355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Говард Фаст » Повести и рассказы (ЛП) » Текст книги (страница 30)
Повести и рассказы (ЛП)
  • Текст добавлен: 16 октября 2017, 13:30

Текст книги "Повести и рассказы (ЛП)"


Автор книги: Говард Фаст



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 57 страниц)

Часть одиннадцатая
ОТЕЛЬ

Когда мы доехали до Манхеттена, я сказал Филлис о Гришеве. Сказать такое было непросто. На своем участке работы, как бы мал он ни был, я успел убедиться, что в отношениях между Соединенными Штатами и Советским Союзом нет ничего простого или логичного: лишь перспектива появления двух дымящихся дыр в тончайшем слое материи, зовущемся цивилизацией, одной на месте Москвы, другой на месте Нью-Йорка, привела к тому, что для меня само собой разумеющимся стал контакт с Дмитрием Гришевым; и теперь ему хотелось бы поговорить с Филлис. Я объяснил ей, в чем дело, а потом попытался дать понять, что если в чем-то Гришев будет очень похож на меня, то в чем-то он окажется абсолютно на меня не похож. Никому не удается жить вне политики, но мне до сих пор удавалось прятать политику в самые глубины моей так называемой личности. Думаю, что я просто боюсь политики, что не так уж необычно в Соединенных Штатах.

– Но зачем ему нужно говорить со мной? – удивилась Филлис.

– Я ведь объяснял: любой из нас что-то знает, но не всегда знает, что он что-то знает.

– Я не знаю, где находится Алекс Хортон, – осторожно произнесла она.

– Раз не знаете, значит, не знаете. Вы ничем не обязаны мне, тем более Дмитрию Гришеву. Я сказал ему только одно: что передам его просьбу и если вы захотите приехать к нему, то я вас привезу. Но я ничего не обещал.

– А что он будет со мной делать? – отрешенно спросила Филлис. Никакой заинтересованности. Пустой, бесцветный голос.

– Разговаривать. Как разговариваю я, так будет разговаривать он.

– И копаться у меня в мозгу. Искать то, чего там нет. Да, Клэнси? Я сама занимаюсь самокопанием. Искала маму. И не нашла. Пыталась понять, почему ее нет, да так и не поняла, Клэнси. Копаться у меня в мозгу бесполезно. Он заперт на замок, серый и бесформенный. Я пытаюсь расшевелить серое вещество, заставить его вспомнить о матери, вернуть те времена, когда она была счастлива. Беда в том, что я не знаю, когда она была счастлива. И была ли счастлива вообще, Клэнси. Как-то я повела ее в театр, но мне показалось, что до нее не доходит происходящее на сцене и что она не понимает сюжета. Она была, как запертая шкатулка, которую я никогда не могла открыть, и теперь, после всего, что произошло, я знаю, что мне так тяжело на душе именно оттого, что я никогда больше не подберу к этой шкатулке ключик. Никогда в жизни. А может быть, Клэнси, мы все такие: замкнутые наглухо и отъединенные друг от друга навеки?

– Ваша депрессия вполне естественна, – сказал я.

– Что думает мужчина, когда называет что-то естественным, Клэнси? Вы пробовали ставить себя на место женщины и понять ход ее мыслей?

– Пробовал.

– И у вас получалось, Клэнси? Я все время задаю себе вопрос, что вы думали, когда вам велели пойти в Никербокерский университет преподавать физику и поухаживать за невзрачным преподавателем по имени Филлис Гольдмарк. Чтобы спасти мир. И я задумалась, уж не почувствовали ли вы себя спасителем, Клэнси. И тем самым хотя бы отчасти избавили себя от усилий и раздумий. Если, конечно, эти бомбы существуют. Видите ли, я не уверена, что они существуют: дело в том, Клэнси, что образ мыслей мужчины можно легко возвести к ходу мыслей мальчика. Не так ли? Ведь все вы играете в «сыщиков и воров», в бомбы и угрозы, все вы: и вы сами, и начальник полиции Камедей, и фэбээровец, которого вы привели ко мне в дом, и бедный Алекс Хортон. Вы ведь лично не знали Хортона, Клэнси?

– Нет. Я никогда его не видел.

– Жалко, жалко, что ни вы, ни ваш мистер Камедей, ни мэр, ни прочие важные лица, о которых вы мне рассказали, ни разу не встречались лично с Алексом Хортоном, потому что, поймите, Алекс Хортон не мог сделать бомбу. Потому что его переполнял страх. Это и была связующая нить между нами, Клэнси, нить, соединявшая меня с Алексом Хортоном, – общность восприятия страха; когда мы выяснили, что каждый из нас по отдельности обладает этим ощущением, мы на какое-то время стали духовно близки. Близки не так, как я подумала, что мы с вами стали близки, Клэнси; близки по-другому. Близки не так, как могут быть близки мужчина и женщина. Он не был мужчиной в таком смысле, но нам обоим оказалось знакомо чувство страха. Мы оба прожили жизнь, где все время присутствовал страх: не опасность, Клэнси, нас подстерегал именно страх. Вы понимаете, что я хочу сказать?

– Похоже, да.

– Вот почему он не мог изготовить атомную бомбу, и я не слишком верю в эти атомные бомбы вообще. Не знаю, как насчет вашего московского профессора Симоновского, но если это человек по складу ума такой же, как Хортон, то он тоже не способен изготовить бомбу. Но если вам, Клэнси, предстоит удостовериться в моей правоте, во что превратится ваша миссия, ваш героизм и готовность пожертвовать мною, Филлис Гольдмарк?

– Я никогда не считал и не говорил, что вами нужно пожертвовать, и вы это знаете.

– Разве, Клэнси, я что-нибудь знаю? Я почти ничего не знаю. Но думаю, что знаю больше вашего. Если человеческой любовью можно пренебречь, то что же тогда ценно? Если можно пренебречь человеческой надеждой на рай? Клэнси, когда я была маленькой, мы с мамой уехали на две недели в пансионат в Кэтскиллоских горах. Я выбрала себе гору и лазила на нее одна. Не думаю, что это была бог весть какая гора, но для меня это был великий подвиг: самой покорить гору. И когда я добралась до вершины, когда встала там и мир оказался у моих ног, я почувствовала себя на пороге рая. Поняли, Клэнси? Вот так я чувствовала себя, когда решила, что вы меня любите.

Сказать было нечего, и я ничего не сказал. Я ехал в центр, следя за светофорами, за потоком машин, за мокрой от дождя мостовой, и попытался сосредоточиться на своих мыслях и чувствах, на своих личных качествах, воплотившихся в работе, вдруг оказавшейся бесцельной и ненужной. Не так уж трудно быть героем, но стать развенчанным героем труднее всего на свете. Я мог позволить себе дерзить и нагло разговаривать с Камедеем, пренебрежительно высмеивать американского сенатора, беседовать на равных с мэром города Нью-Йорка. Я мог даже позволить себе беспечно разгуливать по городу, зная, что два кретина, Джеки и мистер Браун, ходят за мной по пятам с пистолетом, мог уговорить себя, что мне на них наплевать, и не обращать на них ни малейшего внимания. Я, человек по имени Томас Клэнси, храбрый, отчаянный и в то же время с подавленной психикой, мог, невзирая на депрессию и жалость к самому себе, построить в уме автопортрет, отвечающий всем позитивным стереотипам, лелеемым любым четырнадцатилетним американским мальчиком. Мне даже не было до конца понятно, как это Филлис сумела развенчать этот стереотип и свести меня с пьедестала, просто и аккуратно, без злости и без желания оскорбить или унизить. Но она сумела это сделать – с успехом. А теперь я еду в центр, в отель «Билтмор», где Дмитрий Гришев снимает «люкс», и там мы с ним попробуем извлечь из Филлис то, чего она не знает. И это будет нашим великим подвигом во имя спасения человечества от Петра Симоновского и Алекса Хортона. Просто все вдруг стало бессмысленной детской забавой, и я дошел до того, что счел Гришева столь же мелкой личностью, как и себя самого.

Пока я не поставил машину на стоянку, Филлис не проронила ни слова: но когда мы уже входили в отель, она тихо и с любопытством, как будто мы всю дорогу вели оживленную беседу, спросила, верую ли я в Бога.

– Разве можно спрашивать такое?

– А разве нельзя спрашивать о чем угодно того, кого любишь? А как, Клэнси, насчет вашего друга Дмитрия Гришева? Для него вера является чем-то антисоветским или просто пороком?

– А вы веруете в Бога, Филлис?

– При условии, что Бог – женщина, – ответила Филлис с улыбкой. Когда мы зашли в лифт, она взяла меня за руку: не ослабляя пожатия, она глядела на меня и улыбалась. Было так приятно видеть улыбку на ее лице. Когда она улыбалась, лицо ее преображалось, становилось необычным, неповторимым, прекрасным. – Клэнси, – продолжала она, – вы прекрасный человек. И очень храбрый. Я не хотела вас обидеть.

Я молча кивнул. В душе я сдался, для меня все было кончено. Я больше не ощущал себя полицейским – я больше не ощущал себя никем и ничем. Потребуется время, прежде чем я сумею порвать со своей профессией и уйти со службы. Мне еще предстояло довести до конца полученное задание, но это вопрос времени, а не самоотдачи. Перемены во мне шли необратимо.

Мы подошли к «люксу», где жил Гришев. Это он настоял на встрече в отеле. Ко мне в квартиру никого нельзя было привести, и, вдобавок, он полагал, что официальное здание на Парк-авеню, занимаемое советским представительством, вызовет к жизни множество побочных факторов, не способствующих решению проблемы. Гостиничный «люкс» – помещение безликое. Каждый из нас троих будет в нем на равных. Так, по крайней мере, полагал Гришев, и тут я с ним был полностью согласен.

Чем-чем, а нечуткостью Гришев не страдал. Он сразу же сделал верные выводы и оценки и в этом превзошел самого себя, стремясь быть любезным и мягким с Филлис, и, наблюдая за ним, я размышлял: как человек, получивший воспитание там, где он был воспитан, и такое, какое там считалось нормальным, смог вести себя столь внимательно и предупредительно, даже по-светски. Я даже решился когда-нибудь напрямую спросить его об этом: решил, что когда позволят время и место, мы сядем и обстоятельно поговорим.

Но сейчас надо было заниматься другими вещами, и я передал всю инициативу в руки Гришеву. Он заказал тарелку сэндвичей и кофейник с горячим кофе. Нам накрыли стол, мы придвинули к нему стулья, и он уговорил нас подкрепиться, прежде чем займемся серьезным обсуждением вопроса. Филлис почти не притронулась к еде, но я обнаружил, что проголодался и готов проглотить любое количество пищи, лишь бы набить желудок. Я был возбужден и устал и потому потерял последние остатки гордости, что было хуже всего. Я ел слишком много и слишком быстро. Гришев же, как и Филлис, почти не ел. Он рассказывал Филлис о своей жене. Мне он не рассказывал ничего ни о жене, ни о детях, и мне даже в голову не приходило, что у такого человека, как Гришев, могли быть столь естественные человеческие привязанности. Но это, по крайней мере, заставило меня задуматься, как бы я вел себя на месте Гришева, если бы очутился в Москве, оставив при данной ситуации жену и детей в Нью-Йорке. При обычных обстоятельствах я бы утешал себя предположением, что у русских не может быть чувств, сопоставимых с моими или эквивалентных моим, и боюсь, что до некоторой степени и сейчас пребывал в плену аналогичного стереотипа. Я встал из-за стола, а они сидели и разговаривали о Москве и Ленинграде, о советской физике, о новом телескопе, который сооружался в Советском Союзе, я же подошел к окну и посмотрел вниз. Далеко-далеко поток машин устремлялся на юг и на север, бессмысленно пропадая на расстоянии. Что бы ни думала Филлис, Бог все-таки мужчина, и мне легко представить себя Богом, взирающим с высоты на копошащийся муравейник человеческого существования: и я пытался честно и непредвзято уяснить себе, трогает ли меня сколь-нибудь глубоко рок, нависший над этим городом, на деле или в воображении. Филлис взвалила на меня груз истины, а истина заключалась в том, что я на самом деле не понимал своих ощущений, опасений, надежд. Я бывал в боях, где бомбы падали на города и людские жилища; но так или иначе я не мог увязать память о войне, бомбежках и смерти, о массовой панике и массовой гибели людей с последствиями атомного взрыва, расплавляющего этот город, эти улицы, все и всех, кто на них находится, в жаркое, бесформенное безумие. Атомная бомба является абстракцией, и впервые при помощи этой абстракции человеческое существование оторвалось от всех структур реальности.

Я повернулся к Филлис и Гришеву. Они ушли из-за стола, Филлис сидела в кресле, сложив руки на коленях, откинув голову и закрыв глаза. Не знаю, как Гришеву удалось завоевать ее доверие, но она расслабилась. А он расположился на диване, что-то ей рассказывая.

– Продолжайте, продолжайте, потому что ценно любое ваше слово об Алексе Хортоне.

– Боюсь, что не знаю о нем ничего ценного.

– Ценно все, что вы о нем знаете. К примеру, вы пошли с ним пообедать или поужинать. Что он любил есть?

– Он не любил жирной пищи, – вспомнила Филлис. – У него был не в порядке желудок. Ему казалось, что из-за облучения. Помню, как он заказывал в кафетериях крутые яйца на тостах. Это всегда приводило официанток за стойкой в недоумение. Дело не в сумме заказа, а в его необычности.

– Никакой жирной пищи? – улыбнулся Гришев. – Ни тушеного, ни жареного мяса?

Филлис покачала головой.

– Чаще всего он ограничивался чаем и тостом без масла.

– Не завидую, – вздохнул Гришев. – Не знаю, что хуже: есть все, что готовят в этой стране, или не есть ничего. А как вы думаете, Клэнси?

– Как-то я ел в русском ресторане, – сказал я. – Не в восторге.

– Все-то вы, американцы, знаете, – пожал плечами Гришев. – Все деградирует при капитализме, включая вкусовые бугорки на языке.

Ему удалось выжать из Филлис улыбку. Она открыла глаза, подалась вперед и стала внимательно разглядывать Гришева.

– А театр ему нравился? – спросил Гришев.

– Мы ходили пару раз. Думаю, к театру он был равнодушен. Он там скучал.

– Кино?

– Кино не нравилось: оно его пугало. Думаю, вы поймете, в чем дело. Я пробовала объяснить это мистеру Клэнси. Его переполнял страх. Я пыталась дать понять мистеру Клэнси, что именно страх свел нас вместе. Странные у нас были отношения.

Она вопросительно поглядела на Гришева, а тот пожал плечами и заметил, что почти все отношения – странные.

– Вот перед вами я, – сказал он, – полицейский, своего рода советский фэбээровец, или работник секретной службы, или специалист по промыванию мозгов. – Он бросил взгляд на меня. – Ведь так вы обо мне думаете, Клэнси? Или не так? Я промыватель мозгов. А может быть, и хуже. И вот я женюсь на медсестре из больницы, на милой, нежной маленькой женщине, очень похожей на вас, мисс Гольдмарк, которая относится к работе полицейского с нескрываемым отвращением. И все же наш брак существует, даже несмотря на мои частые отлучки. А о чем он мечтал, мисс Гольдмарк?

– Не понимаю.

– Я о Хортоне. Все мы о чем-то мечтаем. Я мечтаю о красивой даче в Подмосковье. Клэнси – не знаю. Может быть, Клэнси хочет стать начальником полиции, как мистер Камедей. Вы, мисс Гольдмарк, – не берусь даже предположить, о чем вы мечтаете, но о чем мог мечтать Алекс Хортон? Что ему было нужно?

Прежде чем дать ответ, Филлис задумалась. А Гришев встал и налил себе еще кофе. Пил он кофе с сахаром. В чашку насыпал целых четыре ложки песку и не удержался, чтобы не заметить, что в Америку стекаются лучшие сорта кофе в мире.

– Но в России все равно будет расти лучший кофе, чем в Бразилии, – заверил я его.

– Со временем, мистер Клэнси, со временем. – Он допил кофе, не отрывая взгляда от Филлис, которая все молчала.

– Гитлер, к примеру, – продолжал Гришев, – мечтал править миром. С другой же стороны, вот в вашей стране был президент. Теперь он отошел от дел и мечтает только об одном: поиграть в гольф.

– А о чем мечтает Хрущев? – едко вопросил я.

– Полегче, мистер Клэнси. Не позволю загнать себя в ловушку – последствия могут оказаться для меня роковыми. В то же время, рискуя, что мои высказывания будут преданы гласности, скажу, что моя шестилетняя дочка мечтает об одном: чтобы я привез ей из Америки очень большую, красивую куклу с моющимися волосами и закрывающимися глазами. Она считает, что у нас в России куклы намного хуже, но ведь ей всего шесть лет. Это, конечно, глупости, мисс Гольдмарк. Но факт остается фактом: у каждого свои мечты. Этим мы отличаемся друг от друга. Если мы на кого-то злимся, то говорим, что он беспринципный. Если мы его уважаем, то говорим, что он умеет добиваться поставленной цели. Но даже святой не может ничего не желать. Святой страшно заинтересован в достижении святости. Согласны, Клэнси?

– Чего не знаю, того не знаю.

– Ну, а Хортон, о чем мечтал он, мисс Гольдмарк? Какой цели хотел достигнуть? Что ему было нужно: добиться богатства, власти, известности, пусть даже сомнительной? Получить гигантскую лабораторию, где бы он смог вести загадочные изыскания? Или ему были нужны женщины? О чем он мечтал, мисс Гольдмарк? Попробуйте сосредоточиться.

Филлис как-то странно поглядела на нас и вновь отрицательно покачала головой.

– Он не мечтал ни о чем, – сказала она. – И ничего не хотел.

Гришев поставил чашку на стол и стал мерить шагами комнату.

– Так не бывает, не бывает, и все, – произнес он.

– Он ничего не хотел, – повторила она.

А я заметил:

– Так бывает, Гришев. У него душа болела. У вас в стране не поверят, что у человека может болеть и умирать душа. Ведь это значит, что душа есть. Но Филлис дала вам правильный ответ. Хортон не хотел ничего.

– Но ведь это бессмыслица, – пробормотал Гришев.

– В этом заключено больше смысла, чем вы думаете, – возразил я. – Он не хотел ничего. Странное желание, но пренебрегать им нельзя.

И мы продолжили разговор. Прошел час, затем еще полтора. Мы были напряжены и измочалены, а Филлис, как мне показалось, готова была разреветься. На месте Гришева я бы остановился. Но он не остановился. Он задавал ей пробные вопросы, выуживал из нее ответы, выявляя разные мелочи из жизни и поведения Алекса Хортона. Я и не подозревал, что таким образом можно составить портрет человека. Перед нами постепенно вставал Алекс Хортон: похоже, Гришев, подобно бесталанному, но усердному и упорному скульптору, превращал бесформенную глину в нечто оформленное. Здесь, в комнате, у нас перед глазами возникали эмоции, привычки, высказывания, одежда, запахи, причуды… Наконец Гришев спросил, как Хортон понимал счастье. И опять Филлис отрицательно покачала головой, и опять Гришев преодолевал ее сопротивление, утверждая, что у Хортона должны были быть мгновения счастья. Гришев настаивал:

– Мисс Гольдмарк, прошу, думайте: знаю, что сегодня для вас трудный день, знаю, что сегодня для вас ужасный день. Ну, еще немножко. Мы скоро кончим. Но, прошу, подумайте: у него все же случались счастливые минуты. В жизни каждого человека обязательно бывает миг счастья.

– Даже в вашей стране, Гришев? – вставил я.

– Даже в моей стране, Клэнси. Это характеризует людей и отличает их от животных. Животное может быть довольно или недовольно; животное никогда не бывает счастливо. Все мы ведем несчастливую жизнь, но несчастливой мы ее считаем в сопоставлении с каким-то мигом просветления. Мигом радости.

– Не вижу, что это даст, – сказала Филлис. – Я пыталась вам помочь, но не вижу, к чему это приведет. Какая разница? Что из этого получится? Алекс Хортон был грустным человеком, грусть переполняла его. Понимаю, чего вы хотите, но как нам определить это? Как мне вспомнить, когда он был счастлив?

Я подсел к ней на подлокотник кресла и прикоснулся к ее волосам, тут она посмотрела на меня и улыбнулась. Ей стало лучше. Гришев подошел к окну и поглядел вниз. А я шепнул Филлис:

– Ревную к Хортону. Это правда, Филлис.

– Нет, нет, Клэнси. Поверьте мне, только один раз за все время я почувствовала, что близка ему, что между нами что-то есть. Мы гуляли по городу и подошли к тому месту рядом с парком, где на большом пространстве ведется снос старых домов, и это место похоже на разбомбленный район, ставший городской пустыней. Вы ведь знаете это место, Клэнси?

Я знал.

– Как-то вечером мы проходили там, и мне вдруг показалось, что Хортон ожил, что вид этих развалин подействовал на него как бы наоборот, что он пробудился к жизни: он сказал мне что-то, и я ощутила душевную теплоту, близость к нему – только в тот раз, Клэнси…

Гришев подпрыгнул у окна и рванулся к нам, склонился над Филлис и выпалил:

– Он пробудился к жизни и был счастлив, правильно? Вы забрели в квартал развалин, и он ожил и был счастлив. Я не ошибся?

– Похоже, это было так, – неуверенно и тихо произнесла она.

– Но почему там? Почему именно там? – спрашивал Гришев.

– Не знаю, – сказала Филлис.

– Думайте! Думайте! – настойчиво просил Гришев. – Ничего больше! Только думайте!

Эта просьба оказалась последней каплей, переполнившей чашу терпения Филлис. Лицо ее исказилось в гримасе, по щекам потекли слезы. Я сказал Гришеву:

– Довольно. По-моему, хватит. Ради Бога, Гришев, оставьте ее в покое. Оставьте ее в покое.

Я дал ей выплакаться. Напряжение накапливалось весь день, и она плакала легко и не обращая ни на что внимания, как маленькая. Потом я дал ей платок, и она вытерла глаза, после чего сказала, что с ней все в порядке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю