355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Говард Фаст » Повести и рассказы (ЛП) » Текст книги (страница 32)
Повести и рассказы (ЛП)
  • Текст добавлен: 16 октября 2017, 13:30

Текст книги "Повести и рассказы (ЛП)"


Автор книги: Говард Фаст



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 57 страниц)

Как раз в этот момент подъехали полицейские машины с включенными «мигалками» и воем сирен, разогнавшим жалкие остатки хулиганов Гомеса. Началось преследование по всей стройплощадке: вначале подъехала одна патрульная машина, затем вторая, а потом подкатил большой черный лимузин Камедея.

Но было слишком поздно.

Я прошел внутрь квартиры. Рядом с Хортоном на коленях стояла Филлис. Увидев меня, она встала и сказала, что Хортон мертв. – Гришев тоже, – добавил я.

Стало пусто на душе. Я подошел к Хортону и приподнял плед. Один из двух выстрелов Гомеса задел его, и теперь он покоится в мире, ныне, присно и во веки веков, с пулей от «люгера» в груди. Я натянул грязный плед на лицо Хортону и подошел к Филлис. Говорить было нечего, да и не было у меня слов. Я посмотрел на нее, а она, помедлив немного, взяла меня за руку. Так мы стояли и ждали.

Часть четырнадцатая
СЕНТЕР-СТРИТ

Прошли три дня, прежде чем меня вызвали, и оттуда, где я находился, меня повели в кабинет Камедея. Эти три дня я провел не в номере, а в звукоизолированном помещении в административном здании. Туда поставили раскладушку, чтобы я мог спать. В комнате было тихо, и в этом заключалось единственное ее назначение. Со мной обращались хорошо и предупредительно. Меня завалили сигаретами, шоколадом, мне принесли пепси-колу и однажды даже дали полбутылки смешанного с тоником мартини, думая этим завоевать мое расположение. Поначалу его и не надо было специально завоевывать, но потом все переменилось. Еда была хорошей. Ее приносили из города. В первый день бифштекс, на второй отбивные из молодого барашка, на третий тушеную говядину.

Вначале со мной беседовал сам Камедей, но через несколько часов он передал меня двоим сотрудникам – Старку и Бингаму. Это были хорошие специалисты, с многолетним стажем, умеющие заставить людей говорить на нужные темы. Не окриками или мордобоем. Это были психологи. Их главной задачей было добиться доверия и дружеского расположения своих «подопечных», с тем чтобы они разговорились. Два дня подряд они являлись ровно в десять утра. Они садились, предлагали сигареты, а на случай, если бы мне захотелось закурить сигару, у них были с собой и сигары. Они улыбались во весь рот и знали массу способов снимать у собеседника ощущение страха. Начинал всегда Старк. Он произносил такую фразу:

– Клэнси, я и Бингам – люди разумные, мы по натуре люди разумные. И от вас хотим, чтобы вы вели себя разумно.

Я кивал в знак согласия и демонстрировал готовность быть разумным.

Тут вступал Бингам:

– Тогда, Клэнси, начнем с главного.

Может быть, одной из причин, по которой Камедей избрал меня на роль преподавателя, было то, что я отличался точностью языковых конструкций. Были выражения, которых я намеренно избегал. Не знаю, почему я их терпеть не мог, но, например, предпочел бы, чтобы меня медленно убивали, но никогда бы не употребил выражения «начать с главного». Поэтому я задавал вопрос Бингаму:

– Что вы имеете в виду, говоря «Начнем с главного»?

– Главное, Клэнси.

Тут вступал Старк:

– Не заводитесь, Клэнси, не заводитесь.

– Значит, начнем с главного, вот и все, что я имею в виду, Клэнси, начнем с главного.

Тогда я говорил:

– Никакой бомбы нет. Коротко и ясно. Четко и понятно. Бомбы никогда не было. Ни у нас, ни в Москве.

– А разве я спрашивал, есть ли бомба? Я сказал: «Начнем с главного». Начнем с начала. Начнем с того момента, когда вы впервые услышали об Алексе Хортоне; и пойдем дальше…

Это продолжалось часами, взад, вперед, по кругу. Терпения им было не занимать, но, подумав как следует, я понял, что, поскольку они каждую неделю получают зарплату независимо от того, чем конкретно занимаются, они прекрасно могут проводить все свое рабочее время в маленькой комнате, где находился я. Я уже сказал, что в первый день со мной беседовал Камедей. На следующий день они допрашивали меня с десяти часов утра до двенадцати часов ночи. Без перерыва. Уйти было некуда, спрятаться негде. Они допрашивали меня даже тогда, когда я пользовался неотгороженным туалетом в углу комнаты. Они допрашивали меня, когда я чистил зубы, мыл руки и раздевался. Они допрашивали меня, когда я ложился на специально поставленную для меня раскладушку и пытался заснуть… Они были вежливы, но настойчивы. На третий день все началось сначала, с той разницей, что они работали со мной до четырех часов дня. В четыре двое полицейских в форме пришли за мной и повели меня к Камедею.

У него в кабинете было еще двое: Сидней Фредерикс из департамента юстиции и Джексон из Центрального разведывательного управления. После первой встречи я ни разу не виделся с Джексоном. Он не был со мною любезен тогда, не был он любезен и теперь. Все трое сидели в кожаных креслах, курили сигары и разглядывали меня. Камедей жестом велел полицейским покинуть кабинет. Остальные молча сидели и курили сигары. Меня это не впечатляло. Я решил, что это выглядело слишком нарочито и по-детски, и через несколько минут спросил Камедея:

– Где мисс Гольдмарк?

– Здесь, в здании, – бросил он.

– Вам незачем держать ее здесь. Почему вы ее не отпустите?

– Нам незачем держать здесь и вас, Клэнси, – пожал плечами Фредерикс.

Не обращая на него внимания, я сказал Камедею:

– Отпустите ее. Мне было дано задание, и я его выполнил. Мне было приказано найти Хортона, и я его нашел. К ней это не имеет отношения. Отпустите ее.

Камедей спокойно произнес:

– Ни черта вы не выполнили, Клэнси. Ни черта.

Прежде чем что-то сказать, я осмыслил слова Камедея. И решился:

– Хотите знать, что я о вас думаю?

– А что вы думаете? – спросил начальник полиции.

– Думаю, что вы, Камедей, просто мерзкий, грязный таракан. Вот что я думаю о вас, Камедей.

Шея его набухла, кровь ударила в лицо: оно раздулось и побагровело. Он дернулся вперед, но затем взял себя в руки и опустился в кресло. Затянулся и сказал:

– Это дорого вам обойдется, Клэнси.

– Как дорого? – уточнил я, и голос мой был столь резок, что со стороны могло показаться, что вместо меня говорит кто-то другой. – Во что конкретно это мне обойдется? Что вы собираетесь сделать? Убить и спрятать труп? Прорубить выемку в фундаменте и укрыть меня навеки?

Камедей молчал, заговорил Фредерикс:

– Не думайте, Клэнси, что вы тут самый гордый.

– Почему бы и нет? Я знаю, что ожидало Гришева. Гришев тоже знал. Вы думаете, ему хотелось умирать? Вот вы сидите, трое умников. Неужели вы верите, что Гришев ринулся под пули, потому что был героем? Черта с два! Он просто рассчитал: что в лоб, что по лбу – одно и то же. И он выбрал самый легкий путь. Или ему этот путь показался самым легким. Он, однако, был русский. А мы ведь не русские? Или я ошибаюсь?

Тут в первый раз заговорил Артур Джексон:

– Вы слишком громко разговариваете, Клэнси. Слишком громко разговариваете и слишком много думаете.

А Камедей добавил:

– Не усложняйте ситуацию, Клэнси. Не усложняйте ее для себя, не усложняйте для нас, не усложняйте для кого бы то ни было.

Я подошел к ним и прошептал:

– Я уже сказал вам и не раз говорил вашим психологам: никакой бомбы не существует. Ее никогда не было.

Фредерикс поманил меня пальцем.

– Предположим, мы поверили вам, Клэнси. Поверили безоговорочно. Откуда вы знаете, что Хортон говорил правду?

– Знаю.

– Что-то вы больно много знаете! – прорычал Камедей.

– Я знаю, что он не делал бомбы, – произнес я негромко, держа себя в руках.

– Раз вы смогли бы сделать бомбу, то почему не Хортон?

– Потому что я – это я, а Хортон – это Хортон.

– Вот этого-то мы и опасаемся, – улыбнулся Джексон. – Того, что вы не Хортон.

Мне не нравился ни один из них, но меньше всего мне нравился Джексон. Все они базировались на определенной теоретической предпосылке, и как полицейский или бывший полицейский я мог профессионально признать правомерность такой теоретической предпосылки и целесообразности принятия мер на ее основе, пусть до определенного предела. Но для Джексона теоретическая предпосылка переставала быть предпосылкой и теорией: она становилась реальностью. При любых обстоятельствах мне говорить было нечего и незачем, и когда заговорили они, просто стали опять задавать те же самые вопросы.

Я либо не удостаивал их ответом, либо отвечал коротко «да» или «нет». Но когда они стали обсуждать проблему Гришева, я сам их спросил, неужели они всерьез полагают, что при наличии бомбы Гришев бы поступил так, как он поступил, ринувшись под выстрелы. Я пытался доказать свою точку зрения. Объяснил им, что у Гришева в Москве остались жена и дети.

– А разве это что-нибудь меняет? – удивился Камедей.

– Если бы бомба действительно существовала, Гришев не совершил бы самоубийства.

– Он не совершал самоубийства, – настойчиво утверждал Джексон. – Он попытался вырваться. У него был «люгер» Гомеса и собственный пистолет. Он попытался вырваться, оставив вас, девушку и Хортона в положении подсадных уток. Предположим, что действительно в Нью-Йорке нашлась бомба. Вы считаете, что это было бы важно для Гришева? Что он слезы лил по Нью-Йорку? Вы в это верите?

– Мне тошно вас слушать, – сказал я Джексону. – Мне тошно вас слушать, когда вы выражаетесь таким образом. Правда, тошно. У Гришева было столько же возможностей вырваться оттуда, как у меня отсюда. И вы прекрасно об этом знаете.

– Мы абсолютно ничего не знаем, – вздохнул Фредерикс.

– Вы самодовольный болван, – с отвращением произнес Камедей. – Вы ничему не научились, Клэнси. Вы залезли на крышу и не желаете спускаться.

Они опять вызвали двоих полицейских в форме, и те отвели меня назад. Но теперь у меня забрали сигареты, шоколад, пепси-колу, и в комнате не осталось ни одного печатного слова: ни книги, ни газеты. У меня забрали ремень и галстук, пиджак и носки, и в таком виде я просидел до утра. Забрали у меня и часы, так что я потерял счет времени. В комнате было маленькое окошко, но очень высоко – с толстым молочным стеклом. Создавалось ощущение почти полной темноты, поэтому я решил, что наступает утро.

На этот раз пришли трое, и далеко не психологи. Это были парни старинного образца с мощными мускулами. Они тут же стали меня обрабатывать. Инструментом служили короткие отрезки резинового шланга. Иногда они работали голыми руками, но действовали аккуратно и профессионально, не оставляя видимых следов. Не знаю, сколько времени они мною занимались: три часа, четыре часа, пять часов или только час; при подобных обстоятельствах счет времени ничего не дает.

В процессе обработки мне задавали вопросы. Они сажали меня на стул, потом выбивали его из-под меня. Они спускали лампочку с потолка и светили ею прямо в лицо. Они допрашивали меня и одновременно обрабатывали резиновым шлангом. Меня оставляли на полу, чтобы я думал, что все позади, я терял сознание, и тут они вновь брались за меня, прогоняя через всю комнату носками ботинок. Меня прислоняли к стене и профессионально скидывали на пол. Потом подтягивали вверх и повторяли процедуру, пока я не сбивался со счета.

Сначала я попытался вспомнить Ганса Кемптера и собственную реакцию на происходившее в звуконепроницаемой камере. Я старался припомнить разговор о кустарной атомной бомбе, понимая, что, хотя ее не существовало для меня, они могли исходить из предполагаемого факта ее существования. Я убеждал себя, что если сохраню разумный подход, снисходительность и объективность, то не сойду с ума.

Но беда заключается в том, что подход этот ненормален. Он не проистекает из реальных условий существования. И через некоторое время я отбросил объективность и начал ненавидеть. Ненависть – это род болезни, но при определенных условиях она превращается в лекарство, помогающее выжить. И к тому моменту, когда они кончили, я ненавидел их так, как никогда никого не ненавидел.

Меня подняли с пола, положили на раскладушку и ушли. Они приходили не по своей инициативе и не по своей инициативе ушли. Меня никто не обзывал и не ругал непристойными словами. Они работали профессионально.

После их ухода я лежал ничком на раскладушке, рыдая и моля Бога, в которого верил лишь наполовину, даровать мне потерю сознания. Мои молитвы были услышаны. В итоге пришел врач. Он быстро, но внимательно осмотрел меня, сделал укол морфия и переселил в тихий мир красоты бессознательного сна.

Два дня меня не трогали, и за эти два дня я поправился и взял себя в руки. И когда на третий день после физической обработки ко мне пришел Фредерикс, мне было больно только при движениях и прикосновениях к шрамам. Глаза уже кое-как открывались, и я разглядел его, приподняв, сколько можно, распухшие веки, а палец, который я счел сломанным, оказался всего лишь вывихнутым.

Фредерикс сел за простой деревянный стол, входящий в стандартное оборудование звуконепроницаемой комнаты, и знаком подозвал меня. Я сел напротив и взял предложенную сигарету. Она показалась вкуснее, чем любая выкуренная мною ранее, и, когда Фредерикс увидел выражение моего лица, он положил на стол всю пачку и предложил ее мне. Я поблагодарил.

– Как вы относитесь ко мне, Клэнси? – спросил он.

– А никак. Мои чувства ничего не значат. У вас своя работа, Фредерикс. Не обременяйте себя чувством вины.

– Никто не говорит о вине, – задумчиво произнес Фредерикс. – Мы просто исходили из определенного предположения. Мы оба знаем это. Поставьте себя на мое место, и вы поймете, что подобное предположение вполне естественно.

– Но я не на вашем месте.

– Ладно, Клэнси, факт остается фактом: мы вынуждены были исходить из этого предположения.

– А где Филлис? – спросил я.

– Здесь, – последовал ответ. – У нее все в порядке. О ней заботятся.

– Как обо мне, Фредерикс?

– Послушайте, Клэнси, – вздохнул он, – либо мы разговариваем как цивилизованные люди, либо сидим и бросаем друг другу в лицо взаимные обвинения. Выбирайте.

– Как цивилизованные люди, – улыбнулся я. В первый раз за несколько дней. Мне стало больно. Болели мускулы рта. Болели разбитые губы, складываясь в гримасу, и все-таки это была улыбка. Оценивающая и снисходительная. Она давала понять и мне, и Фредериксу, что я все еще человек. Ибо существует биологический факт – животные не улыбаются.

– Чем мы занимаемся? – дотошно спрашивал Фредерикс. – Играем в камушки на жизнь восьми миллионов человек здесь и примерно стольких же в Советском Союзе? Дайте ключ, Клэнси, думайте головой. Шевелите мозгами. Вы же не идиот.

– Что вам теперь от меня нужно, Фредерикс?

– Готовность говорить разумно.

– Попробую.

– Хорошо, – начал Фредерикс. – Пусть это звучит дико, но мы обязаны были выработать для себя рабочую гипотезу, заключающуюся в том, что и вы, и девушка знаете, где находится бомба. Теперь мы дошли до той точки, за которой эта гипотеза становится лишенной оперативной ценности. Я сейчас не говорю о том, существует ли эта бомба в природе, и не пытаюсь высказать личное мнение на этот счет. При данных обстоятельствах личное мнение не играет никакой роли. Ни мое, ни Джона Камедея. Мнение окрашено жизненным опытом, эмоциями и философской точкой зрения. Вы можете положиться на собственное мнение, Клэнси, если речь идет о вашей жизни или о жизни вашей жены и детей; но нельзя полагаться на субъективное суждение, когда речь идет о жизни пятнадцати миллионов человек. Вот почему мы вынуждены были принять известную вам рабочую гипотезу за основу. Вы меня понимаете?

– Я вас понимаю, – устало произнес я.

– Тогда все в порядке. Данная рабочая гипотеза не привела к оперативным результатам, и не потому, что она неверна, а потому, что мы не в состоянии узнать от вас или от девушки, где эта чертова бомба.

Тут я выпалил на одном дыхании, что бомбы нет.

– Допустим, Клэнси, что бомбы действительно нет. Ради Бога, думайте как полицейский! Как грамотный полицейский – хотя бы две минуты!

– Я больше не полицейский, Фредерикс.

– Я прошу: «Думайте как полицейский!» «Как», Клэнси! Вы в состоянии отвергнуть рабочую гипотезу хоть на мгновение? Спокойно спать, не задавая себе вопросов, знают ли Клэнси и Гольдмарк, где эта бомба? Дать показания под присягой, что они действительно этого не знают? Вы бы смогли, Клэнси?

Я задумался и отрицательно покачал головой.

– Не смог бы.

– Прекрасно, – согласился Фредерикс. – Все становится на свои места. Существует рабочая гипотеза. Она сохранит силу до тех пор, пока не уйдете из жизни и вы, и мисс Гольдмарк. А, быть может, она переживет вас обоих. Не исключено, что она потеряет актуальность, но никогда не перестанет существовать, Клэнси. Хортон мертв, Гришев мертв, Симоновский не обнаружен. Не исключено, что он и не будет обнаружен. С Хортоном были только вы и мисс Гольдмарк, и ни один человек на свете не знает и не узнает, что вы сказали друг другу; вот почему существует наша рабочая гипотеза. Даже если бы мы вас сейчас убили, даже если бы мы повели себя так, как вы придумали в ваших романтических сказках: избавились от ваших трупов и уничтожили все следы вашего прежнего пребывания на Земле, – это бы не изменило основ нашей рабочей гипотезы: возможности создания Хортоном бомбы и пребывания ее в каком-то месте.

– Не оспаривайте очевидные факты, Фредерикс, – устало произнес я. – Гришев и я вышли на истинную гипотезу. Вышли на нее в тот момент, как только Хортон сказал нам, что бомбы не существует. И мы поняли, что ее и не могло существовать. Знаете, я никогда не встречал такого человека, как Гришев. Вы работаете в департаменте юстиции, Фредерикс, и вам это трудно переварить. Он не перешел на вашу сторону. Он не струсил. Он ни на минуту не изменил тому, во что верил. Он просто сразу четко понял истинное положение дел и тем самым достиг цели. Дальше делать было нечего. Он дошел до точки. И поставил точку – для себя.

– Но вы-то не поставили точку, Клэнси.

– Не поставил, – сказал я. – Я полюбил, Фредерикс, и женщина, которую я полюбил, находилась со мной в одной комнате. Быть может, Гришев тоже любил, но его любимая женщина находилась от него на расстоянии пяти тысяч миль, и в своем воображении он не мог перебросить мост через это расстояние в надежде вновь с ней увидеться. Истина была одна для нас обоих, но Филлис была рядом, а жена Гришева – нет.

– Пусть будет по-вашему, – пожал плечами Фредерикс. – Хочу дать вам совет, Клэнси: пусть политикой занимаются политики. Мы продержим вас тут на неделю дольше обозначенного в письме Хортона срока. Это означает только одно: если наша рабочая гипотеза существует, то при ней будет своего рода предохранительный клапан. Когда эта лишняя неделя пройдет, вы и мисс Гольдмарк будете свободны. Нам бы хотелось, чтобы вы пока не покидали город. За вами будут наблюдать, но не слишком назойливо. Не усложняйте ситуации для нас. Если вы не будете создавать нам затруднений, то наша рабочая гипотеза будет максимально трактоваться в вашу пользу. Никому об этом не говорите, и пусть эта история останется для вас страшным сном.

– Она и была страшным сном, Фредерикс, – заметил я. – С той минуты, как я вошел в кабинет Камедея и увидел вас, Джексона и всех остальных, для меня начался сплошной страшный сон. И ничего более.

– Нет таких снов, которые нельзя было бы забыть, – сказал Фредерикс, поднимаясь из-за стола и одобрительно глядя на меня. После этого он протянул мне руку, я протянул свою, мы попрощались, и он ушел. Больше я его не видел.

Остальные дни тянулись медленно, но и они миновали. Мне разрешили читать и переписываться с Филлис. Вернулись шоколад, сода и ресторанная еда. И когда назначенное время истекло, меня одели в новый костюм, чистую рубашку и проводили к Камедею.

Когда я вошел в кабинет, там в одном из кожаных кресел, уже сидела Филлис и ждала меня. Она была тоньше, чем мне представлялось, бледнее, миниатюрнее, но в глазах появился незнакомый свет, и, когда она встала и обняла меня, мы почувствовали себя единым целым, чего, по крайней мере со мной, никогда раньше не бывало.

Мы перекинулись несколькими словами с Камедеем, исходя из того факта, что в полиции я больше не работаю. Бумаги об отставке были готовы, и мне оставалось только их подписать. Затем он вынул из стола пачку денег.

– Это ваши пятьсот долларов на непредвиденные расходы, Клэнси, – сказал он. – Не знаю, зачем вы их брали, но вы к ним так и не притронулись. Мы их обнаружили у вас в бумажнике, когда делали опись вещей. Деньги эти уже списаны, так что можете взять их в качестве выходного пособия.

– Оставьте себе, – ответил я.

Он заорал:

– Заберите деньги, дубина стоеросовая, и убирайтесь!

Я взял себя в руки и вместо того, чтобы сказать, что собирался сказать, наклонился к Камедею и спокойно объяснил ему, что следует сделать с этими деньгами. И мы ушли. Я не пожал руки Камедею, да и он не подал мне руку. Думаю, что он невзлюбил меня столь же осознанно, сколь и я невзлюбил его, так что оба были довольны сложившейся ситуацией.

Мы вышли из здания на солнце. Была весна, и мы уходили вдвоем от прошлого. Нам надо было подумать о многом, многое сказать друг другу. Но после. А сейчас нам надо сохранить понимание, чувство локтя, вдохнуть свежий утренний воздух и идти рука об руку, зная, что мы свободны, свободнее, чем были когда-то каждый из нас.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю