355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Говард Фаст » Повести и рассказы (ЛП) » Текст книги (страница 29)
Повести и рассказы (ЛП)
  • Текст добавлен: 16 октября 2017, 13:30

Текст книги "Повести и рассказы (ЛП)"


Автор книги: Говард Фаст



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 57 страниц)

Часть девятая
РАВВИН ФРИМЕН

В шесть сорок пять меня разбудил телефонный звонок. Когда я снял трубку и что-то пробормотал, мне ответил Дмитрий Гришев, свеженький, как огурчик, и заявил, что ему надо со мною встретиться.

– Только не сегодня, – попросил я Гришева. – Бога ради, подождите. Нет таких вещей, которые нельзя было бы отложить на завтра.

– Откладывать нельзя, – сказал Гришев.

– Сегодня похороны. Неужели вы не понимаете? У меня дела, Гришев. И потом, сейчас без четверти семь.

– Я знаю ваш адрес, – сказал Гришев. – Буду через полчаса.

Когда он приехал, я брился. Вышел на звонок из ванной с намыленным лицом, отворил дверь и пошел в ванную добриваться, оставив открытой дверь, чтобы видеть гостя в зеркале.

Сняв шляпу и пальто, он ходил взад-вперед по комнате, разглядывал следы разгрома. Я, конечно, попытался кое-как навести порядок, прибраться и почиститься; но все мои усилия к заметным результатам не привели. В зеркале я видел, как Гришев остановился, поднял с полу разорванную картину и стал ее рассматривать. Затем он занялся массивным креслом с порванной обивкой. И когда я, наконец, вышел из ванной, чисто выбритый и готовый вступить в контакт с окружающим миром, Гришев стоял посреди гостиной и разглядывал все вокруг.

– Я не всегда живу в такой обстановке, – заметил я, ставя кофе и открывая банку хорошо замороженного апельсинового сока. – Лишь время от времени.

– Понимаю, что не всегда, – торжественно заявил Гришев. – Так кто же вас навестил?

– Не знаю. Может быть, тот же сумасшедший, что убил Анну Гольдмарк.

– А что он искал?

– Сто пятьдесят тысяч долларов.

– Ну-ну! И нашел?

Были минуты, когда Гришев представлялся мне вполне терпимым в общении: иначе говоря, были минуты, когда я превозмогал воспитанную во мне неприязнь к тому, кем он был и что защищал, и мог оценивать его своеобразное чувство юмора. Впрочем, я не уверен, что оно у него было. Его, скорее всего, тренировали не давать волю смеху. Конечно, он то и дело улыбался, но как бы заранее знал, зачем он это делает, и мне казалось, что он говорит сам себе: «А вот теперь наступил момент, когда вам, Дмитрию Гришеву, надлежит улыбнуться». Естественно, такое предположение могло быть лишь плодом предубеждения, а преодолеть предубеждение очень и очень нелегко. Однако мне всегда было видно, когда Гришев превозмогает себя и пытается быть приятным в общении. И когда я сказал ему, что денег этих визитеры не нашли, он позволил себе слегка улыбнуться и осведомился, всегда ли я держу при себе такие суммы денег.

– Не всегда, – признался я.

– Страна у вас, конечно, богатая, – сказал Гришев, – но даже в нашей стране, если бы в ее распоряжении было десять мирных лет для создания надлежащей экономической структуры и она бы стала намного богаче вашей, полицейским столько бы не платили.

– Меня попытались подкупить, Гришев, – объяснил я. – Сюда явились двое нелепых мужчин и вручили мне в качестве взятки сто пятьдесят тысяч долларов.

Гришев вздернул брови.

– А взятка-то крупновата. Так что же им было нужно?

– Им нужен Хортон и его атомная бомба.

– Но в вашем распоряжении нет ни Хортона, ни атомной бомбы.

– Взятка эта представляла собой своеобразный задаток. Символ доверия. По их мнению, сто пятьдесят тысяч долларов создают атмосферу доверия независимости от обстоятельств. Затем они каким-то образом пришли к выводу, что я не собираюсь воспользоваться этими деньгами и, следовательно, вышел из доверия. Вот почему они пришли сюда, чтобы забрать деньги назад. У меня до сих пор не было возможности привести все в порядок. Для вас, конечно, это внешний признак загнивания капитализма. Но, не найдя денег, они решили заявить о себе, убив Анну Гольдмарк.

Я поставил на стол два стакана апельсинового сока и принялся поджаривать тосты. Гришев не нуждался в особом приглашении и, выпив стакан до дна, заметил, что у нас очень хорош замороженный апельсиновый сок.

– Не думаю, – сказал я. – По-моему, это лишь бледная копия настоящего продукта.

– Вы можете позволить себе настоящий продукт, Клэнси. Ваша страна завалена настоящими апельсинами. Их тут больше, – горько добавил он, – чем во всех странах, вместе взятых.

– Бога ради, Гришев, – отреагировал я, – ни от меня, ни от вас не зависят резервы урожая апельсинов. Если вам от этого будет легче, то смею вас заверить, что, будь я апельсиновым магнатом, я бы заключил с вами сделку. Но дело в том, что мне лень выжимать сок из настоящих апельсинов.

– Типично по-американски. Так вы знаете, кто убийцы?

Я поставил на стол тосты, масло и кофе. Гришеву понравились мой кофе и мои тосты. Ел он от души.

– Думаю, что да.

Он окинул меня внимательным взглядом и затем спросил:

– Эти сведения совершенно секретны?

– Послушайте, Гришев, я понятия не имею, что совершенно секретно, а что нет. Я не работаю ни в разведке, ни в госдепартаменте, я второразрядный полицейский, делающий вид, что преподаю физику, и обо всем могу лишь догадываться. А догадки мои таковы, что шайка эта явилась с одного маленького грязного островка в Карибском море.

Именно в это мгновение, ровно без десяти восемь, раздался очередной телефонный звонок. Похоже, провидение выделило это утро для ранних телефонных звонков. Я снял трубку и узнал, что звонит Максимилиан Гомес. В этом я не сомневался. Я узнал голос, в высшей степени вежливый. Извинившись за столь ранний звонок, голос, принадлежавший Максимилиану Гомесу, уведомил меня, что из утренних газет узнал об убийстве Анны Гольдмарк. И звонил он мне как другу семьи. Чтобы узнать о месте и времени похорон.

По правде говоря, я ничем не мог ему помочь и обратил его внимание на тот факт, что он легче может узнать об этом из тех источников, что и я. Вежливо, как и прежде, он поблагодарил меня.

– То, что случилось, профессор Клэнси, ужасно, – заявил он.

У меня не было ни малейшего желания продолжать разговор, да и сказать было нечего. Я постарался побыстрее кончить, принес новую порцию тостов и спросил Гришева, слышал ли он что-нибудь о Максимилиане Гомесе.

– Ваш островок в Карибском море? – заметил он.

– Не исключено.

Гришев допил кофе, доел тост и уютно откинулся в кресле. Закурил и вдумчиво затянулся, а потом спросил:

– Что вы будете делать, Клэнси, когда выведете их на Хортона?

– А вы считаете, что я выведу их на Хортона?

Гришев кивнул.

– Когда?

Гришев пожал плечами.

– Сегодня, завтра, послезавтра. Я верю в вас, Клэнси.

– Не разделяю вашей уверенности.

– Ладно, вам виднее. Но вы почти у цели. Кстати, у меня возникла идея. Надо поговорить с вашей Филлис Гольдмарк.

Я отрицательно покачал головой, пошел на кухню и принес кофейник. Налил еще по чашке. Гришев не возражал: ему нравился и американский апельсиновый сок, и американский кофе.

– Нет, – возразил я, – из разговора с нею у вас ничего не получится, Гришев. По крайней мере, сегодня. Она столько испытала…

– Вот это самое, – подчеркнул Гришев, – как раз и пойдет нам на пользу. Не смотрите на меня так, Клэнси. Знаю, что вы думаете. Ваши представления о русских в точности совпадают с нашими представлениями об американцах. Вы думаете, достаточно ли я бессердечен, холоден и расчетлив, чтобы организовать убийство ее матери? Я прав? Скажите, я прав?

– Полицейский подозревает всех без исключения, – устало выговорил я.

– Бросьте, Клэнси. И успокойте душу. Не организовывал я убийства ее матери. А хотелось мне, чтобы до вас дошло, что шок такого рода способен изменить весь ход мыслей. И сам мыслительный процесс. Она может забыть то, что совершенно отчетливо помнила два дня назад; зато вспомнит такое, что казалось безнадежно забытым. Мне необходимо переговорить с нею. И вовсе не в ваше отсутствие. Мне просто надо переговорить с нею. Сможете организовать такой разговор?

– Могу, – ответил я. – Но не знаю, хочу ли.

– Подумайте, – произнес Гришев, вставая и надевая пальто и шляпу. – Подумайте, Клэнси. И если надумаете, то легко меня найдете. Я остановился в гостинице «Билтмор». И буду там весь день. Спасибо. Завтрак был превосходен. У вас прекрасный кофе и прекрасный апельсиновый сок.

– Прекрасные тосты, – сказал я.

– Прекрасные тосты, – согласился Гришев и позволил себе чуть-чуть улыбнуться. – Насчет вашего Максимилиана Гомеса. Посмотрю, что у нас есть на него существенное для данного дела. Но мне представляется, Клэнси, это не играет роли. Гомес и все прочие интересуются только одним: вашим выходом на Хортона. И от того, что мы разузнаем о Гомесе, суть дела не изменится. Изменить ситуацию может лишь сам Алекс Хортон. Согласны?

– Согласен.

И Гришев ушел. Когда я помыл посуду и оделся, было уже девять часов. Я позвонил на квартиру Филлис. Ответила ее тетка. Я сказал, что работаю в университете вместе с Филлис. Что я профессор Клэнси. Она, как выяснилось, слышала обо мне и сообщила, что Филлис чувствует себя нормально и что церемония состоится в пол-одиннадцатого в Загородном мемориальном центре. Я поблагодарил и сказал, что приеду.

Съездил за машиной и проехал на ней небольшое расстояние до Мемориального центра. Сам Центр представлял собой небольшое опрятное здание из желтого кирпича, стоявшее на улице, быстро превращавшейся в трущобную. Все прочие дома обветшали и едва держались на грани разрушения; только Мемориальный центр сверкал и сиял как символ респектабельности среднего класса. Краска без потеков, чистый тротуар. Перед центром стояли автокатафалк и один похоронный лимузин.

Я вошел внутрь, и торжественно-скорбный служащий в сюртуке и полосатых брюках осведомился, являюсь ли я членом семьи покойной. Я ответил, что я друг мисс Гольдмарк, на что он сказал, что могу либо пройти к семье в траурный салон, либо занять место в зале прощальных церемоний. Я предпочел пройти к семье, понимая, что будет неприятно, но в церемонии похорон не бывает приятного, а мне по возможности хотелось быть там же, где Филлис. Траурный салон оказался тускло освещенной комнатой размером примерно двадцать на тридцать футов. На возвышении стоял гроб, а вокруг горели свечи, Филлис сидела на диванчике между теткой и Ритой Голден; из членов семьи присутствовал еще один человек – Джек Голден. Маленькая семья, такая же маленькая, как моя, трагически маленькая в большом траурном помещении. Там был еще один мужчина: высокий, худой; мне его представил Джек Голден. Это оказался раввин Фримен. В салоне была и сотрудница полиции, дежурившая в квартире Филлис. Она была в обычной одежде и тихо сидела в уголке. Чуть позже пришли две пожилые женщины, подруги покойной. Вот и все, кто собрался почтить память бессмысленно вырванной из жизни одинокой, стареющей женщины, погибшей беспричинно и бесцельно.

Когда я входил, Филлис меня не заметила. Заметил Джек Голден, подошел ко мне, пожал руку и, как я уже сказал, познакомил с раввином Фрименом.

В таких местах громко не разговаривают. Все перешептывались.

– Рад, что вы тут, Клэнси, – шепнул Голден. – Как хорошо, что вы пришли.

Раввин Фримен бросил на меня задумчивый взгляд и подал руку. И лишь после этого рукопожатия Филлис подняла голову. Я подошел к ней. Она сидела с сухими глазами, но, когда я обнял ее за плечи, расплакалась. Две родственницы оттащили ее на диванчик, злобно разглядывая меня, как бы спрашивая, по какому праву я полез с объятиями в подобной ситуации. Я прошел в другой конец комнаты к гробу и с облегчением заметил, что гроб закрыт. Тут на меня посмотрел раввин Фримен. Я подошел к нему, и он попросил меня выйти, чтобы поговорить.

Когда мы вышли в фойе, или вестибюль салона, служащий ругался с двумя репортерами и фотографом. Отвязавшись от него, работники прессы кинулись к нам и стали расспрашивать, кто мы такие. Раввин Фримен ответил. Фотограф сделал его снимок, причем свет вспышки показался мне зловещим в этом темном вестибюле. А репортер сказал:

– Послушайте, раввин, мы не хотели бы никому мешать, но нам нужен групповой семейный снимок. И хотелось бы поговорить с кем-нибудь из членов семьи.

– А что они могут вам сказать? – спросил их в свою очередь раввин. – Это маленькая семья. Их всего четверо. Бедная пожилая женщина стала жертвой грабителей – неужели это событие для прессы? Таких событий сотни. Зачем оно вам нужно?

– И все-таки событие.

– Оставьте их в покое, хотя бы ненадолго, – попросил раввин. И, взяв меня за руку, вошел в зал прощальных церемоний.

Зал был пуст. Помещение оказалось небольшим, человек на шестьдесят, задрапированное, освещенное столь же тускло, как траурный салон, с небольшим органом у входа.

– Завидно быть раввином, не так ли, Клэнси? – обратился ко мне Фримен. – Вчера вечером меня пригласили в незнакомую семью, чтобы похоронить женщину, с которой я никогда раньше не встречался. Ее оплакивает жалкая горстка людей. Не знаю, попадал ли я раньше в подобную ситуацию. Не верится, чтобы люди в нашем мире были так одиноки.

– Одиноки в этом мире очень и очень многие. И поверить в это весьма легко.

– Может быть, да, может быть, нет. Дело в том, что вчера вечером я сидел и долго беседовал с девушкой. Что вы думаете об этой девушке, Клэнси?

– Странный вопрос.

– Я тоже так думаю. Странный вопрос для раввина. Девушка рассказала о матери и о вас. Она полагает, что вам известно, почему убили ее мать. Убийство – вещь страшная. Оно стало предметом повседневного чтения в книгах и повседневного упоминания в газетах, и, если мы соответственно настроены, мы можем повседневно видеть его по телевизору. Но я уже тридцать лет как раввин и поверьте, мистер Клэнси, я впервые провожаю в последний путь человека, ставшего жертвой убийства. Так вы знаете, почему убили эту женщину? – Он наблюдал за мной, а я устал от лжи. Я лгал слишком много, слишком о многом и поэтому кивнул и подтвердил, что знаю.

– Но сказать об этом, конечно, не можете.

– Не могу, – повторил я. – Извините, но не могу.

– Филлис сказала, что вы работаете вместе с нею в университете. Что вы профессор физики. Это правда, мистер Клэнси?

– Нет, – сказал я, – не совсем.

– Кто бы вы ни были, – пробормотал Фримен, – вряд ли ваши обязанности труднее и неблагодарнее, чем обязанности раввина. Вы, безусловно, никогда об этом не задумывались, мистер Клэнси. Полагаю, что у вас никогда не было оснований задумываться по этому поводу. А я с этим живу и пытаюсь понять, как это ни странно, многие ли осознают, кто они и почему совершают те или иные поступки. Смею вас заверить, что в нашем распоряжении очень мало средств утешения, меньше, чем вы могли бы представить, и в итоге все сводится к попыткам успокоить человека, нуждающегося в вас. Думаю, что подобное может предложить священник любой религии, а я тоже своего рода священник. Эта девушка, эта женщина – Филлис – произвела на меня потрясающее впечатление. Передо мной, мистер Клэнси, прошли все виды душевных страданий. Я был на войне капелланом, но таких страданий, которые испытывала вчера вечером эта женщина, я никогда в этой жизни не видел. Вы знаете об этом?

– Нет, – медленно произнес я, – я не знаю об этом.

– Я хожу там, куда боятся ступить ангелы, мистер Клэнси. В этом заключается прерогатива моего призвания. Вам известно, что она вас любит?

– Да, – кивнул я. – Мне известно, что она меня любит.

– Мистер Клэнси, она на краю пропасти. Если она упадет с обрыва, мир рухнет. Все это меня не касается, но когда незнакомые люди зовут меня прочесть над мертвым молитву, я ощущаю всю тщету своих усилий. Ибо жизнь – это нечто иное. Вы согласны?

– Да, – выдавил я. – Жизнь – это нечто иное.

– Когда я начал разговор, я думал, что вы рассердитесь, мистер Клэнси.

– Я не сержусь, – сказал я. – Просто не вижу, какое это имеет отношение к нам с вами. Да, я знаком с Филлис Гольдмарк, но что из этого выйдет, решать только мне.

– Вы правы: решать только вам, – согласился раввин.

– Тогда что же вы хотели мне сказать? – попытался выяснить я.

– Вам когда-нибудь приходилось жить в атмосфере кошмара, мистер Клэнси?

– Приходилось.

– Значит, вам это знакомо. Не собираюсь вас убеждать или уговаривать, хочу, чтобы вы поняли: она живет в атмосфере кошмара. Позвольте мне пояснить: попав туда, куда боятся ступать ангелы, я сложил два и два, и у меня не получилось четырех. Это дает мне право задать вам вопрос, не вы ли создали этот кошмар.

Услышав это, я замолчал на некоторое время. Пришел органист, кивнул нам и сел за орган. Взял несколько нот, как бы настраивая инструмент. И стал играть один из погребальных опусов Баха. Раввин подошел к нему, что-то сказал, и музыка смолкла. Вернувшись ко мне, раввин объяснил, что среди евреев не существует единого мнения о желательности исполнения музыки на похоронах. А мне казалось, что со мной разговаривают издалека. Я погрузился в раздумья, а думать было о чем.

– Я домысливал многое, – сказал раввин. – Боюсь, что мои домыслы перешли все границы.

– Мне так не кажется. Что же вы еще хотели мне сказать?

– Только спросить: вы сможете вывести ее из этого состояния?

– Подобно слепому, ведущему слепого?

– Видимо, так.

Тут мы вернулись в салон, и, когда я вошел, ко мне подошла Филлис и сказала:

– Я подумала, вы ушли.

Я отрицательно покачал головой, а она попросила меня:

– Не отходите от меня, Клэнси, не оставляйте меня.

Я глядел на нее в неверном свете свечей: быть может, более отстраненно, чем предполагал. Широко открытые глаза были полны испуга, и я слегка поцеловал ее в щеку. Лицо бледное, утомленное, усталое. Но я понимал, что для меня она прекрасна и навсегда останется прекрасной, и я сказал ей, что никогда ее не покину, никогда.

Часть десятая
ПЛЯЖ

Кладбище находилось далеко, на Лонг-Айленде. За катафалком следовало всего три машины: наемный лимузин, где ехали Филлис с теткой и раввин Фримен, «Бентли» Голденов и моя. Служащая полиции не знала, стоит ли ей тоже ехать, но я решил, что это не обязательно, поскольку рядом с Филлис буду я, а если мне нужно будет куда-то поехать, то я предупрежу начальство.

День был тяжелый и хмурый, темные облака нависли на небе, и, когда мы подъехали к кладбищу, накрапывал частый дождичек. Могилу уже выкопали, и мы стояли вокруг, спасаясь от дождя под зонтами, любезно предоставленными кладбищенской администрацией, а в это время раввин Фримен произносил положенные слова. Гроб опустили и засыпали землей, все кончилось, и мы пошли к машинам. Голдены хотели, чтобы Филлис с теткой поехали к ним, но Филлис отказалась и сказала, что останется со мной. Рите Голден это не понравилось. Она даже заявила, что коль скоро она сумела найти возможность прибыть на похороны, отказ Филлис от приглашения является не только непродуманным решением, но актом неблагодарности. Джек Голден посмотрел на часы. Обеденное время давно прошло, и он предложил всем нам поехать куда-нибудь поесть. Жалко было на него смотреть: он переживал, что столь ничтожное количество прибывших на кладбище лишало похороны той церемониальной значимости, которой, по его мнению, они должны обладать.

Филлис, однако, твердо стояла на своем. Она ни с кем не поедет. Поцеловала плачущую тетку и посадила ее в лимузин, возвращавшийся в Нью-Йорк с раввином Фрименом. Голдены стояли рядом, не зная, как себя вести и что делать дальше. Джек Голден повторил приглашение. Тут Рита Голден сказала, что ей пора ехать к парикмахеру, а муж бросил на нее горький взгляд, говорящий без слов, что ей лучше бы заткнуться и позабыть о парикмахере и прочих житейских проблемах. Не было произнесено ни слова, но Рита все поняла и села в «Бентли».

– Завтра вечером Гомес опять придет к нам на обед, – неуверенно произнес Джек Голден. – Может быть, приедете и развеетесь?

Филлис посмотрела на него пустыми глазами. Он опять попробовал пригласить ее. Обидно: день разбит и даже не поел вовремя. Реакция Филлис казалась ему лишенной смысла, и он вслух высказал, что думает. До сих пор я молчал, но тут вынужден был попросить оставить Филлис на мое попечение, тем более, она сама этого хотела.

– Ладно, Клэнси, – пожал он плечами, – врачуйте ее. Раз она сама хочет, пусть будет, как она хочет.

Оскорбленный в лучших чувствах, не говоря больше ни слова, он сел в «Бентли», Голдены уехали. А мы стояли на промокшем кладбище и смотрели вслед уезжающей машине. Мы слышали лишь звуки дождя и ветра, все замерло, за исключением четырех кладбищенских рабочих, махавших под дождем своими лопатами и ломами.

Взяв Филлис за руку, я повел ее к машине. Глаза у нее высохли, выражение лица отчужденное, отключенное, мысли обращены вовнутрь.

– Не хочу возвращаться в Нью-Йорк, Клэнси, – попросила Филлис. – Поедем куда-нибудь.

– А куда?

– Куда угодно, только не назад в Нью-Йорк.

Я повернул на юг, и мы поехали к океану молча, под звуки мерно движущихся «дворников». На дороге почти не попадались машины, Лонг-Айленд был пустым и серым, как сер был день, и у меня появилось странное ощущение, будто мы едем из ниоткуда в никуда, и есть только процесс езды сквозь время без смысла и цели. Тут заговорила Филлис:

– Самое скверное, Клэнси, что всем на все наплевать.

– Да нет, Филлис, – сказал я. – Вам не наплевать, мне не наплевать. Да и Голденам по-своему не наплевать.

– Вы говорите так, Клэнси, потому что боитесь признаться, что смерть несет в себе безразличие, но вы неправы. Никому ни до чего нет дела. Я попыталась сосредоточиться, но у меня не получается. Мне страшно, но страх не есть сострадание. Всю жизнь я жила со страхом, но та ничтожная доля сострадания, которая у меня была, уже улетучилась. Это ужасно, Клэнси.

– Не согласен, – ответил я, – сострадание ничем не измерить. И не оно относится к числу добродетелей. Гордиться им нечего. Не этим чувством характеризуетесь вы, или ваша мама, или ваши взаимоотношения. Я знаю. Я стал чем-то вроде специалиста в области сострадания. Гордиться тут нечем. Если вдуматься, тут налицо форма остранения: оправдание отчуждения себя от мира, полного жизни, людей, надежды и красоты.

– А вы совершили такое отчуждение, Клэнси?

– Я – да!

После моих слов она немного помолчала, а затем произнесла:

– До того, что случилось, я пыталась привязать вас к себе, Клэнси. И поняла, что ничего не получится. Я не смогу привязать вас к себе. Я хочу, чтобы вы сейчас были со мной, но когда наконец вы отвезете меня домой, вы пойдете своей дорогой.

– А какая у меня дорога, Филлис?

– Вам виднее, Клэнси.

– Тогда не решайте за меня.

Она кивнула, не говоря ни слова. Мы ехали мимо жилых домов, а затем оказались в поле среди высоких сухих трав. Дождь прекратился, но небо оставалось свинцово-серым. Дорога шла параллельно длинному, пустому пляжу, огороженному бесконечным рядом маленьких, обветшалых купальных кабинок, пустых и заброшенных в это время года.

– Здесь можно остановиться? – спросила Филлис. – Хочу пройтись. Если не возражаете.

Я повернул на одну из дорожек и встал. Мы вышли из машины и прошли на пляж, где стали пробираться сквозь песок. Я взял Филлис за руку. Было холодно и сыро, но сильный восточный ветер нес приятную свежесть. Волны с шумом обрушивались на берег и разбивались на множество белых гребешков. Над водой кружило несколько чаек. На пляже до горизонта никого не было видно. В молчании мы прошли полмили и повернули назад. Я бросил взгляд на Филлис. Волосы развевались по ветру, лицо оживилось и раскраснелось. Я резко остановился и обнял Филлис, а она сказала:

– Только если вы этого хотите, Клэнси, если не хотите, лучше не надо.

Я поцеловал ее и почувствовал на губах вкус соли: вокруг стоял запах соли и сырости. Сумасшедшая чайка скользила по волнам, затем сорвалась и приземлилась у наших ног. Обнимая Филлис за плечи, я повел ее к машине. Нам стало холодно, а в машине мы согрелись и укрылись от брызг. Усевшись, мы закурили.

– Знаете, о чем я думаю? – вдруг спросила Филлис. – Я думаю об одной старой, очень давней истории.

– А я думаю о вас, – сказал я. – Думаю о себе и о вас. Если сегодня мы сумеем сказать правду друг другу, у нас будет настоящее начало, потому что сегодня я впервые задумался о нас вдвоем. По-настоящему.

– Знаю и потому вспомнила эту старую, давно слышанную историю. Не знаю, сколько ей лет, не думаю, Клэнси, что кто-нибудь может дать точную справку, когда и кто ее сочинил. Это история о мужчине и женщине, которые любили друг друга. Любовь их считалась образцом и примером любви истинной, неподдельной. О такой любви пишут поэты. Думаю, что они за всю жизнь не сказали друг другу ни одного худого слова. Только слова любви, единственной и неповторимой.

– Это вымысел, – заметил я. – Такая любовь лишена смысла, она бывает только в сказке.

– Знаю, что это вымысел, Клэнси, но история говорит, что они любили друг друга именно так, а не иначе. И вот мужчина умер. Когда он умер, у женщины пропало желание жить. Дело в том, что она так любила его, что жизнь без него казалась ей немыслимой и она хотела только умереть. В те дни людей не хоронили в земле, как это делают сейчас. Тело положили в гробницу, и жена пошла туда, где был погребен муж. Она рассказала всем и каждому, что останется у тела мужа до самой смерти. Она отказалась от еды и питья и заявила, что умрет рядом с телом покойного. И она села рядом с гробницей, стеная и плача, и, поскольку всем было известно об этой великой любви, они все поняли, отнеслись к женщине с сочувствием, оставили ее в гробнице и ушли, затворив за собой дверь.

Филлис замолчала и посмотрела на меня. Спросила, хочу ли я дослушать историю до конца. Я ответил, что хочу.

– Так вот, Клэнси, рядом с гробницей находилось место казней. Там стояла виселица, где только что повесили вора. Прямо в день похорон. А у столба виселицы, опершись на копье, стоял молодой воин. Он стерег тело казненного. В те времена тела грабителей сбрасывали в яму, и, думаю, власти следили за тем, чтобы родственники казненных не вздумали похитить тело с места казни и предать пристойному погребению. Вот почему воин всю ночь стоял на страже, следя за тем, чтобы никто не забрал тело. И вдруг он услышал какой-то звук. Это рыдала и стонала женщина, решившая заживо похоронить себя вместе с покойным мужем. Воин пошел на звук и, войдя в гробницу, обнаружил там красивую женщину, обрекшую себя на смерть.

– И когда воин увидел, как она юна и прекрасна, он ужаснулся, поняв, что она желает умереть у гроба мужа. Воин заговорил с ней. Он утешал ее, Клэнси. Он осушил ей слезы и шептал слова о жизни и желании жить. Этот молодой воин, наверное, умел убеждать, так как они перешли от утешений к объятиям, а от объятий… и вот они уже лежат в склепе: бедная женщина в горе и воин, полный сил и здоровья, и вдруг первый луч света пробился в склеп. Воин встал, подошел к дверям гробницы, выглянул наружу и когда увидел то, что увидел, издал такой крик отчаяния, что женщина сорвалась с места и подбежала к нему, чтобы узнать, что произошло. Воин указал на виселицу. Там было пусто. Тело украли родственники вора. «Понимаешь, что это значит? – спросил он. – Меня поставили сторожить тело вора. Его похитили. Теперь моя жизнь проиграна, и меня повесят на той же виселице за то, что я не сумел исполнить свой долг».

Молодую женщину охватила паника: ей угрожало вечное расставание с тем, кого она полюбила, и она не могла перенести мысли, что юному воину угрожает смерть; и она уверила его, что смерти ему бояться нечего, что все будет в порядке, что она ему поможет.

Тут Филлис замолчала. Я подождал минуты две и, не дождавшись продолжения, спросил:

– Она ему помогла?

– Помогла, – сказала Филлис. – Видите ли, она вместе с воином вынесла из склепа тело мужа, и они водрузили его на виселицу.

Я задумался, потом вывел машину задним ходом на дорогу и развернулся в сторону Нью-Йорка.

– У этих историй есть один недостаток, – сказал я, – в них одновременно рассказывается слишком много и слишком мало. Наша история намного проще и в то же время намного сложнее. И все же мы делаем то, что мы обязаны делать, а они делают то, что они обязаны делать. Самое худшее при любых обстоятельствах – решать, кто прав, кто виноват. На это я не способен. Я не судья, Филлис. Я полицейский. Самый обыкновенный полицейский. И в этом все дело.

Я не глядел на нее, а все время следил за дорогой, но я бы почувствовал, если бы она удивилась или рассердилась. Ничего подобного, однако, не последовало. После длительной паузы она сказала, что давно это знает.

– Как давно?

– С самого начала. Или почти с самого начала. А вчера, Клэнси, убедилась в этом наверняка. Когда вы меня обнимали. Я почувствовала оружие. Преподаватели не носят оружия.

– Оружие носят, когда боятся или слишком много о себе думают. Чересчур много.

– А вы знаете, Клэнси, кто убил мою маму?

– Думаю, что знаю.

– И почему ее убили?

Тут я рассказал ей все. Я рассказал ей все, с подробностями, пока мы ехали в Нью-Йорк, не упуская ни одной детали; когда я кончил, то спросил Филлис, верит ли она мне.

Тут она задумалась, но, подумав, сказала, что верит безоговорочно.

– Полагаю, что вы, Клэнси, всегда говорите правду или стремитесь говорить правду, если не дали заранее слово, что будете лгать. Но сейчас, как мне кажется, вы говорите правду. И я рада, что вы мне все рассказали. Легче перестать любить, когда знаешь, что не любима.

– Этого я вам не говорил.

– А по-моему, именно это вы мне и сказали.

– Вы сказали, что на этот раз я говорю правду. Вы сказали, что вы мне верите. Неужели вы мне не поверите, если я скажу, что люблю вас, Филлис?

– Нет, – бесхитростно-устало ответила она.

– Начинается так, – с отчаянием произнес я, – а кончается иначе. Неужели непонятно, Филлис?

– Понятно, – сказала она. – Кончается всегда иначе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю