412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Глеб Горышин » Запонь » Текст книги (страница 6)
Запонь
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 03:55

Текст книги "Запонь"


Автор книги: Глеб Горышин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 26 страниц)

Глава седьмая

1

Нина Нечаева вышла на волю и побрела туда, где пахло едой, – к столовой; ковыряла палкой в рыжем просевшем снегу: тут выплескивали кухонные ведра. Она подымала комья, очистки, ошметья, косточки, складывала в карман.

Многие девчонки искали в помойке съестное, под кроватями создавали запасы. Ели, жевали, глотали. Их кормили теперь досыта, но страх голода не утолялся, не проходил. Он был сильнее всех чувств и рассудка – изначальный инстинкт.

Нина услышала: кто-то пришел, стоит у нее за спиной. Подняла лицо от помойки; в отраженном снегами, полном, открытом солнечном свете голубизна ее лица казалась нанесенной кисточкой на фарфор. Нина зажмурилась, веки ее дрожали под тяжестью солнца. Она заслонилась варежкой. Директор стоял рядом с ней, улыбался.

– Ну что, декабристка? На весну солнышко поворачивает... Перезимовали, можно считать. Значит, живые будем. Не пропадем. Полно тебе в помойке-то ковыряться. Слава богу, пока есть что жевать. Вон, гляди, веснушки у тебя на носу – счастливая будешь.

– А что, – сказала Нина, – счастье – это когда по килограмму хлеба в день будут давать?

– Куда ж тебе килограмм-то? Это и мужику здоровому не съесть, живот только вспучит...

– Я гляжу на вас, – сказала Нина, – вы как большой теплый дом. Вам на роду написано – быть счастливым. Когда вы приходите к нам в барак, девчонки тянутся к вам – погреться около вашего счастья. Вы как солнышко для них. А мне, как бы это сказать? Мне вас немножечко жалко...

Совсем стал скучный директор, поправил ремень с кобурой.

– Не обижайтесь, Степан Гаврилович, – заторопилась Нина. – Побудьте еще минутку. Я вам хочу все сказать... Мне нужно сказать... Я чувствую себя старой-старой. Вы для меня как ребенок. Когда я гляжу на вас, мне хочется улыбаться. Вот видите, я уже улыбаюсь...

– Чего ж век дуться-то, как мышь на крупу, – сказал Даргиничев.

– Я, знаете, маму когда отвозила на кладбище в Пискаревку, морозный день был, безветренный, ясный. Мама моя в Эрмитаже работала. Ее там лечили от дистрофии, десять дней она пролежала в стационаре, но все равно умерла. Я ее из эрмитажного подвала выволокла, на саночки положила и тихо-тихо по набережной иду. Снег громко так хрустит, даже страшно, хочется на цыпочки встать. И мыслей у меня тогда никаких не было. И горя не было. И даже голода я не чувствовала, Просто иду и иду. Вдруг вижу: детские санки в снегу стоят, на санках корзиночка плетеная. В корзиночке большая кукла лежит, глаза у нее голубые, щечки румяные, реснички инеем опушились и волосы льняные. Я остановилась над ней, какая, думаю, красивая кукла. И вдруг до меня дошло, что это не кукла, а девочка. Я гляжу на нее, и не оторваться мне никак. Какое-то будто сияние на личике у нее, какое-то неземное блаженство, высшее счастье... И мне вдруг никуда не захотелось идти. Как в книгах пишут, что легкая смерть от мороза. Будто стала я засыпать. И увидела все вокруг себя каким-то новым зрением: весь белый, заснувший, прекрасный город, окна горят от солнца, и мосты над рекой будто в воздухе висят...

Даргиничев покачал головой:

– Надо же... Так ребенка и бросили?

