Текст книги "Повести и рассказы (ЛП)"
Автор книги: Говард Фаст
Жанры:
Триллеры
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 44 (всего у книги 57 страниц)
Мой телефонный собеседник, с которым мы встретились на студии, оказался скользким человеком невысокого роста, который говорил с такой скоростью, что я едва успевал схватывать. «Все, что сверх тридцати тысяч, делим пополам, идет?» – и, не дав мне ответить, кинулся в кабинет к Гарри Коэну. Из-за двери послышались голоса, сначала приглушенные, затем постепенно переходящие на крик. «Какое ты имел право тащить мне это дерьмо?» – изящно изъяснялся Коэн. «Ты мой должник, сукин ты сын, ты мой должник», – откликался кузен. По-видимому, долг был сомнительным, потому что контракта не последовало; тем не менее, слова Гарри Коэна долго еще преследовали меня.
Примерно в то же время случилась история, связанная с Сэмом Голдвином. Нам позвонила его сотрудница и старая приятельница Бетт Айрин Ли и сказала, что мистер Голдвин сейчас в Нью-Йорке и ждет меня в своем люксе в «Уолдорфе». Якобы он хочет купить права на кинопроизводство «Гражданина Тома Пейна». В назначенное время я появился в «Уолдорфе». Меня встретил необъятных размеров мужчина в зеленой бязевой пижаме, поверх которой был надет зеленый бязевый халат, в зеленом бязевом шарфе, зеленых бязевых носках, зеленых бязевых шлепанцах и с торчащим из кармана халата зеленым бязевым платком. Я буквально рот разинул. Ничего подобного, в зеленых тонах, раньше мне видеть не приходилось, и когда Айрин представила меня хозяину, я вместо того, чтобы внятно назваться, глазел на него, строя догадки, нет ли под пижамой зеленого нижнего белья.
Далее события развивались следующим образом. Только что на Бродвее прошла премьера по пьесе Сидни Говарда «Патриоты». На этот день ему была назначена встреча с Голдвином. Голдвин все перепутал и сразу пустился в разговор о Томасе Джефферсоне и коротких панталонах, уверяя меня, что лично он ничего не имеет против коротких панталон, которые носил Джефферсон, но на кассе это скажется убийственно. Конечно, Джефферсон – великий американец, но разве он, Голдвин, виноват в том, что короткие панталоны отпугнут зрителя? Ничего не зная о его свидании с Сидни Говардом, я подумал – и предположил это вслух, – что Голдвин перепутал Джефферсона с Пейном, заметив, что я-то автор «Гражданина Тома Пейна». Кажется, это имя Голдвину ничего не сказало, и ему показалось, что речь идет о «Гражданине Кейне», фильме Орсона Уэллса об Уильяме Рэндольфе Хёрсте, а я этот фильм, будто бы, рекламирую. Он разразился в адрес Уэллса потоком проклятий, заявив, что даже имени этого слышать не желает, что Уэллс нанес своим фильмом оскорбление американской кинопромышленности и Америке в целом. Очередную мою попытку отделить Кейна от Пейна Голдвин пресек в корне.
Тем временем была опубликована «Дорога свободы»; кончался третий президентский срок Франклина Делано Рузвельта; евреи из варшавского гетто подняли восстание против оккупационных войск, дав миру пример отваги и мужества; союзные войска вошли в Париж. Я жил не в вакууме, я переживал историю в один из самых ярких ее моментов, я участвовал в создании «Голоса Америки» и от имени свободы пытался наполнить надеждой сердца людей, оказавшихся под пятою фашистов. И что же? Когда титаническая битва достигла своей кульминации, я оказался в стороне только потому, что, с точки зрения правительства, люди, с которыми я общался, – слишком радикальны в своем антифашизме. Это бред; во всяком случае, мужчины и женщины, известные мне как коммунисты, вели себя куда более разумно. Процессы 30-х годов меня больше не интересовали. Я их не оправдывал, это было нечто чудовищное, но они, как и пакт Гитлера со Сталиным, принадлежали прошлому. А сегодня важно то, что советские войска ценою невиданных жертв сокрушили Гитлера и вернули человечеству надежду. Я не преуменьшаю огромного значения американской помощи по ленд-лизу, как и роли, которую сыграли американские солдаты, но именно русские вырвали у дракона зубы. Сегодня трудно осознать глубину того страха, который породило в мире фашистское безумие, но факт остается фактом: мы были убеждены, что, если Гитлер победит, свободе, счастью, жизни, как мы их понимали, – конец.
Однажды, это было в августе 1944 года, мне позвонил знакомый – коммунист и спросил в очередной раз, не хочу ли я вступить в партию. Я сказал, что мне нужно посоветоваться с Бетт. И начался длинный, на многие часы растянувшийся разговор. Конечно, мы не были провидцами. Мы и представить себе не могли, что обещает будущее людям, которые называют себя коммунистами. Мы жили в мире, где русские, наши союзники, наши боевые товарищи, вызывали всеобщее восхищение и уважение. У нас была четырехмесячная дочь, Рейчел Энн, и, если бы мы догадывались, через какой ужас придется нам пройти в ближайшие годы, вряд ли присоединились бы к коммунистическому движению. Хочется верить, что мы были мужественными людьми, но отнюдь не самоубийцами и не безумцами, так что, когда молодые люди, выросшие под оглушительный аккомпанемент антикоммунистической пропаганды, сделавшейся чем-то вроде религии, спрашивают нас, как все же получилось так, мы вступили в партию, простые ответы найти трудно. Мир меняется.
В общем, мы с Бетт говорили и говорили. Взвешивали всевозможные «за» и «против» и в конце концов пришли к заключению, что, если антифашистская борьба стала самым значительным событием нашей жизни, то, по совести, мы должны быть с людьми, которые лучше других знают, как вести эту борьбу. Мы вступили в партию. Впрочем, тогда это был скорее символический шаг – мы с вами. Членских билетов у нас не было, и за все свои партийные годы я никогда не слышал предложения поступить против чести и против интересов моей страны. Да, я сталкивался, и сталкивался часто, с глупостью в руководстве партии, с негибкостью, с преступным эгоизмом, с поразительным невежеством и непростительным равнодушием – об этом я еще расскажу, – но поступать против чести меня никто не подталкивал.
Как я уже сказал, примерно в это же время была опубликована «Дорога свободы». Никогда еще за всю мою писательскую жизнь не обрушивалась на меня такая лавина восторгов. «Нью-Йорк хералд трибюн» назвала роман «волнующим, страстным повествованием, которое никого не оставит равнодушным. Это трубный глас свободы, равенства и справедливости».
«Ньюсуик»: «Никакой иной роман, посвященный расовым взаимоотношениям, не сравнится с „Дорогой свободы“ по психологической глубине, точности исторического пейзажа и непогрешимой искренности. Говард Фаст написал потрясающую книгу, не менее актуальную, чем передовые в газетах, посвященные идущей ныне борьбе за свободу».
Современность романа подчеркивала в одной из своих статей Элеонора Рузвельт, а Дюбуа высказался в том духе, что, будучи повествованием вымышленным, «Дорога свободы» в то же время отличается бесспорной исторической достоверностью.
Мне трудно рассказывать историю своей жизни, не уделив хотя бы беглого внимания истории этого романа и его читательской судьбе. Вышло так, что прочитали его не только в Америке, но и во всем мире. Один советский исследователь подсчитал, что «Дорогу свободы» перевели на 82 языка. А его коллега из Африки, темнокожий, получивший образование в Англии, писал мне, что роман подвиг его на создание племенного алфавита, и «Дорога свободы» стала первой книгой, переведенной на этот только что народившийся племенной язык. Тираж пиратских изданий достиг многих миллионов экземпляров, и даже теперь, через сорок шесть лет после выхода книги, я получаю письма из стран «третьего мира» с просьбой разрешить публикацию глав из романа.
Когда «Дорога свободы» была опубликована в СССР и других странах Варшавского договора, кто-то высчитал, что роман вышел на первое место в ХХ веке по суммарному объему тиражей. Иное дело, что после моего выхода из компартии Советы немедленно вычеркнули мое имя из издательских планов и университетских программ, к чему я, в общем, был готов. Два года назад один русский журналист сказал мне, что меня в России еще не забыли. Так что, кто знает, может, со временем «Дорога свободы» вернется и там в книжные магазины и библиотеки?
Я отправился на свое первое партийное собрание, в писательскую секцию Комитета по культуре. Бетт – на свое, в секцию художников. Мы и об этом спорили до хрипоты и в конце концов сошлись на том, что наш брак распадется, если я буду с коммунистами, а она нет.
Первое собрание ничуть, как впоследствии выяснилось, не отличалось от сотен тех, что мне предстояло посетить. Как обычно, оно проходило дома у одного из членов секции, на сей раз у радиосценариста по имени Роналд Картер. Это был выпускник престижного колледжа «Уильямс», выходец из чрезвычайно обеспеченной семьи, в каковом качестве он, подобно многим, и восстал против своего холодного и пустого окружения, вступил в партию и был, что тоже сделалось почти правилом, лишен наследства.
Роналд жил в Гринвич-Виледж, занимая весь нижний этаж небольшого кирпичного дома. Он был женат на славной женщине из почтенной виргинской семьи, и, должен признать, его участие придавало нашей небольшой секции определенный лоск. Потом я нередко задумывался: не странно ли, что именно благодаря компартии я впервые свел знакомство с людьми из высших слоев Новой Англии. Впрочем, впереди меня подстерегало еще много неожиданного.
На это мое первое собрание пришло человек двадцать – две трети списочного состава, как оно в среднем всегда и бывало. Это были вполне обыкновенные симпатичные люди, половина – женщины, трое – черных. Радиосценаристы, журналисты, романисты, двое редакторов. Председательствущий попросил внимания. Первым пунктом повестки дня значился доклад о текущем политическом положении и событиях на фронтах. Доклад сделал Пол Берни, ветеран-партиец, уже тогда пожилой человек (он давно уже умер). Большинство были молодыми, а ему – пятьдесят два. По профессии он был физик, а к нашей секции прикреплен, чтобы проследить за «выдержанностью» наших суждений. Сейчас это, конечно, звучит дико. Доклад его оказался кратким, но содержательным. Американские войска ведут бои в Германии. Красная Армия приближается к ее границам из Румынии. По прогнозам докладчика, война должна была завершиться не позднее конца 1945 года. В политическом плане перед нами как коммунистами стоит огромной важности задача – переизбрание президента Рузвельта на четвертый срок. Пол считал, что Рузвельт должен оставаться в Белом доме, пока война продолжается и фашизм окончательно не искоренен.
В свете предстоящих выборов Комитет по культуре сформировал многочисленную группу, которую назвали Комитетом искусства и науки по переизбранию Франклина Делано Рузвельта, сокращенно просто – «Искусство и наука». Это была организация, которая пользовалась широкой поддержкой со стороны разных людей, в том числе и не входивших в партию, хоть организационные заботы лежали на плечах коммунистов. Никто никого не пытался ввести в заблуждение, да и нужды не было: видные, а порой и знаменитые люди, работавшие в комитете, знали, что сформирован он коммунистами, но в ту пору они еще вызывали восхищение, по крайней мере, у большой части людей.
По второй части доклада разгорелась жаркая дискуссия. Почему, собственно, переизбранию придается такое значение? И нет ли в таком переизбрании угрозы диктатуры? Партия любила простую логику: из одного вытекает другое, а марксистское политическое мышление как раз и предполагает обнаружение таких связей. Но обычно они нарушались, партийная логика то и дело давала сбои, а история самым беспощадным образом опрокидывала марксистские прогнозы. Много говорили о знаменитом высказывании Рузвельта: солдат не покидает поля боя в ходе сражения. Партия, как мне предстояло убедиться, любила еще и лозунги.
В какой-то момент дискуссия, как это будет происходить и впредь, повернулась в сторону партийных дел. Какова нынче роль нашей партии? Одни отмалчивались. Другие, напротив, вели себя на редкость эмоционально. Все так или иначе упиралось в то, что мы отдавали свое время и готовы были, если понадобится, жизнь отдать за дело социализма. А ни о каком социализме и даже простой надежде на будущее и речи быть не может, пока Гитлер и Хирохито не добиты; поэтому Рузвельт должен оставаться на командном пункте.
О Господи, какой же рутиной веет от всего этого, особенно сегодня, 50 лет спустя! И вот это-то и есть красная угроза, которой запугивали два поколения американцев? Угроза всему тому доброму и достойному, что есть в нашем обществе? Да не может быть! Это, наверное, не настоящие коммунисты. И все-таки, увы, – настоящие. Если бы заседала не наша секция, а профсоюзная, они говорили бы о моратории на забастовки, а через два года – о своем участии в организации забастовок, которые по окончании войны стали опять законными. Члены районной секции обсуждали бы ремонтные цены; в Голливуде – вклад кинематографа в победу над противником.
Но ни разу – и я пишу это через 36 лет после того, как вышел из партии, – ни разу, ни на одном из партийных собраний, не доводилось мне слышать призывов к насилию и свержению государственного строя. А если бы кто-нибудь и заговорил на эту тему, все восприняли бы это как бред сумасшедшего. Ничего я не пытаюсь сейчас защищать, знамени в руках не держу, мне просто хочется восстановить в истинном свете некоторые факты из тех, что были самым бессовестным образом извращены.
Собрание завершилось принятием двух решений. Первое – встреча с Гарри Трумэном, кандидатом на пост вице-президента; второе – проведение митинга в Мэдисон-Сквер-Гарден в поддержку Рузвельта. Из того, что говорилось уже после собрания, за кофе, следовало, будто оба мероприятия обсуждались с Рузвельтом, который, вопреки мнению некоторых своих советников, считавших, что в Мэдисон-Сквер-Гарден коммунистам делать нечего и все кончится большим провалом, дал добро. Впоследствии факт обсуждения с Рузвельтом подтвердился. Не знаю, были ли коммунисты в правительстве, хотя почему бы и нет? Партия легальная; партия стремится к тому же, к чему стремятся и все, – к победе. Впрочем, повторяю, – не знаю, а вот Трумэн, уверен, знал, ибо был разговор на эту тему. Получилось так, что именно меня назначили ответственным за встречу с ним. Я всячески отбивался, ссылаясь на отсутствие опыта, но мне пообещали любую необходимую помощь, включая и финансовую. Кстати, никакой тайны насчет источников партийных средств нет. Мы платили взносы, мы находили сочувствующих, мы создавали фонды – вот и все.
Выяснилось, что у меня есть талант организатора. Мы сняли большое помещение в гостинице «Астория», роскошном здании в стиле рококо на пересечении Бродвея и 44-й улицы – впоследствии его, как и многие иные красивые дома в Нью-Йорке, снесли, и на этом месте выросло нечто унылое из стекла и бетона. Помочь мне вызвалось по меньшей мере 30 человек, а несколько весьма симпатичных театральных актрис предложили свои услуги в качестве официанток. Мы пригласили всех сколько-нибудь заметных газетчиков, радиокомментаторов, работников журналов, местных политиков, вообще людей с громкими именами, и почти все пришли. У нас было много вина, да и кое-чего покрепче, хватало и закусок, и за все мы платили из собственных карманов, не заимствуя бюджетных денег, выделенных на проведение президентской кампании. В приглашениях говорилось, что прием продлится с 5 до 8, но Трумэн появился в 4 и первым делом спросил, кто организует мероприятие – местное отделение Демократической партии? Я сказал: нет, с этим отделением связи не поддерживаются, мы – независимая группа писателей и театральных работников. Левые? – уточнил Трумэн, и я сказал: да, крайние левые, вслед за чем последовала беседа о компартии и ее поддержке кандидатур Рузвельта и Трумэна. Прямо о том, проводят ли мероприятие коммунисты, он так и не спросил, хотя прекрасно знал, кто мы такие: те, кого называли участниками коммунистического фронта. Не берусь воспроизвести всю беседу, но многое из того, о чем Трумэн тогда говорил со мной, помню хорошо. И с уверенностью могу утверждать, что неловкости он никакой не испытывал, а когда рядом появилась одна из наших актрисочек, то и вовсе расслабился.
На более крупное действо в Мэдисон-Сквер-Гарден билеты были раскуплены задолго до его проведения, что лишний раз свидетельствует о хорошей организаторской подготовке людей из партии. Не знаю даже кого сравнить с ними по результативности и трудолюбию. Нам с Бетт предстояло убедиться, что активная работа в компартии требует полной отдачи. С этим садишься за обеденный стол и с этим засыпаешь – собрания, сбор средств, книги, которые необходимо прочитать, и, конечно, все расширяющийся круг общения. В ту пору, когда еще шла война, не-коммунисты с удовольствием встречались с коммунистами. Жертвенный героизм солдат и офицеров батальона имени Авраама Линкольна, проявленный в испанской войне, еще был свеж в памяти американцев, и на коммунистов смотрели как на людей, наделенных исключительными политическими знаниями и преданных делу демократии даже больше, чем того требует обыкновенный здравый смысл. Быть может, этим и объясняется то, что после выборов Рузвельт пригласил на обед ведущих работников Комитета искусств и науки.
То был первый и единственный раз, когда я оказался в Белом доме, и конечно, мне очень повезло, что хозяйкой была замечательная женщина – Элеонора Рузвельт, давний мой кумир. Бетт тоже не находила себе места от возбуждения. Надо купить новое платье, что-нибудь необычное. Надо найти няню на целый день для семимесячной Рейчел. И конечно, мне приходилось то и дело щипать себя за ляжку, чтобы удостовериться в реальности происходящего: в кармане у меня, сына рабочего, Берни Фаста, личное приглашение от Президента Соединенных Штатов. Так как же – ошиблись мы, сделав шаг в сторону партии? Или, наоборот, поступили единственно правильным образом? Сами-то мы своей роли не переоценивали, но Рузвельт, судя по всему, думает иначе. Или, чтобы особо не отрываться от земли, так думают люди, отвечающие за его предвыборную кампанию.
Глядя на событие глазами Говарда Фаста, которому только что исполнилось тридцать, я должен сказать: то был замечательный и незабывамый день. Всего приглашенных было человек 35. Президент появился не сразу, нас встретила миссис Рузвельт. Это был фуршет, и, когда все принялись закусывать, она отвела меня в сторону, и мы проговорили минут двадцать. К тому времени она уже откликнулась на «Дорогу свободы» в своей постоянной рубрике, но, обнаружив, что среди приглашенных на сегодняшний обед – автор романа, перечитала его снова. Уверяя, что оба раза она плакала над книгой, как ребенок, миссис Рузвельт выспрашивала у меня подробности, связанные с написанием романа. Еще она поинтересовалась, как нам нравятся закуски, и мы с Бетт заверили ее, что все прекрасно – маленькая невинная ложь, потому что еда состояла всего лишь из зеленого горошка, вареной картошки, бутербродов с мясом и на десерт – мороженого и печений. Миссис Рузвельт, явно довольная нашей реакцией, пояснила, что, с ее точки зрения, каждое блюдо не должно стоить более тридцати центов, неприлично роскошествовать, когда ребята на фронте, в окопах, питаются строго по рациону. В этой женщине не было ничего искусственного, вызывающего, крикливого. Высокого роста, какая-то очень домашняя, в простом бежевом платье, она заставляла забыть, что перед вами Первая леди. Впереди у меня были новые встречи с этой женщиной, но та, первая, отпечаталась в памяти навсегда.
Когда обед подходил к концу, в зал ввезли Президента. Ничто в нем не напоминало того бодрого, веселого, но и властного человека, которого мы видели в кинохронике. Время и болезнь собрали свою жатву – в инвалидном кресле сидел иссохший мужчина с морщинистым лицом. Он слабо пожал руки собравшимся. Это была моя единственная встреча с Рузвельтом, и воспоминания о ней остались не из самых светлых. Каким-то холодом веяло от него, словно жизнь уже отступила и осталась только железная воля. Помню, я подумал в тот момент: какой это сложный, какой измученный человек. Интересно, есть ли хоть кто-нибудь, кто вполне понимает его? В нашей истории это личность исключительная.
По окончании вечера нас провели по исторической части Белого дома. Вместе с Дороти Паркер и Бетт мы зашли в спальню Линкольна. Внезапно мисс Паркер разразилась рыданиями. Бетт пыталась успокоить ее, а она все повторяла, что после встречи с такой чудесной женщиной, как миссис Рузвельт, подобная экскурсия – не для нее. Странно, но насчет чудесного мужчины она не сказала ни слова. Потом кто-то предположил, что Дороти просто пьяна, но как раз в тот день она не пила. Просто что-то в ней глубоко откликнулось на трагические переживания миссис Рузвельт, которых я, слишком поглощенный собою и тем, что она нашла возможным поговорить со мной лично, ощутить не сумел.
Через несколько месяцев Франклина Делано Рузвельта не стало, и с его смертью пошатнулся до самых оснований весь наш мир, как большой, так и малый – Нью-Йорк и люди, с которыми я работал в партии. Я был молод и еще верил, что историю направляют большие люди, – странное, совершенно антимарксистское представление, которому, однако, была привержена компартия и которое, если иметь в виду обожествление Сталина, нанесло ей трагический ущерб.
Редактор партийного еженедельника «Нью мэссиз» Джо Норт попросил меня откликнуться на смерть Рузвельта. Джо был братом Алекса Норта, композитора, явно не сочувствовавшего левым, – много лет спустя он напишет музыку к моему фильму «Спартак». Джо был коренастый, с вечно всклокоченными волосами, умный, симпатичный и совершенно безответственный малый – чем-то он напоминал мне отца. Скорее всего тем, что, подобно отцу, постоянно витал в облаках. С партией его связывали отношения, хоть и крепкие, но совершенно романтические. Мы стали близкими друзьями.
«Нью мэссиз» я начал читать давно, еще в 30-е, когда журнал опубликовал серию материалов, посвященных «серебряным рубахам», возжелавшим создать в Америке организацию, подобную гитлеровским коричневорубашечникам. Тогда у журнала было много подписчиков, чему немало способствовало постоянное сотрудничество автора, который подписывал свои очерки псевдонимом Роберт Форсайт. Позднее он объединил их в книгу «Краснее розы». В ту пору он был штатным сотрудником журнала «Кольерз», где писал под своим настоящим именем – Кайл Крайтон, и хозяева заявили ему, что надо выбирать: либо Крайтон, либо Форсайт, вместе не получится. Он выбрал Крайтона.
Сотрудники «Нью мэссиз», в особенности Джо Норт, затеяли целую кампанию, о которой я узнал много позже. Целью ее было вовлечь меня в партию. Первый шаг – публикация главы из «Непобежденных». Затем – приглашение на какой-то симпозиум, далее – еще на один, потом, после того, как я ушел из ДВИ, – просьба дать что-нибудь из исторической прозы, наконец, некролог Рузвельта.
Перечитывая сегодня, я нахожу его чрезмерно напыщенным. Когда умирает человек-икона, ему с неизбежностью поклоняешься, но сейчас я вижу, что многое из сказанного то ли смешно, то ли попросту неправда. Ни я, никто другой не сказали, например, что Рузвельт не внял мольбам восьмисот евреев пустить их в Соединенные Штаты и фактически отправил их на смерть в нацистские концлагеря. Война не способствует ни правде, ни хорошей литературе, и поскольку природа войны – смерть (или, если угодно, убийство), любое изображение настолько переворачивается, что самое дикое из человеческих установлений может показаться здоровым и даже разумным. Толстой прямо сказал: любое описание боя это ложь. Я с этим полностью согласен. Война – всегда ложь.
Война продолжалась, нашей дочери Рейчел скоро должен был исполниться год. Союзные войска продвигались в глубь европейского континента, Красная Армия приближалась к Берлину с востока, а я все еще сидел взаперти в Америке. Наша крошечная квартира казалась все более тесной, и мы решили сменить жилье. Но тут мне позвонил редактор журнала «Корона» Оскар Дайстел и попросил зайти. Есть, мол, серьезное дело.
Дайстел всегда мне очень нравился. С ним было легко говорить и работать, он печатал все, что я предлагал, даже самые странные вещи, и никогда не относился к жизни чересчур серьезно. Будучи, подобно многим другим редакторам, осведомлен о моем стремлении попасть за океан, он вызвал меня, чтобы сказать, что все в порядке.
Что в порядке?
А то, что он обо всем договорился, и, если я не переменил своих намерений, можно отправляться в качестве корреспондента «Короны». Так как?
У меня глаза загорелись. Ну, конечно, не переменил. Я на руках тут же, в кабинете, готов был пройтись, чтобы продемонстрировать свою радость. Когда ехать? Дайстел посоветовал мне успокоиться и выслушать его. Достать мне аккредитацию на европейский театр военных действий ему не удалось, и к тому же, по его словам, события развиваются так стремительно, что война вполне может закончиться еще до того, как я доберусь до Европы. Ничего не вышло и с аккредитацией в войсках, действующих на Тихом океане. А вот в район Китая – Бирмы – Индии отправляться можно. Уловив мое разочарование, Дайстел весьма популярно объяснил, что как редактора журнала сражения его интересуют меньше, чем люди и их судьбы. Он напомнил, что писатели не участвуют в боях, они пишут о них, и что, конечно, бой – главный элемент войны, но отнюдь еще не вся война. Я полечу, продолжал он, транспортным самолетом через Африку и до прибытия в Индию, где будет находиться мой постоянный коррпункт, могу отклоняться от прямого маршрута и останавливаться где угодно. Почему бы, скажем, не заехать в Палестину и не написать очерк о сионистском движении? А из Индии желательно получить интервью с Махатмой Ганди. В общем, ему нужны очерки, а не корреспонденции, и это мне понравилось.
Через пять недель я оказался в Касабланке и последующие полгода мотался по Юго-Восточной Азии. А потом на Хиросиму и Нагасаки упали атомные бомбы, и война кончилась.
Наверное, я мог бы попасть в Японию и посмотреть, что осталось от этих двух несчастных городов. Но желания не было – хотелось как можно скорее вернуться домой, и я отплыл из Калькутты на военном корабле «Виктория». Путешествие заняло шесть недель, но в конце концов мы пришвартовались в устье Гудзона, я поспешно сбежал по трапу, поймал такси и через весь залитый солнцем мирный Манхэттен поехал домой. Обнял жену, крепко прижал к груди дочурку и, стараясь сдержать слезы, все повторял про себя: Бог – на небе, и в мире все хорошо.
Я был дома – в моей прекрасной, славной, ухоженной стране, с которой не сравнится ни одна страна в мире, в Нью-Йорке, моем любимом, прекрасном городе. Здесь мой дом, моя жена и моя дочурка Рейчел, ей уже почти полтора года. И нет войны, нет голода, и кончилась мучительная борьба за свободу.
Почти неделю я ни с кем не встречался, день и ночь проводил с Бетт, ходил с ней гулять по Центральному парку, мы растягивались на траве, смотрели, как рядом играет Рейчел, вечером отправлялись в театр, возвращались домой и предавались любви.
Во время этого затишья перед бурей, которая уже начала собираться над моей головой, все и впрямь казалось замечательным. Еще до моего отъезда за океан мы дали в «Нью-Йорк таймс» объявление, что ищем домработницу, и на него откликнулась молодая женщина с открытым лицом. Не успели мы и слова сказать, как она выпалила, что она японка, родилась в Калифорнии, но в марте 1942 года ее вышвырнули из дома и отправили в концлагерь, вышла она оттуда всего несколько недель назад, так что если мы считаем ее врагом, то и говорить не о чем. Сама мысль о том, что эта славная девчушка может быть врагом, показалась смехотворной. Разумеется, мы наняли Хану Масуду, и она прожила у нас пять лет. Это было славное, любящее создание. Хана сильно облегчила нам существование.
Недели безмятежной домашней жизни мне показалось достаточно, и по истечении ее я заставил себя отправиться на 12-ю улицу, в редакцию «Нью мэссиз». Помещалась она в девятиэтажном здании, там же, где были расположены редакция «Дейли уоркер» и кабинеты руководителей компартии. Эти последние помещались на самом верху, и применительно к ним говорили просто: «девятый этаж». Генсеком был в ту пору Джин Дэннис, высокий, привлекательный мужчина, который сменил на этом посту Эрла Браудера. В 1944 году Браудер, возглавлявший партию на протяжении всех 30-х, в самые трудные моменты попытался реформировать ее из политической организации, участвующей в выборах, в нечто вроде марксистского университета. Полагаю, этот шаг был подсказан военным опытом, а также тем влиянием, которое оказала партия на формирование Нового курса Рузвельта, и сделан в надежде на то, что курс будет продолжен. Нет смысла входить сейчас в долгие и, наверное, скучные теоретические рассуждения о целесообразности такого замысла. Достаточно сказать, что ничего у Браудера не вышло, его отстранили от руководства, а впоследствии исключили из партии.
С Джином Дэннисом я прежде знаком не был, даже не отваживался подниматься на «священный» девятый этаж, испытывая должный пиетет к руководителям организации, которую чтил и уважал. Но было у меня к нему поручение от индийских товарищей. Не организуешь ли ты мне свидание с Дэннисом? – спросил я Джо Норта. Возможно, у меня было преувеличенное представление о значимости переданного через меня устного послания от компартии Северной Индии к компартии США, хотя, с другой стороны, и преуменьшать его не следовало. Джо согласился со мной, поднял трубку, и ему ответили, что Дэннис готов меня принять. Я поднялся лифтом на девятый этаж, где меня проводили в кабинет Дэнниса. Он сидел за столом и не поднялся, чтобы пожать мне руку. Не улыбнулся. Не предложил сесть. Непонятно было, рад он меня видеть или вовсе нет.
Предо мной сидел руководитель компартии США. Но и я был одним из ведущих и наиболее ценимых – в то время – писателей страны. Партия прилагала усилия, чтобы вовлечь меня в свои ряды, она осыпала меня лестными словами, сводила с самыми видными своими представителями, печатала в «Нью мэссиз» отрывки из моих книг и вообще всячески обхаживала. Дэннис, однако, не выказывал никакого желания познакомиться со мной, а когда я оказался в его кабинете, смотрел на меня, как судья на подсудимого перед вынесением приговора.
Поскольку меня так и не спросили, зачем я здесь, пришлось начинать самому. Я кратко обрисовал кризисное положение в Индии и повторил то, что слышал от тамошнего партийного руководства. Дэннис выслушал меня и кивнул, – мол, все ясно, я свободен.