть я и стараюсь оказывать помощь с быстротой ветра, особенно дамам, этим представительницам слабого пола: не только заношу чемоданы к ним в номер, но и… мне уже приходилось раз или два развешивать в шкафу их платья, даже убирать в комод более деликатные вещи, белье…
– Чем вы вообще занимаетесь в этом доме? Вы ведь не девушка для всех видов услуг?
– Нет, но порой… юноша для того же самого.
– Простите? – Мерк, в данный момент не вполне владеющий собой, сам не заметил, как это чудо усердия проникло в его кабинет. – Вы, мой юный друг… я хотел сказать, молодой человек, в качестве предлога для своего вторжения сослались…
– Если не ошибаюсь, вы ведь сами пригласили меня войти?
– …сослались на родство со мной. Но это чудовищная ложь. Дю Плесси и некая уроженка Эльзаса… ничего подобного в моей семье нет.
– Вы уверены, господин генеральный директор?
– Абсолютно, – сказал Мерк. И задумался.
– Ночи наших предков, глубокоуважаемый господин генеральный директор, – это сумятица военных будней: захватчики здесь, оккупанты там… Европа, особенно области вдоль берегов Рейна, – это всевозможные комбинации тетушек и дядюшек, сочетание любовных прыжков в сторону и ложных шагов. Высший пилотаж атлетики, если подумать. Кто же при такой неразберихе может с чистой совестью утверждать, что не столкнется когда-нибудь лицом к лицу – внезапно и ни о чем не подозревая – с собственной плотью и кровью? Порой все это смахивает на какофонию, как какая-нибудь новейшая симфония, но и она при ближайшем рассмотрении оказывается внутренне упорядоченной.
– Что? – Испытывая еще большее замешательство, даже шок, природу которого он в данный момент не мог бы определить, Клеменс Мерк прикрыл изнутри дверь кабинета, тогда как раненая Безенфельдт, охваченная сходными чувствами, уже, дабы удовлетворить свое любопытство, поднималась со стула.
– Но я имел в виду более глубокое родство, господин генеральный директор, когда просил о встрече с вами.
– Еще более глубокое? – Мерк смерил взглядом этого служащего, который, правда, стоял как положено, чуть ли не прижимая руки к золотым выпушкам на брюках, но все равно от него исходило что-то порочное… Он, видите ли, укладывал в ящики комода белье останавливающихся в отеле дам, а после захода солнца, возможно, разыгрывал роль Париса… за денежное вознаграждение?… Если, конечно, этим дело и ограничивалось. Но чтобы он был родственником! Как такое возможно? Почему, где, если это действительно так? Когда? Плод его собственных счастливых часов в Базеле? Пустой комплимент. С белобрысыми племянницами и племянниками в Маркгреферленде – у всех у них, между прочим, серьезные проблемы с зубами, – этот грешный красавец, сквозь кожу которого просвечивают аристократические голубые прожилки, вообще не имеет ничего общего. Кольцо на пальце, часики с узким золотым браслетом его бы очень украсили. Впрочем, это неважно… Мерк намеренно пытался вызвать в себе неприязнь. Но почему темные глаза так неотрывно смотрят на него, с достоинством и мольбой, – будто он, Мерк, может произнести финальное слово, которое решит судьбу этого юноши, юнца?
– Мой сын? – вырвалось у директора.
Голова лифтера робко поникла.
Мерк, словно в трансе, раскрыл объятия, чтобы прижать к себе это чудо, порожденное его собственными чреслами и какой-то швейцаркой, которую он даже не помнит. Все семейные неприятности… они будут потом.
– Нас связывает родство, и более тесного родства не бывает, господин директор. Родство по призванию.
– Так вы не мой сын?
– Я очень хотел бы им быть.
Мальчик, печально потупившись, смотрел теперь на свои лакированные ботинки.
Клеменс Мерк попытался, посредством энергичного откашливания, вновь овладеть собой, однако недавно выпитое вино затрудняло эту задачу.
– Вы, господин директор… – Казалось, будто мсье Арман хочет преклонить колени, но от этого он все-таки воздержался. – …вы благодаря тяжелой борьбе, благодаря озабоченности делами отеля, которая не покидает вас даже в минуты, свободные от профессиональных обязанностей, благодаря тщательному исполнению долга и осмотрительности, похвалы которой я слышу на Королевской аллее с самого начала, то есть вот уже десять дней, в конце концов стали тем – если мне позволительно так это описать, – что вы собой представляете: скалой в бушующем потоке, поборником гостиничного дела и его покровителем далеко за пределами узко-профессионального круга. И вот к этому покровителю я теперь обращаюсь, чтобы он освободил меня из клетки.
– Встаньте.
– Но я и так стою, господин директор.
– Чего же вы хотите?
– Разве я не изложил это?
– Насколько я понимаю, нет. Вы говорили о диссонирующих симфониях на Рейне и о каких-то дядюшках.
– Подниматься ступень за ступенью, спеша за вами. Вот чего бы хотелось. В молодые годы – а когда же еще? – учиться у образцового наставника. Когда-нибудь, нескоро, иметь право сказать, что мое счастье началось в отеле «Брайденбахер хоф» под патронажем господина доктора Мерка, который прощал мои недостатки – со временем я их сумею преодолеть, – доверял мне ответственные дела и стал отцом моего будущего. Вот в чем заключаются, господин генеральный директор, мои устремления, то бишь мое уже зарождающееся родство с вами. И такая семья по призванию часто соединяет своих членов узами более осчастливливающими и утешительными, нежели узы крови, механически навязываемые судьбой (нередко даже – нежели отношения человека с его женой и ребенком).
Мерк, непонятно почему, закашлялся.
– Ну хорошо. Пусть так. Do you speak English?[91]91
Перевод см. в Комментариях, с. 543–544 (В файле – комментарии № № 430–438. Прим. верст.).
[Закрыть]{430}
– I certainly do, Sir. Of course, Sir, quite naturally I do. Why shouldn’t I? It’s a very nice and comfortable language{431}.
– Зачем вы крутите носом в воздухе? Я интересуюсь только, насколько вы владеете языками{432}. Par la italiano?{433}
– Ma Signore, che cosa mi domanda? Sono veramente innamorato di questa bellissima lingua, la più bella del mondo. {434}