– ...Тихо-тихо было кругом, – продолжала, торопилась Нина досказать до конца. – И будто нет никого на земле. И никто никогда не увидит такой красоты. Будто все для меня одной. Нереальный мир мне открылся. Можно в него войти – и наступит нестерпимое, никем не испытанное счастье. Наверное, я могла умереть. Как в старину писали, надо мной пролетел тихий ангел... Я закричала, кинулась бежать, упала в снег. Меня моряки подобрали. Их корабль на Неве стоял, в лед вмерзший. Они меня чаем поили, а я все плакала, плакала... Все глядела на них и трогала их руками... Вам надо уже идти, Степан Гаврилович? Побудьте еще немножко. Девчонкам я не могу этого рассказать. Они не хотят меня слушать. Они это знают. Они все уже тут, в этой жизни. Помаду достали, губы красят, завивку делают. Они молодые, а я как старуха древняя-древняя. Думаю, думаю, что это было со мной? Мама за день до смерти сказала мне, что отец мой погиб. Он с нами не жил. У меня был отчим, интеллигентный, добрый, мягкий человек. А папа служил на флоте. Он был военным врачом. Когда я маленькая была, мы с ним не встречались. А в последний год перед войной он стал к нам приходить. Он был красивый, высокий, в морской форме, с кортиком. Он меня взял с собой один раз в ресторан, в «Асторию». Мы пили шампанское и танцевали, и все думали, что мы влюбленная пара... Я третий курс закончила медицинского института... Мама мне рассказывала, как он погиб. Их везли на барже через Лалогу – Военно-морскую медицинскую академию. Баржу разбило штормом. И еще бомбежка была. Они почти все там погибли...

– От же, ей-богу, – сказал Даргиничев, – чего натворил этот Гитлер, собака.

– А отчим мой в Свердловск эвакуировался сразу же, как началась война: часть картин из Эрмитажа туда отправили. Мы с мамой тоже должны были уехать к нему. Я все лето и осень окопы рыла, потом была бойцом батальона МПВО, а потом уже трудно стало уехать. Отчим мой здорово знает искусство, у него целая коллекция есть репродукций с картин художников разных стран. Там есть такие картины, на них изображено то, чего не бывает в жизни. Ну, например, жених летит к своей невесте по воздуху. Жених как жених, в сюртуке, и невеста вполне реальная, а содержание картины нереальное. Мне было смешно глядеть на такие картины, а те, кто их нарисовал, представлялись полоумными людьми. Я точно знала, что люди ходят ногами по земле и поднимаются в воздух только на самолете... А однажды, когда я дежурила на крыше нашего института, во дворе разорвалась бомба. Она попала прямо в дворничиху. Я видела эту дворничиху за час до того, как объявили тревогу. На ней были резиновые боты. И дворничихина нога в резиновом боте прилетела ко мне на крышу. Я видела, как она летит по воздуху, вполне реальная нога в чулке и резиновом боте. Если бы такое нарисовал художник и мне показали до войны, я бы только пожала плечами. Но это произошло в жизни, у меня на глазах. Я глядела на дворничихину ногу и думала: вдруг это я помешалась умом?

– Ты вот что, Нина Игнатьевна, – сказал Даргиничев, – давай-ка денька еще два полежи, поокрепни, а потом приходи в контору, оформим тебя секретарем. На запони с тебя все равно проку мало. Тут хотя на людях будешь. От мыслей своих отвлекешься...

– Спасибо, – сказала Нина. – Я не умею в конторе. Я лучше в лес. Когда мы окопы под Лугой рыли, я за двоих работала. Вы не думайте, я могу, я все могу.

– Ну, гляди сама, декабристка. Гляди.

– Спасибо, Степан Гаврилович. – Нина Нечаева посмотрела в глаза директору, зажмурилась от солнца. Слышно было, как тенькают с застрехи капли. Растрещались, разбулькались воробьи.


2

В марте приехал на Вяльнигу Астахов, в новых беленьких бурках с длинными голенищами; посветлел управляющий, осанка к нему вернулась, не то что был в декабре. Вдвоем с Даргиничевым они ходили по запони, облазали весь залом, осмотрели систему крепления на берегах. До Нерги доехали на машине, дальше в Островенское – в санях. Директорский конь был откормленный, резвый, Даргиничев выменял его в артиллерийском полку. Конь оступился на поперечной лежневке, ногу сломал, его списали на мясо. Коня звали Серый. Даргиничев сам его врачевал, разжился в селах пойменным клеверным сеном. Седло сыскалось на чердаке сплавконторы. Кусок от него отстригли на подметку. Конь оказался привычным к седлу и упряжи. Он вышел добрым, покладистым, неустанным товарищем для директора – транспортное средство, живая душа.

По берегам Вальниги горели костры, высокий трескучий огонь подымался над сосновыми сучьями. Лица у девушек посмуглели на мартовском солнце, щеки налились. Ватные свои старческие капоры-шлемы они поменяли на ушанки. И никакой обреченности, смертной тоски, синевы не осталось на лицах девушек. Издали не узнать бы и девушек в них – трудармия рыла траншеи на берегу, долбила ломами вяльнижский лед. Из лесу везли на санях с подсанками бревна. Надсаживались лошади, возницы, с кудряшками из-под ушанок, понукали их грубыми мужицкими голосами.

– Ну что же, Степа, – говорил Астахов Даргиничеву, – не больно высокая у них производительность, прямо скажем, но главное – движется дело.

– А я с них не спрашиваю пока что рекордов. Особо не подгоняю, – говорил Даргиничев. – Пущай втягиваются. Есть которые уже норму дают. Тех я поощряю. Поллитрой устюженской премирую. На водку они у солдат консервы выменивают, сахар, хлеб. На сознательность давить не приходится, сознательности у них хоть отбавляй. Подкованный народец, идейный, питерский. Иной раз такого наговорят – голова кругом идет. Просто беда, ей-богу...

Ехали они в легких санках мартовским днем, набитой конной дорогой по берегу Вяльниги. Тихо было, повсюду набегано у зайцев, куниц и белок.

– Как все равно в двадцатые годы, – говорил Астахов. – Мотора нигде не слыхать. К дедовским методам возвратились.

– А на дедах и держится все производство, – улыбался Даргиничев. – Деды у меня и за начальников лесопунктов поставлены, и за пилоправов отдуваются, и рыбку ловят, и главные они инструктора в моей бабской команде, и техника безопасности вся на них.

– Ты вот что, Степа, – учил Астахов, – ты давай-ка сейчас уже подбирай которые посмышленее – чтобы можно на краны посадить. Курсы кранистов организуй. Серафима Максимовна тебе поможет. Весна будет дружной – через месяц подпереть тебя может. Я был в Ленинграде, там очень серьезно смотрят на это дело. Сонгостроевской верфи дано задание – баржи построить под вяльнижский лес. Вопрос по-партийному решается, принципиально, Коноплев, очевидно, приедет к тебе в начале апреля уполномоченным обкома и Военного совета. Он человек беспощадный, ты это учти. К себе беспощадный в работе и никому спуску не даст. Мы с ним на Сонгострой ездили. Промерзли – страсть. Столовка там есть у них, и спирт нашелся. А я-то знаю, что он в рот не берет. Ну и мне неудобно вроде... Он говорит: «Ты давай, давай, согрейся...» Да... Как Гошка-то у тебя?

– А как собачонок, – сказал Даргиничев. – С утра за порог и болтается целый день на улице. Как собачонок. Меня когда не бывает по двое, по трое суток. Спасибо, Серафима Максимовна за ним приглядывает, да и ей-то тоже когда: целые дни около техники пропадает. Девчата в барак его к себе затащат, погреется около печки... Ладно еще, парень он у меня самостоятельный. Небалованный парень. А то бы просто беда.


3

На берегу Вяльниги девушки закладывали в траншею бревно-мертвяк. По-муравьиному, медленно, долго трудились.

– А ну-ка еще давай, девоньки, – покрикивал дед в малахае, в заплатанных пегих валенках, в драной овчинной шубе. Горел костер, пламя его обесцветилось в солнце. Внизу на белой равнине речного русла шевелилась муравьиная тропа.

– Переборы ставим по льду, – объяснял Даргиничев. – Два перебора будет: здесь, в Островенском, и под Нергой. Лед нельзя допустить на генеральную запонь по высокой воде. Задавит – пикнуть не успеем. Придержать его переборами надо, пока на убыль пойдет. С тросами нас затирает.

– Троса мы тебе еще дадим, – обещал Астахов. – Я был в Ленинграде, специально по этому вопросу в обком обращался. Мне твердо пообещали. На «Севкабеле» есть троса и в Лесном порту. Все дело теперь в транспортировке. Привезти их не на чем. Нет машин. Но это дело тоже мы отрегулируем в ближайшее время. Троса, я сам видел, в прекрасном состоянии.

Они сошли на лед Вяльниги, поглядели, как девушка в больших рукавицах несильно, неточно долбит ломом лед. И лом-то ей не поднять.

– Ну-ка, дай, Нина Игнатьевна, – сказал Даргиничев. Он высоко поднял лом и жахнул по льду. Так и брызнуло зеленой крошкой.

Нина отерла рукавицей пот со лба, смотрела на директора. Зрачки ее глаз обведены были золотым ореолом. Она жмурилась, покачивалась.

– Вот управляющий треста к нам приехал, – сказал Даргиничев, – Иван Николаевич Астахов, проведать, как дело идет, какие у народа есть претензии. – Директор оглядывал Нину, обласкивал ее улыбкой.

Ему нравилась в женщинах изобильность, телесная мощь. И жена его Алевтина Петровна была крутобедра, обильна грудью, в кости широка. Приятели его, сплавщики на Вяльнижском рейде, шутили над ним после свадьбы: «Ты, Степа, с краю ложись. К стенке ляжешь – утром не перебраться будет, на смену опоздаешь».

Ядреных девок Стена любил. Бывало, в Юрзовке косить ходили, прокосы у девок бывали не уже, чем у парней. И копны они поднимали на вилах не меньше мужичьих. И на сплаве работали багор в багор. Женская красота измерялась той самой меркой, что у парней рабочая хватка. А тощеньких, бледных и не считали за баб.

К весне отъелось Степино войско. Девки стали как девки. Даже под ватными фуфайками и штанами проступили, стали заметны вновь обретенные достатки. Все возвратилось, ожило, налилось, наросло. Восемьсот девок – и он командир, он пастырь, хозяин. И он же евнух, он страж...

Война повещала о себе канонадой, ночными сполохами взрывов, ракет. Война была рядом и убивала кого-то, умерщвляла живое. Но тут как будто объявили заказник, очертили охранный круг от войны. Тут начиналась весна...

Степа Даргиничев ночами ложился на несогретую койку и думал о Нине Нечаевой. Нина была непохож на войско, непонятна ему, тревожила своей непонятностью. Хотелось еще повидать, приблизиться к ней, что-то услышать, сказать. «От же черт, – думал Степа Даргиничев, – ведь нету в ней ничего. И прикоснуться-то страшно. Как корюшка тощая. От же черт...»


4

– ...Нет претензий, – сказала Нина Нечаева. – Сыты, обуты, одеты. Вот теперь и весна... В декабре и не верилось, что это когда-нибудь будет. А теперь вспоминаешь, и не верится, что была осень, зима, блокада. Сверхъестественно все, как во сне... И радоваться еще рано. Просто неприлично радоваться, и не сладить с собой, такая радость вдруг охватывает... Смеяться хочется и стихами говорить... Знаете, в Ленинграде в самые жуткие дни стихи по радио читали. И музыка была. Без этого людям нельзя. Как без хлеба... «Дух пряный марта был в лунном круге, под талым снегом хрустел песок. Мой город истаял в мокрой вьюге, рыдал, влюбленный, у чьих-то ног. Ты прижималась все суеверней, и мне казалось – сквозь храп коня, – венгерский танец в небесной черни звенит и плачет, дразня меня. А шалый ветер, носясь над далью, – хотел он выжечь душу мне, в лицо швыряя твоей вуалью и запевая о старине...»

– Она у нас особенная, Нива Игнатьевна, – сказал Даргиничев, словно чем-то гордясь. – У нее прадед был декабрист.

– Ну что же, – сказал Астахов, – давайте организуйте самодеятельность. Сейчас у нас время в обрез. А вот удержим запонь, тогда полегче станет. И день прибудет. Стенгазету можете сварганить. Вообще, Степан Гаврилович, что-то надо подумать насчет политико-воспитательной работы. А то нам в обкоме дадут ума...

Астахов двинулся вдоль цепочки работающих на реке девушек. Даргиничев улыбнулся Нине, пошел за управляющим.

– Дак ведь мотаемся целые сутки, – сказал он, – как волки. Тут тебе и политика, и воспитание.

– Гляди, – сказал Астахов. – Народ у тебя ой-ёй... Греха с ними не оберешься.

Девушки втыкали в снег ломы и лопаты, встречали начальство бойкими голосами. Но попадались среди них и понурые, квелые, будто старухи, не прекращали работу, не подымали лица.

– К нам приехал управляющий трестом товарищ Астахов, – громко сообщал Даргиничев. – Какие будут претензии, пожелания – выкладывайте начистоту...

– Почту редко приносят.

– Валенки бы поменьше, а то все сорок третий размер...

– Радио бы провести... Патефон бы с пластинками...

– Что нам все водку да водку дают, нам бы шампанского...

– Картошечки бы, хоть попробовать, какая она, а то и вкус забыли...

– Утесов бы пусть к нам приехал... Клавдия Шульженко...

Скрипучий, будто заржавелый голосок хотя был тонок, но все услышали его:

– Управляющий, а управляющий, ты нам бы достал где по мужику. Хотя по одному на бригаду. Мы ба-абы…


5

Ночью они сидели вдвоем в конторе, управляющий и директор. Попыхивала лампа с трехлинейным стеклом. Хлеб лежал на столе, сковородка жареной рыбы. Окошко закутали одеялом. Даргиничев шевелил кочергой уголья в жарко рдевшем зеве стопившейся печки. Тепло и утешно было им после целого дня хождения по снегам. Наконец-то остались они вдвоем, ровесники, близкие люди. И было что выпить, чем закусить. Одеяло на окошке сообщало кабинету директора Вяльнижской сплавконторы домашность, уединенность.

Это и нужно им было, они отдыхали теперь. Их жизнь проходила вся при народе, редко, когда они оставались наедине с самими собой. В их жизни не было места для музыки, книг, для мечтаний. Они были твердые люди, как топорища, и уставали от своей твердости. Сидели, вытянув ноги к огню, распустив пояса, расстегнув ворота. Женщин не было с ними. И прежде, и до войны, они отдыхали без женщин, в избранном, узком, мужицком кругу, за столом, за беседой. Не то чтобы они чурались женщин или обуздывали свою плоть. Вовсе нет. Но мужская беседа, как тайная вечеря, была им необходима по временам.

– Да-а, – сказал Астахов, – девок у тебя – пруд пруди. И такие есть, я те дам... Раскормил ты их – прямо скажем. А ведь в могиле все они стояли одной ногой. Должны быть тебе благодарны. Возможности у тебя – как граф можешь устроиться...

– Только допусти, отбою не будет, – сказал Даргиничев. – Сейчас-то хоть пока мороз им двери подпирает в бараках, а как потеплеет, просто не знаю, что и делать. Девушки есть серьезные. Воспитанные девушки. А есть такие – прости господи с Лиговки. Немного, но есть. Мутят воду. Ужас. Идешь к ним иной раз в барак – все равно как в атаку. Как в атаку идешь...

– Ну, эт ты брось, Степа, – сказал Астахов. Он несколько рассолодел от водки, от печного жара, глаза его замутнились, он улыбался от беспричинной телесной радости, от хмеля, от вкусной еды. – Это ты брось, понимаете... Так я тебе и поверил. Наш брат до этого дела – ой-ёй! Я гляжу, кое-кто из тыловых начальников в Карголье таких себе краль завели... Война, Степа, спишет...

Даргиничев слушал с вниманием, с интересом. Нижняя губа его оттопырилась. Морщинки у глаз выдавали усилие мысли.

– Завели?.. От же, ей-богу... А семьи у них эвакуированные?

– Семьи у всех в глубоком тылу, – сказал Астахов. – У нас тут прифронтовая зона, а фактически шансы те же, что и на фронте, на тот свет отправиться. Теперь-то стабилизировалось положение, а в ноябре, ты помнить, это ужас что было. Чудом выкарабкались. Помню, к Карголью немцы подходят, связи нет, толком никто ничего не знает. Положение такое сложилось – ну просто кошмар... Да. В райком я вечером прихожу, там бюро заседает. Мне говорят готовить трест к эвакуации. А распоряжения эвакуироваться не дают. Неизвестно еще, как повернется. Всю ночь подводы я собирал, машин у нас не было. Должен сказать, исключительно работали люди. Поражаешься, откуда силы брались. Нервное напряжение колоссальное было... Да.

Астахов рассказывал, Даргиничев слушал его, цокал языком и кивал. В рассказе управляющего не было ничего такого, чего бы не знал Степан Даргиничев. Но слушал он почтительно, дожидался своей очереди...

– ...Черт его знает, Степа, – говорил Астахов, – ведь молодые мы с тобой мужики. Ну ладно бы на фронте, война есть война. А так посмотришь, в нашем с тобой положении все худо-бедно обзаводятся домашними очагами. Где-то ведь надо горячего похлебать, и постираться, и душу отвести. Трудно нашему брату без этого. Черт знает... Я рано женился, холостяцкой жизни, считай, и не попробовал. Работаем мы с тобой вроде как с нас требует военное время, а тылу у нас никакого нет. И это отражается на работе, ты учти... – Недоумение, жалоба звучали теперь в астаховском голосе. Будто спрашивал он совета у Степы, будто нуждался в каком-то его разрешающем слове. Астахов выпил, сморщился весь, когда расправил лицо, то было оно другое, чем прежде. Выпятился мясистый астаховский нос, покатыми сделались брови. Помягчело, оплыло лицо. – Я вот что, Степа, – сказал Астахов. – Мне завтра на станции Вяльнига надо быть, одну мою дальнюю родственницу встретить, с кобонским эшелоном она едет. Начальник эвакопункта, приятель мой, помог ей через озеро переправиться. Я его попросил...

Даргиничев остро, прицельно глядел в лицо Астахова. Будто стал он теперь постарше годами, чином, будто сравнялся с управляющим или даже чуток поднялся повыше его.

– Машину раскочегарим, – сказал Даргиничев. – Чурка насушена у нас... Как порох... Антонина Никитична пишет вам, Иван Николаевич?

– Пишет. Все вроде нормально у них. Восемьсот рублей им там платят из моей зарплаты ежемесячно...

– Да что теперь восемьсот рублей, – махнул рукой Даргиничев.

– Посылаю им кое-что съестного, но главным образом табачку, «дукату». Там за пачку пуд картошки даст... Ну что будешь делать, Степа? Война. Антонина Никитична работает там, парень в школу ходит. Пишут – вроде нормально. Жить можно. Хоть немец туда не долетает – и то ладно.

– А как я Антонину Никитичну из города вывозил – это с ума сойти, – сказал Даргиничев. – Я последний, наверно, посуху и проехал, за мной в аккурат и замкнулось колечко...

– Тебе одному и доверил я ее, с другим бы ни с кем не отпустил, – сказал Астахов. Ты известный орелка...

Даргиничев засмеялся, покрутил головой:

– Я еду, сижу за баранкой, Любань проехали, на КПП документы проверили. «Проедем, – спрашиваю, – на Чудово?» – «Проедете». Едем. Я смотрю, навстречу раненые идут. Лошади валяются убитые. Лейтенант выскакивает на шоссе, тоже раненный, весь в крови, пистолетом тычет в меня. «Застрелю, – кричит, – ты что, к немцу бежишь? Тут немец в ста метрах». Я кое-как его успокоил, развернулся и обратно. Шофер мой Вася сидит рядом со мной, душа в пятках, Антонина Никитична, в кузове, заместителей ваших жены. Бабы... Кошмар. Я вправо вывернул – да на Шлиссельбургский тракт. Добрался до Волхова, там на пароме уже двое суток машины стоят. А у меня две четверти водки было. Я пошел по бережку – думаю, надо соображать. Соображать надо. Вижу, баркас полузатонувший, но на плаву еще держится. У рыбоприемного причала стоит. Я сторожа отыскал, деда. «Давай, – говорю, – дед, помост изладим, на баркасе и переедем». – «Нет, – говорит, – я на себя не возьму такое. Видишь, машины по двое суток стоят». Я ему водки бутылку. Он уже по-другому глядит. «Баркас-то, – говорит, – дырявый». Я говорю: «Ничего, я водолей опытный. Буду воду веслом вычерпывать». – «Ну ладно, – говорит, – только ночью, чтоб не видали». Взялись мы за топоры, помост наладили. Как стемнело, я машину согнал, поставил на баркасе. Поплыли. За милую душу. К Сонге приехали, там тоже очередь на паром. Глаз уже у меня наметанный, я сразу плот присмотрел. Подшил к нему еще два бревна. И переплыли. Переплыть – переплыли, а чурка кончилась. Что ты будешь делать? Вот в деревне мы давай жерди с огорода таскать. Напилили. Заправились. Поехали дальше.

– Орел ты, Степа, орелка, – сказал Астахов.

– Давайте, Иван Николаевич, за Антонину Никитичну выпьем. Как бы там ни было, а все же нам легче, чем им. Мы тут закрутимся, о себе-то помним еще, а об них и запамятовать можем. Они об нас страдают всегда. Выходных не положено. Об нас и об детях. О себе позабудут, а об нас никогда.

– И за Алевтину Петровну. Давай поехали, – поднял кружку Астахов. – Я, знаешь, тут как-то летел на «У-2». Метель поднялась страшная. Летчик сбился с маршрута, потерял ориентацию. Кабина открытая, козырек низенький, я наполовину торчу над ним, спрятаться некуда. Кружимся над лесами. Стемнело. Нигде прогалины не видать. Летчик обернулся ко мне, кричит, что бензин кончается. Ну, все, одним словом. Помирать надо. Только чудо могло нас спасти. И знаешь, как-то даже не страшно. Война есть война. Меня не будет, найдется другой. Дело не станет. Только бы, думаю, ухнуть разом – и точка... И вдруг, ну вот как живую, понимаешь, жену увидел. Летим, швыряет нас в потемках, ни зги, а ее лицо вижу. Просто черт его знает... Пока о себе думал, не страшно было, а тут за нее вдруг страшно стало. Как они без меня, одни, в глухомани? Нет, думаю, черт его знает, надо бы выкрутиться. Летчик как раз дорогу заметил внизу, сориентировался. Дотянули мы, сели благополучно...

– Да ну их, – сказал Даргиничев, – этих летунов. Я вон на Сером своем куда хошь доеду, быстрей, чем на самолете. Самый надежный транспорт. Не собьется с пути... А родственница-то ваша, Иван Николаевич, пожилая или не очень?

– Не очень, – сказал Астахов,– подходящего возраста, в самый раз. Вот вроде рыженькой твоей артистки, что стишок нам читала на Вяльниге.

Так они говорили, окошко было у них закутано одеялом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю