412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Глеб Горышин » Запонь » Текст книги (страница 15)
Запонь
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 03:55

Текст книги "Запонь"


Автор книги: Глеб Горышин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 26 страниц)

– Лев Иваныч! – воскликнул Вася Тюфтяев. – Извините, конечно. Нам с Валюшкой добираться до дому на метро не с руки. Мы грузди соленые везем. И картошку... Нам на такси бы с дочкой... А денег нет. Лев Иваныч! Ты ко мне отдыхать приезжай. У меня в Пялье дом.

Я разговаривал в это время со мгинским солдатом. И Вася забыл про свои слова. Ему протянули кружку, он выпил и замахал руками:

– ...Ты любого в Пялье спроси, Тюфтяева дом тебе каждый покажет. И в Гумборице... И в Вяльниге... Я по механизмам работаю. Я эти механизмы все скрозь прошел... В почтовом ящике я на сборке... Лев Иваныч! Мы вместе поедем в Пялье. Я на «Запорожец» три года стою. На той неделе мне получать. Моя очередь.


Ляга

К осени подрос Комар у егеря Сарычева. Его уши теперь подымались торчком, стригли воздух. В лесу он обнюхивал мох и багульник и волновался, тявкал на заячий след, кидался за взлетевшим глухарем. Скворцы все сбились в общее стадо – семейные и бобыли, летали, вихрились над губой. Мальчики стреляли по стае и подбирали потом на воде черных птах, как опадыши с куста боярышника. Они пекли скворцов на костре.

Летели гуси, и егерь Ванюга Птахин в зорю стоял на пролете, на самых верных местах.

На общем собрании в летней кухне охотничьей базы делили ондатровые угодья. Пришли рыбаки: Ладьины, и Высоцкий, и Коля Тюфтяев, и Голохвастов, и сторож-дед. Сбежались на лодках озерные мужики, директор охотхозяйства Алехин. Приехал начальник охотинспекции Рогаль. Он сидел, бровастый и краснолицый, на главном месте, как воевода среди холопов. Мотался огонь под плитой. Блестели глаза и темнели заросшие скулы в табачном дыму. Меркла лампа от чаду.

Все говорили, не подымаясь с порожка и лавок, только Сарычев попросил себе слова и встал. Все увидали его как бы собранное в кулак лицо и сощуренные глава. Заговорил он спокойно. Каждую фразу еще обозначивал паузой, словно подчеркивал жирной чертой:

– Я считаю, что все ондатровое хозяйство должно быть нашим местным делом. Мы здесь живем, на губе; губа – это наше поле. Мы его охраняем и кормимся от него. Отлов ондатры – не спорт. Это – промысел. Как лесникам, при их маленькой зарплате, даются сенокосные угодья, так нам, охотникам, должно быть дано право оставлять за собой промысловые угодья. За капканами нужно смотреть ежедневно, и если мы отдадим Лягу кому-нибудь из городских товарищей, это значит, что я, или Кононов, или Птахин должны стать подручными у этого товарища, то есть работать на него...

Рогаль чуть поворотил плечо к выступающему и сказал:

– Ты, Сарычев, брось демагогию. Ты будь доволен, что мы с тебя не взыскали за самоуправство на базе еще в июне месяце. Что в газете там за тебя заступились, то мы газету эту не выписываем, ты учти. Газета для молодежи предназначена, для воспитания, а мы тебе не позволим срывать нам работу. Блынский был твоим непосредственным начальником, специалистом-охотоведом. Принцип единоначалия для всех нас – закон. Охотовед вел учет поголовья зверя и птицы, представлял нам документы. А ты – гастролер. Ты, понимаешь, семью сюда не завозишь, чтобы при первом случае навострить лыжи в город. Мы знаем, какие ты тут себе устраиваешь каникулы. С этим надо кончать! За прогулы ты нам ответишь! Мы работаем по уставу, по плану... Газетка нам не закон...

– Это к нему дружки приезжают, – ввязался Алехин. – Гулянки здесь устраивают, а потом составляют в газету статейки.

– Я этого не отрицаю, – сказал Сарычев, стоя все так же прямо, все тем же ровным и глуховатым голосом. – Я уезжаю домой. Я об этом предупреждал, когда поступал на базу. У меня больная жена, сын учится, семья не может жить вместе со мной. Я езжу к семье, когда нет охоты и на базе может справиться один Птахин. О каждой своей отлучке я ставлю в известность охотхозяйство...

– Ну ладно, – прервал его Рогаль, – с тобой у нас еще не закончен вопрос. Здесь не место. Охотники ждут.

– И взносы у него летом за три месяца не уплочены были, – подвякнул Алехин.

– Взносы – это одно, – сказал Володя Ладьин. – А кому Ляга отдана будет – это другое. Евгений Васильевич правильно говорит...

– Да что мы тут будем решать за ондатру, – сказал охотник-куритель, пяльинский лесоруб. – Ондатра ведь крыса, а зверя хитрее крысы и сроду нет. Крыса вон с парохода первой подрывает, когда опасность грозит. Мы тут сидим да рядим, кто будет Лягу сблавливать, а крысы, может, тоже свое собрание провели и резолюцию приняли. Им, может, не климат, или вода бензином запахла. Нынче газетку как ни откроешь, только и пишут, что гибнет животный мир. Вон в губе моторов нынче, как в Краснознаменном Балтийском флоте. А крысам тоже гибнуть не больно охота. Может, они перебазировались уже. Чего же решать без хозяина?..

В это время вдруг заскребла зубами по деревяшке крыса в углу летней кухни, не дождалась окончания схода. Все повернулись туда и разом развеселились.

– Хозяин-то вон явился.

– Слова просит.

– Чего тебе в Лягу таскаться, Евгений Васильевич? Вон у тебя под боком своей животины хватает. Лови!

– У меня аккурат в сорок шестом году был кот сибирской породы – Мурзик, – начал Андрей Филиппович Кононоов, – он мышей в рот не брал. А крысу как учухат, в бой с ей вступает. Не сильно был кот здоровый на внешность, но хищный. Поволохаться с крысой любил. Охотник...

Досказать свою байку Филиппыч не смог: все знали про Мурзика, перебили его. Сходка распалась. Кто был сторонний и дальний, тот подался в свою лодку, а ближние сели к столу.


Истец и ответчик

Зима приходит в город, как избавление от слякотной, долгой, промозглой тоски, от дождей, наводнения, ржавчины и от гриппа. Все чисто, нарядно, бело. Зима отдаляет город от сельской жизни: словно и нет на земле ни лесов, ни озер, ни болот, ни полей. И никакой речки Кундорожи, ни язя, ни ондатры, ни турухтана. А только лишь мюзик-холл, айс-ревю и манговый сок во всех магазинах. Горожане румяны, резвы, веселы. Девушки все обулись в русские сапоги заграничного производства. В квартирах теплынь. В метро – кондиционированный воздух...

Мы с Сарычевым бежим, бежим вдоль по Фонтанке, хрустит под нашими башмаками снег. Спешим на судебное заседание. Сарычев выступит там как истец. Ответчик – директор охотхозяйства Алехин...

– Ну что? – говорю я. – Может быть, лучше тебе покончить с Кундорожью, плюнуть, жить в городе человеческой жизнью?

– Для жены моей это наилучший вариант, – отвечает Сарычев. – Она этого и хочет добиться. Не знаю... То есть для себя-то я знаю. Но дело такое – не одному мне решать...

Легка зима в городе, быстролетна. Не страшен ее мороз, метели не разлететься. В квартире чисто, тепло. Сижу за столом. В окошко мне виден присыпанный снегом воскресный день: в парке гуляют собаки, катаются лыжники... Припоминаю: волчью луну и стужу, поземку в поле, сносимую ветром ворону, лосиный след и вяканье пса под окошком, кряхтение вмерзшего в лед дебаркадера. Возвращаюсь на реку Кундорожь. Она промерзла до дна...

Вспоминаю судебное заседание: судью без тени улыбки и снисхождения на лице, неколебимого прокурора и сумрачных заседателей – стражей Фемиды. И многословие адвоката, которого нанял ответчик Алехин. Речь Сарычева – истца, себе самому адвоката. Бурленье взаимных обид. Нет покоя в обряженном к празднику зимнем городе. Нет покоя в притихших, не различимых для глаза, почти недосягаемых для души снежных лесах и полях. Нигде нет покоя.

Сумерки смазывают заоконное видение безмятежной зимы. Опять я сижу над статьей о егере Сарычеве и его собаке: «У попа была собака, он ее любил...»

...Когда канонада осенней охоты утихла, Сарычев получил уведомление, что он исключен из общества охотников сроком на три года. Вслед за тем Сарычеву пришлось прочесть и приказ о своем увольнении с должности старшего егеря Кундорожской охотничьей базы.

Совершилось это уже глухой осенью – не стало дорог, и выбираться Сарычеву с Кундорожи, вывозить имущество и картошку нечего было и думать до зимы. Меж тем зарплату ему перестали платить. Пойти в лес с ружьем он не мог, лишенный права охоты.

Однажды на базу пришел из Пялья бригадир рыбаков Виктор Высоцкий, пожаловался на медведя, задравшего телку вблизи деревни.

– Евгений Васильевич, – сказал бригадир Сарычеву, – надо медведя наказать, а то он повадится. Твоя работа. Мужики просили тебе передать, что на тебя надеются.

Сарычев ответил, что он бы рад, но нет у него этого права – пойти в лес с ружьем.

Бригадир осердился на егеря.

– Когда у тебя собаку убили, – сказал он ему, – ты корреспондентов водил, в газету писал. А что же телка – дешевле собаки, по-твоему? Почему ты за пса вонючего болеешь, а как медведь у мужика скотину стравил, тебе до этого дела нет?

– Собака мне другом была, – сказал Сарычев. – Я с ней зимовал вдвоем вот в этой хате...

Высоцкий не стал слушать объяснений егеря, ушел в обиде на него.

...Жилось Сарычеву на Кундорожи зябко, тяжело, утехой был только подросший за лето подпесок Комар. Сарычев не уезжал с базы, ждал вызова в Вяльнижский районный суд, куда он обратился за справедливостью.

Народный суд Вяльнижского района признал неосновательными мотивы, по которым Сарычева уволили с работы, и вынес решение – егеря на работе восстановить. Горизонт опять прояснился. Сарычев принялся готовить базу к зимовке. Правда, зима предстояла унылая: без охоты в лесу. Но Сарычев надеялся: он послал заявление в Главохоту в Москву, просил рассмотреть его дело. Между тем решение Вяльнижского суда было обжаловано в областном суде, и в декабре Сарычева вызвали на судебное заседание в область.

– Если у шофера отбирают водительские права, – сказал адвокат Алехина, – то он уже не может работать шофером. Если егеря исключили из членов общества охотников, то он уже не может работать егерем.

– Почему Сарычева уволили после появления в газете статьи «Разрушение тишины»? – спросил судебный заседатель.

– Он был вообще браконьер! – воскликнул Алехин.

– Какие есть у вас факты?

– Он добыл четырех енотов.

Когда пришел черед Сарычева, он показал суду выписку из приказа о выдаче ему премии в размере десяти рублей – за истребление енотов, как хищников леса...

Неожиданно для себя, вопреки всей логике судебного разбирательства, Алехин выиграл дело, приободрился, стал разговорчив.

– Я, конечно, человек необразованный, – говорил он для публики, – у меня десять классов окончены. А к нему с высшим образованием ездят. Корреспонденты. Все равно правда свое берет.

Я спросил у Алехина, почему все сыплются и сыплются шишки на Сарычева, тогда как убийца собаки Блынский преуспевает.

– В отношении собаки я не спою, – сказал Алехин, – это конечно... Но в отношении работы Блынский сильнее Сарычева.

...Что же Сарычев? Он поступил на железную дорогу. Всю зиму охотничья база была заперта и потонула в сугробах. Подпеска Комара взяли к себе пяльинские рыбаки. Но он прибегал на Кундорожь, лаял и выл, не поняв, что случилось.

Недавно Сарычев получил из Москвы бумагу. Главохота восстановила его в правах охотника.

Но вернется ли Сарычев на Кундорожь под начало к Алехину и Рогалю? Бог весть!


Опять весна

Охота в губе закрыта: гнездятся утки. База на Кундорожи пуста.

Еду на Вяльнижские болота. В ночь их прихватит морозцем, к утру затянет трескучим льдом, захрупают под ногой моховые кочки. Можно нагнуться за клюквиной-леденцом.

Болотами можно идти хоть целые сутки – с утра до утра, если не канешь в трясину. Не надо челна и мотора. Болото бескрайне. Оно прерывается ненадолго – и снова, и снова, а там уже север, Карелия, Кольская тундра. По болоту раскиданы окна-озера и острова земной тверди. На островах пылают кострища, взвиваются искры, охотники сыплют словами, как косачи на току. Покряхтывают подсадные утки в корзинах. Сюжеты костерных рассказов похожи один на другой, вся сила рассказа – в словесной его оболочке, в жесте, как сказал бы ценитель искусства – в экспрессии. На кострах поспевает чаёк, на мху разложены луковки, хлеб и колбасы, расставлены кружки. Каждый имеет пол-литра, и у друга тоже пол-литра. Человек человеку друг на болоте. Ухает филин.

Меня ведут по болоту известные в Вяльниге меткостью своих ружей стрелки по уткам и гусям: лесной инженер и егерь, лесник, приезжий из города мастер спорта по стендовой стрельбе, участковый милиционер. Все прут по болоту, как лоси. Взлетает и стонет чибис – разом грохают десять стволов. И чибиса нет на небе. Никто не идет его подбирать. Для хорошей стрельбы по летящей мишени нужна непрерывная тренировка.

Мы ночуем на острове, сушим портянки, вначале глядим чужаками среди пригревшихся тут мужчин. Но – рубим сушину, печем картошку, стучим бутылкой о кружку и предъявляем наши сюжеты: о зайце и глухаре. «Я иду, смотрю, он сидит. Я – бах!..» Приминаем еловые лапы, ложимся. Табор тихнет и зябнет. А тут уже и заря.

Весна припозднилась. Болото заледенело, и негде поплавать, покрякать прелестницам – подсадным. Мы торим дорогу во льдах, скрежещем, как ледоколы. Стреляем, но замерзшие руки неверны. Мы молимся солнцу: «Давай же, работай, ну, помоги нам скорей!»

Солнце восходит и плавит стылую низменность. Как сводная рота горнистов, играет зорю табун журавлей. Тележным обозом скрипит во все небо гусиная стая. Чайки и крачки, кроншнепы и турухтаны, и чибисы, и гагары, и кряквы, чирки – болото полно голосов. Таких концертов не знают боры, дубравы и даже пампасы. Болотные птицы сильноголосы и быстрокрылы.

Промерзнув за зорю, опять собираемся вместе на остров, ладим костер. Стрелки́ не кладут свои ружья, стреляют по шапкам, бутылкам, гильзам и спичечным коробкам. А вот налетела на наш бивуак трясогузка. И тотчас упала, убитая влет.

– Мы как идем на охоту, – рассказывает лесной инженер, – что где взлетело, хотя бы синица или поползень – сразу сшибаем навскидку. А больше где тренироваться? Тарелочек глиняных для стендовой стрельбы у нас в Вяльниге нет. А команда наша на областных соревнованиях заняла третье место. Без тренировки реакция теряется. Мы шапки уже все перестреляли друг у дружки. По пуговицам стреляем – на спор.

...День-деньской мы идем по болоту, вязнем, мучаем ноги. Усталость сближает нас и равняет. Мы движемся порознь, рассеянной цепью, и видим друг друга: лесник, мастер спорта по стенду, лесной инженер и егерь, и милиционер – румяный смешливый парень. Кроме ружья, у милиционера есть еще и наган с барабаном.

От солнца марево над болотом, ржавеют последки снега, синеют разводья. Все зыбко. Даже негде присесть.

Вечернюю зорю мы стоим цепью меж озер. Отстрелявшись, в потемках выходим на остров. Лица у всех опали и закоптели. Добыча у нас не равна, но никто не кичится, и зависти нет. Болото нас поравняло. Все дожили до ночевки на твёрдой земле, до костра – хорошо!

Двое самых заядлых – лесник и милиционер – являются ночью, кидают наземь гусей и валятся без подстилки и чая. Заря опять поднимает нас всех в ружье.

...И вот последний обед у костра. Бутылки давно расшиблены дробью. Кончилась колбаса. Щиплем уток и варим похлебку. Вытрясаем оглодки хлеба на мох. Обедаем артелью, под солнцем, в весеннем, желтеющем березняке.

Как вдруг раздается негромкий дружеский говор большой лебединой стаи. Этот звук подымает всех от котла. Инженер, мастер спорта, лесник, милиционер хватают ружья, бегут, пригибаясь, вроссыпь, таятся в кустах ивняка, целят в небо. Я вижу, егерь бежит с наганом, который дал ему участковый милиционер... Лебединая стая наполнила небо своей белизной. Голоса лебедей безмятежны и ласковы, и болото – зыбучее, ржавое, низкое место – окрыляется вдруг, наполняется чудным сиянием, горним светом...

Но бухает выстрел в кусту. И еще. Стреляют лесной инженер и лесник. И мастер спорта по стенду. И участковый милиционер, добродушный, улыбчивый парень. Но лебеди не прерывают свой разговор. Проходят над нами. Я вижу, как егерь, хранитель леса и вод, подымает наган и палит, посылает пулю за пулей в налетевшее диво...

Я смотрю, смотрю на него и не вижу лица человека. Только ощеренный рот и сощуренный глаз... Стая уходит, и вдалеке, у самого горизонта, один лебедь вываливается из строя, снижается, отстает... Пропадает.

Садимся опять у костра, но ложек никто не берет, хотя похлебка цела, не простыла.

Я говорю:

– Был в лесу. Убил пернатую птицу.

Все смотрят и ждут: для чего я сказал. И уже укладывают в мешки гусей и чирков. Обтирают кружки и ложки. Кончилась наша артель...

– Стрелять в лебедя все равно что стрелять в человека, – говорю я тихо, будто себе самому.

Молчат. Суют ружья в чехлы.

– Ты начитался Леонова с Паустовским, – говорит мастер спорта. – Ты горожанин. Ты приезжаешь в лес раз в году, чтобы размяться. Для тебя, если лебеди пролетели, это все равно что балет. «Лебединое озеро». А для здешних людей это – дичь.

– Кто будет супешник дохлебывать? – бодро вскрикивает лесник.

Никто не будет.

– Смотрите, я выливаю...

Пускаемся в путь, снова месим болото. Все вместе – и порознь. Болото нас подружило и сбило в артель. И разделило, и развело.


В мае падает снег

Ирина Федоровна Сарычева в первый раз пришла на завод зимой сорок третьего года, когда схоронила на Пискаревском кладбище мать. Отца убило снарядом в первую зиму блокады, мать дожила до второй. Свезти мать на Пискаревку помогла Ирине жившая в полуподвале соседка по дому, формовщица Корыхалова, женщина в телогрейке и ватных брюках, сохранившая силу. Она работала на заводе и продержалась блокаду рабочим пайком. Растила летом на Марсовом поле картошку. «Давай-ка пошли-ка к нам на завод, – сказала Ирине формовщица Корыхалова, – при деле на людях не помирают. Будешь работать – и вытянешь. Одной нельзя оставаться. Тоска для нас хуже, чем голодуха. Твоя мать себя думами истомила. Думать будем потом. Сейчас надо нам поворачиваться, шевелиться. Говорили, сибирские дивизии поспешают на выручку, а не слыхать... Надо самим продержаться...»

На заводе Ирина укладывала снаряды в ящики. Снаряды были красивы и тяжелы, и гильзы тоже красивы. Ирина прижимала к груди востроносые железные болванки и представляла себе, как они полетят, засвистят и ударят в блокаду, прорвут...

Ирина ходила пешком на завод, а когда пустили трамваи, то стала ездить на двадцать пятом номере. Ехала, ехала изо дня в день, из году в год – по длинному мосту над сизой рекой, мимо вокзала, узким кирпичным коридором старой улицы, вдоль больничного сада, мимо длинных, длинных заборов и проходных. Она смотрела в окошко трамвая – как поливает город дождем и сечет метелью, как город живет и пыхтит, разводит пары. Город менялся медленно, он был тусклый, усталый, Ирина глядела ему в лицо, глядела; он знал что-то высшее; камни его, мосты и стены запечатлели лица людей, и души, и мысли. Люди вложили в этот город свои жизни – и сами стали землею, камнями, и заново с жадностью жили другие люди. Ирина дивилась рыбе салаке, которую добывали под самым мостом, в мазутной, негодной для жизни воде. Ей были милы гологрудые дивы в чугунной решетке моста. Когда построили новый вокзал, он вначале ее озадачил: бетонный кубик казался ей неуместным среди ансамблей старого города. Однако новый вокзал был легок, приветлив, как павильон на праздничной выставке. Люди съезжались к нему в легких ярких одеждах, толпа щетинилась лыжами. Новый вокзал прижился на площади, как молодой поворотливый инженер в новомодном костюме на старом Фабричном участке. «Вот что значит консерватизм мышления, говорила себе Ирина, едучи мимо вокзала. – Вовсе не разрушает архитектурного стиля этот модерн. И зря в свое время у нас запретили конструктивизм. Архитектура требует обновления, как все человеческое общество... Корбюзье же нам предлагал когда-то свои услуги. Ему хотелось построить для нового общества совершенно новый, невиданный город...»

Ирина работала на токарном станке, потом машинисткой в заводоуправлении, и сметчицей, и чертежницей в КБ. Ее постоянно избирали в культкомиссию месткома, она доставала билеты в театры, была ответственной за подписку, договаривалась с дирекцией об автобусе – ехать с экскурсией в Таллин и Псков. Она закончила при заводе вечернюю школу, потом институт – без отрыва от производства. Ее сын Виталька ходил в заводской детский сад.

Завод работал денно и нощно. Сипели, стучали, дрожали заводские корпуса. Тоненько гукали паровозы. С подстриженными чубами стояли тополя во дворе. Серьезно глядели с портретов почетные люди завода: шлифовщики, карусельщики, крановщицы, слесари и начальник цеха огнеупоров... Ирина Федоровна знала почетных людей. Ей все говорили: «Здрасте, Ирина Федоровна!»

Она пришла на завод заиндевелым подростком, и ватная кацавейка болталась на ней. Она укладывала снаряды в ящики и думала о гробах. Отца уложили в квадратный ящик – на четверых. Потом не стало и этих многоместных гробов, не стало досок. Пожгли деревяшку. Без огня не прожить, даже не спечь пайку хлеба – сто двадцать пять граммов...

По вечерам Ирина топила сквозящую, щелястую буржуйку отцовскими книгами. Она сжигала зараз три толстые книги в коленкоровых переплетах, а больше не позволяла себе. Огня хватало, чтобы сжарить на сковородке шроты. Липкие комья хлопкового жмыха растаивали, шипели на сковородке. Шроты давали на Выборгской стороне в сорок третьем и сорок четвертом. В сорок первом и сорок втором о шротах еще не знали.

Ирина смотрела, как огонь листает страницы книг и лижет, съедая. Заглотить книгу разом огонь не мог. Ирина ему помогала, переворачивала страницы кочергой. Она говорила огню: «Ешь, ешь, только живи. Мне без тебя не прожить. У папы книг много, мне хватит еще почитать».

Ей жалко было давать папины книги огню. Казалось, что можно еще будет встретиться с папой, потом, когда возвратятся свет и тепло: прочесть эти книги – в них папа...

Первую связку дровец – два ломаных ящика из-под снарядов – она принесла с завода. Огонь дорвался до сытного корма и загудел, просунулся в щели и дверцу буржуйки. По карточкам выдали лярд, Ирина сжарила шпроты на лярде и вскипятила чайник, заварила смородиновый лист, распивала чаи с эскимо. Эскимо было сладким – на сахарине. Оно продавалось на Выборгской стороне.

Ирина согрелась, сидя с ногами на диване у самой печки. Она достала с полки отцовскую книгу и прочитала десять страниц – о долговязом, на голову выше России, об одержимом русском царе Петре Первом. Назавтра она прочитала двадцать страниц. Когда возвратились свет и тепло, она читала по двести и даже по триста, топила печку зеленого изразца, сидела близко к огню на диване. Историю русского государства Ключевского она почти всю отправила в топку, но история Соловьева была цела, и она читала ее том за томом. На русской земле всегда пахло кровью и смертью, но смерть побеждалась волей жадных до жизни русских людей...

После войны Ирина ездила на завод в трамвае, прильнув к окошку, – студентка, женщина, мать. Когда ей уступали место в трамвае курсанты военных училищ, она стеснялась...

Ирину Федоровну Сарычеву, после ухода ее мужа, назначили юрисконсультом на заводе. Закончила юридический институт – ей и нашлась на заводе должность. Ирина Федоровна разбирала тяжбы с поставщиками сырья и транспортниками, вникала в суть рекламаций, вела арбитраж. И постоянно к ней забегали просить совета формовщицы, токари и разнорабочие. Одним не давали пособий и бюллетеней по производственным травмам, иные нуждались в жилье, собирались рожать, разводиться, жениться, иным не хватало зарплаты, иных обижали мужья. Все приходили к юристу, искали опору своей правоте – в законе.

Город ширился на равнине, притягивал массы людей. Являлись в цеха после армии сельские парни. Селились они в общежитиях; к ним приезжали сестры, братья, односельчане, племянники и дядья, реже – матери и невесты. Всем находилась работа. Вновь прибывшим людям хотелось как можно скорее постигнуть законы и приложить их для собственной пользы, вселиться в квадратные метры, в кварталы Гражданки, Купчина, Охты...

Вскоре новые в городе люди играли свадьбы и новоселья и шли своим чередом разводы, разделы, опять был нужен гражданский кодекс, юрист. Ирина Федоровна разъясняла, остерегала, увещевала. Ей не хотелось разводов, а только свадеб, она жалела детей, ей неприятны были угрюмство и злоба на лицах мужчин и женские слезы. «Но что же, что делать? – говорила она себе. – Война так много порушила и осквернила. Люди торопятся жить. А жить ведь тоже надо учиться...»

Она приезжала на Пискаревское кладбище и стояла над маленькой каменной плитой, где были высечены имена ее матери и отца. Ирина знала, что нет под этой плитой ни папы, ни мамы – только земля и коренья и чуть поглубже – вода. Кладбищенские мастера вырубили на камне имена папы и мамы вместе с другими именами. Ирина Федоровна заплатила тогда мастерам. Что было сюда свезено людей за блокаду – все стали землей, и травой, и водой, и березовой рощей. Никто не обрел тут себе одиночной могилы. Никто не нуждался в квадратных метрах. Плоски, равны были камни на всеобщем могильнике; звучал реквием. Четыреста семьдесят тысяч мертвых занесено было в каменный список. Быть может, кого-то и потеряли, не занесли...

Когда Ирина возвращалась с кладбища в набитом людьми автобусе, кондукторша попрекала не уплатившего за чемодан гражданина: «Понаехали из деревни с мешками да сундуками. Расселись, как хозяева. Вести себя не умеют – деревня-матушка...» Гражданин возражал со злобой: «А что бы вы завели делать без нас, без деревни-то? Вы и работать не желаете, горожане... Вон у нас на заводе придет городской, десятилетку кончивши, поболтается месяц – ищи-свищи. Да еще деталь запорет. Ему не жалко. Или из милиции на него придет материал. Набаловались на легких городских харчах. Привыкли деревенщиной брезговать... А работать кто будет, дело делать без нас? Ага! Вот так-то...»

Ирина Федоровна слушала разговор кондукторши с гражданином, ей ближе была кондукторша, горожанка, землячка. Но пусть бы, пусть все люди стали мягки друг с другом и деликатны. Ведь если примолкнуть, открыть окошки, то можно услышать печальную музыку – реквием...

Ирина Федоровна вспоминала тех женщин, мальчишек, калек, стариков, которые были с ней вместе в цехе, точили тела снарядов в сорок третьем году. Их не стало почти никого. Новые люди пришли на завод, они приехали из деревни, из Пялья, Вяльниги, Озерной, Кыжни, из Залучья, из Гумборицы. Они унесли покореженный, мертвый металл и кирпич и поставили новые стены.

«...На них подействует город, – думала Ирина Федоровна. – Сами камни нашего города – воспитатели, и парки, дворцы, Растрелли и Росси, запечатленная память, традиции, дух, культура... Они вживутся, поймут, впитают дух города. Ведь революция совершилась в нашем городе именно потому, что здесь сосредоточились мысль, интеллект, духовная энергия нации. Достоевский и Пушкин, Чернышевский и Блок... и Вера Засулич и Коллонтай... Город русских интеллигентов. Питерские рабочие были сильны не железными желваками мышц, как их изображают теперь на барельефах, – своей одухотворенностью...»

Ирина Федоровна плохо помнила предвоенное время в своей семье. Она могла бы припомнить, но время это всплывало, как сон, все было в нем нереально: горят дрова в изразцовой печке, отец читает вслух какую-то толстую книгу – в ней фрейлины, и пари, и сраженья, фрегаты, убийства, балы. Отец закрывает книгу и говорит о фрейлинах, и царях, и фельдмаршалах, будто живал с ними вместе, сражался, ходил за Альпы и танцевал на балах... Отец приводит ее в деревянный домик, где жил Петр Первый, где есть его лодка. И домик и лодка целы, в стеклянном шкафу висит поразительно длинный камзол, который был по колено царю... Иришка называет Петра: Царь Первый. Отец смеется. Ей тоже весело, славно. Они приходят к Петру, который скачет на каменной лошади, топчет змею. Отец говорит, как бежал от каменной лошади бедный Евгений. Иришке жалко Евгения, она говорит отцу: «Значит, его звали Женя? У нас в классе есть Женя Кошелкин». Отец смеется. Должно быть, он был счастливым, смеялся... Он говорил матери: «радость моя».

Еще вспомнилось Ирине: весь город в солнечной изморози ранней крепкой зимы, белые львы у Дворцового моста и белые окна в трамваях. Трамваи уснули, стоят. И троллейбусы тоже уснули, и ни соринки нигде, ни звука. Белый город заснул, очарован... Они с папой идут по тропинке в снегу. Шаги их так громки, что хочется стать на цыпочки, не мешать тишине. Тропинка минует Медного всадника, бежит на Неву. Медный всадник закутан дощатым шатром. Только чугунная рука с жезлом выпростана из шатра. Рука простерта к Неве. Петр указует, пророчит, вещает возмездие... «Когда опускаются руки, – говорит Ирине отец, – надо думать о Медном всаднике, об этой его руке. Он никогда ее не опустит...»

Отца убило снарядом на той слабо протоптанной тропинке, бегущей мимо Медного всадника через Неву к университету.

Выжив в блокаду, Ирина Федоровна не позволяла себе вспоминать о смерти. Она была подле смерти три года и не хотела с ней больше мириться. Живая горячая стружка выходила из-под резца у нее на станке. Станок работал, дрожал от усердия, от жадности жизни... Всем заводом ездили на Крестовский остров закладывать парк Победы. Сажали в мертвую землю тополя-подростки, малые липки, листвяшки – земле предстояло ожить. Город строили заново девушки в ватниках и платочках. Ирина Федоровна спрашивала девушек, откуда они. Девушки отвечали: «Из Тихвинского района, из Старой Руссы, из Лодейного Поля, из Вяльниги...» Деревня шла на подмогу городу – молодая здоровая кровь.

Ирина Федоровна вышла замуж за деревенского, сивого, светлоглазого парня, за тракториста, который пришел в юридический институт, чтобы готовить себя к суду над злом, содеянным в мире войной. Сарычевы жили счастливо, но не похоже на то, как жили папа и мама Ирины Федоровны.

– ...Ты это прочти, Женя, – говорила Ирина Федоровна мужу, – здесь опыт всех страстей человеческих, это Мишель Монтень. Его любил читать Лев Толстой.

– Где уж нам за Львом Толстым гоняться, – отвечал Женя, – у него деревенька была, мужички на него работали, а он только ворочал мозгой. Нам надо самим добывать себе хлеб насущный, материальную-то основу... Надо бы почитать, но когда?

Он уезжал на охоту в свободный день, потом выделывал шкуру убитой лисицы. Штукатурил стены квартиры. Заваривал брагу. Менял электропроводку. Реконструировал телевизор. Чинил у соседей замок.

– Да полно, Женя, пусть будет по-старому, – говорила Ирина Федоровна мужу, когда он брался проламывать новую дверь в переборке, а старую зашивать. – Присядь ты к столу, почитай. Как ты можешь без книги?

Муж глядел на нее с улыбкой доброго взрослого человека.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю