355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герман Гессе » Рассказы о любви » Текст книги (страница 4)
Рассказы о любви
  • Текст добавлен: 21 августа 2017, 16:30

Текст книги "Рассказы о любви"


Автор книги: Герман Гессе


Жанр:

   

Новелла


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 28 страниц)

Элизабет терзала непонятная ей самой ненасытность. Ее поздно пробудившаяся и набирающая силу чувственность горела в крови как долго сдерживаемый огонь; часто она с такой жгучей страстью набрасывалась на возлюбленного, что он пугался. Мирные и прекрасные часы чтения, окрашенные благородством классического искусства, становились все короче, утрачивая прохладу и тишину, разговоры вертелись, несмотря на сопротивление Мартина, все бойчее и нетерпеливее, как мотылек, летящий на огонь, вокруг узкой темы любовных утех. Несколько раз во время таких диалогов оба одновременно сбрасывали вуаль галантной беседы со своих слов и неожиданно замолкали после дерзких и приземленных речей. Женщина разражалась далее смехом, а поэт пугался, внезапно охваченный горьким чувством, как тот, кто первым видит признаки упадка в прекрасном и ухоженном доме. Он ясно ощущал, что высшая точка его любви уже пройдена; смех этой вульгарной женщины он находил диким и разнузданным, иногда некрасивым, даже пошлым, но буйная ее страсть захватывала и его, и он несся по мутным волнам этой похотливой любви, краем сознания понимая, что должен испить эту перехлестывающую через край страсть до последнего крика ее истерзанной плоти и полного своего отчаяния.

7

Почти ежедневно в горах гремели сильные грозы. Озеро было таким теплым, что купание не освежало.

За недели, проведенные в Вицнау, Элизабет изменилась. Изящные формы ее красивейших рук, ее ног приобрели полноту, помягчели, затылок потемнел и раздался, груди стали тверже, напористее. Непривычный знойный ток, по-видимому, бежал по слабо просвечивавшим жилам, распространяясь по коже, и ее цвет принял вместо прежней холодности и белизны оттенок тронутой золотистым блеском прозрачности; этот блеск покрывал все ее божественное тело, сообщая ему впечатление буйной жажды любви и вызывающей похотливости. Большие одухотворенные глаза потеплели, стали мечтательными, изобличающими любовный опыт, блестя новым и влажным, слегка затуманенным синеватым блеском. Благодаря изменившемуся выражению глаз черты лица и нежные тонкие щеки стали земными, обрели сладость и порочную привлекательность. Все лицо ее словно горело в вакхическом опьянении – особенно страстно зовущий, жадный до поцелуев рот, казавшийся воспаленным.

Вскоре Элизабет уверовала в собственную власть над поэтом. Она не думала о начале конца и купалась, опьяненная, в бесконечном угаре своей красоты и победы. Неустанно, словно наверстывая упущенное, вбирала она всеми порами, смеясь и дрожа от возбуждения, каждую любовную ласку и жаждала каждый раз еще больше – более страстных поцелуев, более жарких объятий и пылких любовных игр. А поэт, чувствуя ослабление сил и способности доставлять наслаждение, страдая, что ее может постичь горькое разочарование, исполнял все ее фантазии и желания безудержных наслаждений.

Однажды она попросила поэта почитать ей сказку любви. Он долго отказывался, но потом все-таки уступил. Он читал, это был душный вечер, и на задавленном тяжелыми тучами небосклоне беспрестанно полыхали зарницы. Запах воды, аромат цветов, усталый плеск волн возле берега создавали вокруг гнетущую атмосферу.

Он читал, и перед каждым снова вставала картина замка любви, красного замка, откуда сквозь буйство прибоя неслись хриплые и отчаянные стоны ненасытных любовных игр и где жертвы изнурительного любовного огня гасили свою губительную похоть на влажных, смятых ярко-красных простынях.

Кто знает, что творилось в душе поэта, пока он читал. Он читал, искупая всею раненою душой бесстыдную красоту своей давней поэзии, оставшейся в прошлом.

Пока он читал, приникшее к нему теплое тело замершей в восторге женщины вздрагивало, ее темные горящие глаза с вожделением считывали с его губ жаркие и дерзкие слова. И когда он дошел до конца, ее разгоряченное тело впилось в него, обессилев от крика и содрогаясь как в лихорадке под воздействием этой злосчастной страсти его необузданной поэзии. И несмотря на сильную головную боль, он тоже прижался к ней с пылающим взором, и к черной, душной, вспыхивающей зарницами августовской ночи, к протяжному стону ветра и прерывистым всплескам воды примешалось хриплое дыхание людей, задохнувшихся в любовном объятии, а над их головами сомкнулся бушующий и разрушающий все вокруг вал страсти, подобный мутной кровавой волне вспенившегося моря.

С этого вечера любовь ненасытной в своей страсти женщины стала угасать, а одухотворенная созданным им же самим идеалом любовь поэта стремительно вырождаться в нечто ужасное и развратно-низменное. Наслаждения они более не испытывали, и вместо этого в мутных, безрадостно-диких, будоражащих судорогах вспыхивала посрамленная похоть, вызывая скорее воображаемые, чем действительно плотские оргии.

Помимо этого, в душе Элизабет зарождалось чувство раскаяния и отчаянное желание освободиться от дурмана развратной страсти. Осененные волшебством старинного искусства музыкальные вечера давно закончились. Взамен она теперь часто часами играла Шопена. Мартин, как она знала, любил эту музыку, но из боязни ощутить на себе ее расслабляющее воздействие избегал ее. От этой захватывающей дух, дразнящей, нечеловечески гениальной музыки нервического художника сейчас целыми днями лихорадило тихий дом. Мартин, который понимал это рафинированное больное искусство во всей его нагнетающей печаль красоте, безмерно страдал и все же не мог избежать колдовских музыкальных чар. Эти девические порывистые такты, уносящийся в гениальном распаде каскад звуков, беспокойные, бередящие изнутри диссонансы, гипнотическое оцепенение под воздействием мечтательной интонации было тем единственным, что могло звучать в душном дрожащем мареве красного замка любви. Однажды, сыграв колыбельную – неземную, благоухающую нежностью и тем не менее возбуждающую исподволь пьесу, – Элизабет вдруг разразилась смехом, немедленно перешедшим в горестные, сотрясавшие ее рыдания. Поэт стоял рядом, бледный, с потухшим взором и перехваченным мукой горлом, и молча смотрел, как терзается подле него поникшая порочная женщина, бьющаяся в мучительных судорогах.

Встав наконец от рояля, Элизабет вытерла слезы, взяла поэта под руку и вышла с ним в сад.

– Сумасшедшая музыка! – воскликнула она. – Похоже, я рыдала по-настоящему. – Она вплела себе в волосы розы, распустившиеся желтые чайные розы; их лепестки опадали, путались в волосах, опускались ей на плечи и застревали в складках платья. Она сорвала целую горсть цветков и осыпала ими поэта. Так они и вошли в беседку – мужчина и женщина, стол и пол в беседке оказались усыпанными бледно-желтыми лепестками, запах роз уже огрубел и начал рассеиваться.

– Душно, – сказал поэт.

– В самом деле! – громко засмеялась она.

Мартин принес свечи, фрукты, вино.

– Невозможно спать, – сказал он. – Не побыть ли нам здесь, на воздухе?

– Хорошо, тогда устроим праздник летней ночи! Сегодня такой мягкий лирический вечер, как ты это любишь.

– Да, Элизабет. А завтра, или послезавтра, или еще через пару дней наступит осень.

– Ты произнес это почти трагически.

– Ты так находишь? И в самом деле грустно смотреть, как осыпаются розы.

Элизабет засмеялась:

– Ах, бедные розы! Ну так другие вырастут.

– А ты найдешь себе других любовников!

– Мартин!

– Прости, Элизабет. Я не хотел этого сказать.

– Ну что ж, я доверчива.

– Правда нет, верь мне! О, Элизабет, если бы я мог сейчас говорить с тобой, как в начале лета!

– А лето было таким чудесным.

– Да, довольно хорошее лето. – Мартин подавил вздох и сменил интонацию: – Этот Шопен все же гений. Как ты считаешь?

– У него есть пара. Среди поэтов.

– Кого ты имеешь в виду?

– Тебя и твою сказку любви. Ты умеешь не хуже Шопена затронуть чувствительные нервы в душе человека.

– Это похвала?

– Конечно. Но берегитесь, эротики и меланхолики, вы не зря обратили меня в свою веру! В будущем я стану играть такую музыку, что донжуаны высшего света покажутся наивными, как соблазненные сельские девушки.

– Буду ждать.

– Сделай это, мой дорогой!.. Два месяца назад я была твердо убеждена, что я истинный дьявол, а теперь вижу, что была тогда сущим ягненком, с белоснежной шерсткой и голубой ленточкой с колокольчиком на шее.

– Чрезвычайно забавно! А теперь?

– А теперь все перевернулось. Раньше музыка была для меня всем – мой бог, а я лишь набожная служанка. Теперь и искусство должно служить мне… И это называется ночной праздник?! Мы сидим как на похоронах.

– А покойник-то кто?

– Глупости! Позволь, я положу тебе голову на колени, а ты дай мне вина! И потом давай еще и споем…

Пока в саду на земле лежали и жухли лепестки роз, таяла и увядала любовь поэта и пианистки. Наступили вечера, когда они, вернувшись с прогулки, каждый поодиночке, часами сидели, затаив в сердцах горечь, друг против друга: Элизабет – раздосадованная и неудовлетворенная, поэт – огорченный и раненный до самой глубины своей измученной, нездоровой души.

– Ты, собственно, мог бы написать историю этого веселого лета, – сказала она однажды. – Если у тебя все получится, родится книга, которую люди будут читать не отрываясь. Я даже разрешаю тебе назвать мое имя, это всегда производит впечатление. Ах, бог ты мой, как хочется прославиться, жизнь так коротка! А тогда люди будут указывать на меня пальцем и говорить друг другу: это та самая знаменитая возлюбленная, которую поэт, когда она лежала голая, осыпал красными настурциями и воспел потом в стихах ее необычайной красоты затылок. Целый месяц он сам одевал ее и раздевал…

– Возможно, я так и сделаю. Я достаточно вульгарен и низок для этого, да и ты тоже.

– Ну уж! Между прочим, я намереваюсь в ближайшем будущем дать концерт в Баден-Бадене. На днях они сделали мне такое предложение. Ты поедешь со мной?

– Исключается! И когда концерт?

– Через восемь дней.

– Ты действительно намерена ехать?

– Сегодня я дам согласие. А в оставшиеся дни мне придется подналечь на программу – буду усиленно репетировать. Потом один день туда, на другой я дам концерт, а на третий уеду. Через Люцерн – Базель…

Мартин знал – она не вернется. За день до отъезда дьявольская красота ее тела еще раз взяла над ним верх, и он, заключив в объятия, осыпал Элизабет поцелуями. Еще раз прежний дурман охватил его измученное сердце, и, наслаждаясь любовью, он забыл все горести последних дней. А дальше она уехала.

В газете он прочитал:

Игра знаменитой артистки повергла ценителей музыки в изумление. Ее блистательной техникой и виртуозностью владения инструментом мы всегда восхищались и раньше, но в программе концерта и исполнении произошли неожиданные изменения, поразившие нас в этот вечер. Пианистка играла Второй ноктюрн Шопена и вариации на эту тему, продемонстрировав совершенно иную манеру игры по сравнению с прежней. Холодная и строгая классика уступила место на диво живому, необычайно пленительному музицированию. Мы поздравляем великую пианистку с началом новой, блистательной эпохи в ее исполнительском мастерстве…

Так мир приветствовал расставание художника-исполнителя с его былым идеалом.

Мартин ждал четыре дня, пять дней. Элизабет не появлялась. На шестой и седьмой день Мартин закрылся в своем кабинете. В непрекращающейся борьбе с навязчивыми картинами больного воображения и жгучей потребностью разразиться рыданиями, безутешный, он провел изнурительные часы. С полным горечи сердцем он призывал свои мысли к порядку, призывал неотступно и строго, и искал выхода для надвигающегося на него будущего. С трудом подавлял он к себе отвращение. Он не находил в своей жизни, своей плоти и мыслях ничего, что не позорило бы его, не пятнало и не было недостойным – вся атмосфера дома казалась ему грязной, все напоминало об утробных вздохах в порыве извращенной страсти, дышало потом их похотливых тел.

И вот пришло время, наступления которого он ждал со страхом уже несколько месяцев. У него отобрали единственную женщину, драгоценный образ самых нежных его мечтаний, похитили ту совершенную грацию, лишив ее благородного благоухания. И ее, и его собственное искусство было замарано и унижено. Он никогда больше не сможет, наслаждаясь ее музыкой, мечтать об идеале прекрасного и никогда больше не сможет насладиться и воспеть в стихах строгое, молчаливое отчуждение ее бесконечно высокого и просветленного искусства.

Еще горше рисовались ему будущие встречи с Элизабет. Месяцами они будут холодно проходить друг мимо друга, всегда лишь с усмешкой приветствия во взгляде и улыбкой на бледных лицах. И встретятся вновь, чтобы вспомнить с бесконечной печалью и горечью прошлое. И даже в какой-то час поддадутся прелести нахлынувших воспоминаний и еще раз проиграют всю эту злосчастную любовную связь, дойдя до того же отчаяния, и разойдутся опять, еще менее достойно, чем прежде, унося в душах горечь и ожесточение.

Когда после нескольких дней, проведенных в тщетной борьбе, Мартин покидал свою комнату, слуга его в ужасе от него отшатнулся. Он и сам испугался, увидав себя в зеркале, – сломленный, выражение лица демоническое.

Он принял решение и был уверен, что все делает правильно. Его почитатель, тот самый ученый-историк, в доме и саду которого он часто встречал Элизабет, получил в эти дни от него письмо. «Пять моих пространных сочинений, – значилось там, – как вы знаете, были изготовлены мною в виде факсимильных рукописных изданий с вариациями. Вы окажете мне большую услугу, если поможете получить их обратно. Вам их вернут скорее, чем мне. Названия и адреса владельцев вы найдете в приложенном к письму списке. Постарайтесь, по возможности, собрать все экземпляры и приложите к ним, пожалуйста, свой – для меня очень важно получить их все до единого…»

Ученый охотно взялся выполнить просьбу. Мартин хочет сделать новую редакцию и затем опубликовать их, предположил он. Ежедневно Мартин получал несколько экземпляров своих рукописных сочинений – изящные, с педантичностью выполненные специально обученным им для этого переписчиком тетрадки из бумаги ручной выделки, сброшюрованные широкой черной лентой и снабженные его вензелем. Наконец недоставало лишь трех экземпляров – два из них владельцы решительно отказывались отдать, а третий, похоже, был утерян. Большинство манускриптов были вложены в элегантные кожаные или обтянутые шелком папки. Маленькая коллекция нарядных папочек лежала перед поэтом. По сути, это было собрание его сочинений, дело его жизни; дни и ночи лучших лет употребил он на то, чтобы придать этим безупречно прекрасным стихам их блистательный внешний вид и их богатое, полное смысла оформление. В этих недешево стоящих папочках они годами хранились бы его почитателями и были бы в добрый час прочитаны с полным вниманием, доставляя наслаждение тонким ценителям поэзии.

Сурово сдвинув брови и сжав губы, поэт смотрел на папки, пересчитывая экземпляры. Он не открыл ни одной тетрадки – все эти долго вынашиваемые, без конца выверяемые, бесконечное число раз перечитанные и заново переделанные стихи хранились в его памяти.

Когда пришли последние экземпляры, Мартин связал папки вместе. Вечером, после наступления темноты, он отнес тяжелый пакет в лодку и поплыл по темной воде в сторону Буокса. На середине озера он остановился и просидел, склонившись и не двигаясь, целый час, положив правую руку на белый узел, заключивший в себя труд всей его жизни. Невыносимо резкая боль пронизывала в течение этого мрачного безмолвного часа его душу.

Потом он медленно поднялся, положил узел на край накренившейся лодки, провел по нему, ласково поглаживая, еще раз рукой и наконец молча столкнул за борт; узел неторопливо и бесшумно ушел под воду. Тихо журча и закручиваясь в игривый водоворот, вода сомкнулись над ним навсегда.

На следующий день он вложил в своего Ариосто в том месте, откуда читал он Элизабет в их особенно счастливое утро, красную ленту и несколько лепестков роз и послал бесценное издание пианистке в подарок.

А историк получил загадочную записку: «Благодарю Вас за Ваши усилия! Глядя на многочисленные листки, я вновь остро ощутил извечную боль художников – ars longa, vita brevis[15]. Если я умру раньше Вас, то завещаю Вам свою библиотеку – при одном условии, что моя коллекция альдин[16] не окажется однажды разрозненной».

Мартин уехал в Гриндельвальд[17] и бесследно исчез высоко в горах.

1900–1901

КАВАЛЕР НА ЛЬДУ

Мир тогда мне казался совсем другим. Лет мне было двенадцать с половиной от роду, и мир был для меня полон радужных мальчишеских радостей и грез. Но вот впервые забрезжила пока еще смутная чувственная пелена далекой и сладострастной юности, потревожив мою удивленную душу.

Стояла долгая холодная зима, и наша прекрасная речка в Шварцвальде неделями оставалась замерзшей. Я не могу забыть того странного пугающего и вызывающего восторг чувства, с каким я в то первое жгуче-морозное утро ступил на реку, ставшую до самой своей глубины льдом, который оставался таким прозрачным, что сквозь него, как сквозь тонкую льдинку, можно было увидеть под ногами зеленую воду, песчаное дно, покрытое мелкими камешками, удивительное переплетение водяных растений и изредка даже темные спинки рыбешек.

По полдня я носился с товарищами на коньках, щеки горели, руки были от холода синими, сердце колотилось от быстрого бега, до краев переполненное чудесным наслаждением от той бездумности, какая выпадает на этот период мальчишеской жизни. Мы гоняли наперегонки, соревновались в прыжках, кто прыгнет дальше и выше, играли в салочки, и те, чьи старомодные костяные коньки были прикручены бечевками к сапогам, были не самыми слабыми конькобежцами. Но на одном из нас, сыне владельца фабрики, были коньки «Галифакс» – они привинчивались к высоким ботинкам без всяких шнурков и ремней, и надеть или снять их можно было в два счета. С того момента я каждый год писал на записочке к Рождеству одно только слово: «Галифакс», – но каждый раз безуспешно; когда же, через двенадцать лет, я захотел как-то приобрести себе пару коньков, вполне добротных и элегантных, и попросил в магазине что-нибудь фирмы «Галифакс» – великая мечта раннего детства разбилась, к моей печали, вдребезги: меня с улыбкой заверили, что устаревшая эта система уже давно не самая лучшая.

Больше всего я любил кататься один и часто катался, пока не становилось совсем темно. Я носился как бешеный, учился резко останавливаться на полной скорости или делать поворот, чертя дугу, балансируя при этом руками, чтобы удержать равновесие. Многие из моих приятелей использовали это время на то, чтобы понравиться девушкам и поухаживать за ними. Для меня девушек не существовало. Пока другие воздавали им рыцарские почести, делая вокруг них несмелые, однако исполненные страсти круги на льду, или решительно и ловко катались с ними парами, я наслаждался свободой скольжения в одиночестве. А «девичьи угодники» вызывали у меня лишь сочувствие и усмешку. Ибо, по откровениям некоторых школьных приятелей, мне казалось сомнительным, что их галантная услужливость удостаивалась вознаграждения.

Но вот однажды, в конце зимы, до моих ушей донеслась школьная новость: Северный Жук все-таки поцеловал на днях Эмму Майер, когда они оба снимали коньки. Кровь неожиданно прилила к моей голове. Поцеловал! Это было уже, в конце концов, кое-что, совсем не то что пресные разговоры и робкое соприкосновение рук при катании, воспринимаемое как высшее благоволение юной дамы. Поцелуй! Сигнал из незнакомого, закрытого мира, о существовании которого можно было только с неуверенностью предполагать, откуда исходил манящий запах запретного плода… Этот мир был окутан таинственностью, чем-то поэтическим, недоступным; он прятался в той сладкой тьме, и пугающей, и притягивающей к себе области жизни, которую все скрывали от нас, но о которой мы догадывались, ибо она частично высвечивалась в рассказах о необыкновенных любовных приключениях бывших «героев-любовников», исключенных из школы. Северному Жуку был четырнадцать. Этого неизвестно какой судьбой заброшенного к нам школьника из Гамбурга я очень уважал, его слава за стенами школы часто не давала мне спать. А Эмма Майер, бесспорно, была самой красивой девочкой в школе Герберзау – стройная и гордая блондинка. Лет ей было сколько и мне.

С того самого дня в голове моей зародились планы, лишившие меня покоя. Поцеловать девушку – это превосходило все мои прежние идеалы и мечты и в отношении самого себя, так как, без сомнения, все это запрещалось и пресекалось школьными законами. Очень скоро я понял: единственную доступную возможность торжественного служения прекрасной даме предоставлял каток. Я стал следить за тем, как выгляжу, стараясь сделать себя по возможности таким, каким подобает быть кавалеру. Я тратил время на прическу, следил за чистотой и опрятностью одежды, меховую шапку носил, сдвинув на особый манер на лоб, и выпросил у сестры розовый шелковый шарф. Одновременно я начал вежливо здороваться на катке с приглянувшимися мне девочками, и мне даже показалось, что этот необычный акт почтения с моей стороны был замечен, не без удивления, конечно, но и не без благоволения.

Намного труднее далось мне завязать первое знакомство, поскольку я в своей жизни еще ни разу не «ангажировал» ни одной девушки. Я старался подслушать, как ведут себя при этой важной церемонии мои дружки. Некоторые из них только делали поклон и протягивали руку, другие лепетали что-то несуразное, но подавляющее большинство из них ограничивались одной элегантной фразой: «Не окажете ли честь?» Эта форма обращения крайне импонировала мне, и я тренировался дома, кланяясь в своей комнате печке и торжественно выговаривая эти слова.

И вот наступил день трудного первого шага. Еще вчера я носился с мыслями осуществить знакомство, но не хватило мужества, и я ни с чем вернулся домой, так и не решившись сказать первые слова. Сегодня я намеревался непременно сделать то, чего так боялся и так сильно желал. Сердце бешено колотилось, когда я, охваченный смертельным страхом, шел, словно преступник, к замерзшей реке, и мне казалось, что у меня дрожали руки, когда я крепил коньки. А потом я врезался в самую гущу катающихся и сделал широкий полукруг, стараясь сохранить на лице остатки привычной уверенности и естественность выражения. Дважды пробежал я на полной скорости весь длинный путь по реке; морозный воздух и быстрый бег пошли мне на пользу.

Вдруг, под самым мостом, я врезался в кого-то и тут же отпрянул, пошатнувшись, в сторону. А на льду осталась сидеть прекрасная Эмма; очевидно, скрывая сильную боль, она смотрела на меня с упреком. Перед глазами поплыли круги.

– Ну помогите же мне, – сказала она подружкам. Красный как рак, я снял с головы шапку, встал перед ней на колени и помог подняться.

Мы стояли друг перед другом испуганные и обескураженные, утратив дар речи, не произнеся ни слова. Меховая шубка, лицо и волосы прекрасной девушки, их неожиданная близость вызвали во мне оцепенение. Я опомнился и начал с запозданием извиняться, не рассчитывая на успех, по-прежнему держа зажатой в руке свою шапку. И вдруг, с еще затуманенными глазами, я механически сделал глубокий поклон и тихо произнес:

– Не окажете ли честь?

Она ничего не ответила, только обхватила мои руки тонкими пальчиками, тепло которых я почувствовал даже сквозь перчатки, и покатилась в паре со мной. На душе у меня было так, словно я попал в волшебный сон. От ощущения счастья, стыда, тепла, желания и смущения у меня перехватило дыхание. Почти четверть часа мы катились по льду вместе. Потом на том месте, где все обычно останавливались отдохнуть, она мягким движением высвободила свои маленькие ручки из моих, сказала «спасибо» и поехала дальше одна, тогда как я, запоздало сняв с головы шапку, еще долго стоял там, где стоял. Лишь позднее я осознал, что за все это время не проронил ни слова.

Лед растаял, и повторить попытку я не смог. Это было мое первое любовное приключение. И прошли еще долгие годы, прежде чем моя мечта сбылась и я прильнул губами к розовым девичьим устам.

1901

ДВА ПОЦЕЛУЯ

Пьеро рассказывал:

«В этот вечер мы много говорили о поцелуях и спорили о том, какой тип поцелуя приносит больше счастья. Ответ на этот вопрос могла дать только молодость; мы, люди в годах, утратили способность судить о разных вариантах поцелуев и попытках их опробовать и можем только при обсуждении столь важных вопросов обратиться к своим уже довольно туманным воспоминаниям. Из того, что сохранилось в моей скудной памяти, я могу рассказать вам историю двух поцелуев, каждый из которых кажется мне самым сладким и одновременно самым горьким в моей жизни.

Мне шел семнадцатый год, у моего отца еще был тогда загородный дом на южном склоне Тосканских Апеннин, где я провел большую часть моего детства, прежде всего переходное время от мальчишества к раннему отрочеству, которые сегодня – сможете вы это понять или нет – кажутся мне самыми прекрасными в моей жизни. Я бы давно посетил этот дом или приобрел его в собственность для спокойной старости, если бы он, на мое несчастье, не отошел как доля наследства к моему кузену, с которым я с детства был не ладах и который станет, между прочим, главным действующим лицом в моей истории.

Стояло чудесное, не очень жаркое лето, и мой отец проводил его со мной и тем самым кузеном, которого он пригласил погостить у нас, в этом небольшом загородном доме. Моей матери уже давно не было в живых. Отец был еще в самом соку, состоятельный благородный господин, являвшийся нам, юнцам, образцом для подражания в верховой езде, охоте, фехтовании и разных играх на вольном воздухе, в artibus vivendi et amandi[18]. Он двигался все еще очень легко, почти как юноша, был хорош собой и высок ростом и вскоре после тех месяцев женился второй раз.

Кузену, его звали Альвис, исполнилось тогда двадцать три, и он был, я должен это признать, красивый молодой человек. И не только из-за того, что имел хорошую стройную фигуру и его юное розовощекое лицо обрамляли красивые длинные локоны, но еще и потому, что движения его отличались элегантностью, на него приятно было смотреть, он являлся хорошим собеседником и умел петь, неплохо танцевать и уже тогда имел в нашей округе завидную репутацию любимца женщин. То, что мы терпеть не могли друг друга, имело свои основательные причины. Он относился ко мне с высокомерием или с невыносимым ироническим благоволением, и поскольку мой разум опережал в своем развитии мой возраст, эта пренебрежительная манера подобного обращения постоянно оскорбляла меня самым жестоким образом. А кроме того, будучи наблюдательным, я раскрыл некоторые его интриги и коварные замыслы, чем, в свою очередь, был ему неприятен. Несколько раз он пытался привлечь меня на свою сторону фальшивым дружеским жестом, но я не попался на эту удочку. Будь я чуть старше, немного умнее, поймал бы его путем удвоенной вежливости и воспитанности и вывел бы при удобном случае на чистую воду – успешных и избалованных так легко обвести вокруг пальца! Но хоть я и созрел для того, чтобы его ненавидеть, однако все еще оставался большим ребенком, чтобы уметь применять другое оружие, не только холодность и упорство, и вместо того, чтобы отправить назад его же стрелы, изящно мною отравленные, я пропускал их через свое бессильное возмущение, позволяя им вонзаться мне глубоко в тело. Мой отец, от которого не укрылась, конечно, наша обоюдная неприязнь, только смеялся над всем и поддразнивал нас. Он любил красивого и элегантного Альвиса, и мое враждебное отношение к нему не мешало отцу приглашать его вновь и вновь.

Так мы и жили в то лето снова вместе. Наш дом живописно стоял на холме, по другую сторону которого сбегали к долине виноградники. Построен он был, насколько я знаю, одним флорентийцем, изгнанным во времена правления Альбицци. Вокруг был разбит прекрасный сад, мой отец обнес его заново стеной, а на портале был выбит в камне его герб, тогда как над входом в дом все еще висел герб первого владельца. Камень, из которого он был сделан, крошился, и само изображение можно было разобрать лишь с большим трудом. Дальше по дороге в горы можно было рассчитывать на хорошую охоту; я ходил туда или скакал на лошади почти каждый день – один или с отцом, он обучал меня тогда соколиной охоте.

Как я уже сказал, я еще был наполовину ребенок. Хотя, по сути, уже не был им, это был короткий период особого времени, когда молодые люди, утратив беспечную детскую ребячливость и не приобретя еще мужской возмужалости, мечутся меж двух закрытых садов по раскаленной улице, полные страстных желаний без всякой на то причины, меланхоличные и грустные тоже без всяких причин. Конечно, я сочинил множество терцин и причем таких, которые были посвящены ничему другому, кроме как поэтическим любовным грезам, хотя я думал, что того и гляди умру от томления по настоящей любви. Я пребывал в нескончаемой любовной лихорадке, искал одиночества и казался себе безмерно несчастным. Мои страдания удваивало то обстоятельство, что я должен был их тщательно скрывать. Ни отец, ни ненавистный кузен, если б узнали об этом, не пощадили бы меня и осыпали бы насмешками. И нежные свои стихи я прятал надежнее, чем скряга свои дукаты, и если сундук переставал мне внушать доверие, я уносил футляр со стихами в лес и там зарывал его, каждый день проверяя, на месте ли он.

В один из таких походов к моим сокровищам я случайно заметил кузена – он стоял на краю леса. Я тут же изменил направление, пока он еще не успел меня увидеть, но так, чтобы не терять его из виду, так как у меня уже вошло в дурную привычку – из любопытства и враждебности – постоянно за ним наблюдать. Через некоторое время я увидел среди полей молодую служанку из числа нашей дворовой челяди – она шла к ожидавшему ее Альвису. Он стиснул руками ее бедра, прижал к себе и исчез с нею в гуще леса.

Меня мгновенно охватила любовная лихорадка и одновременно жгучая зависть к старшему по возрасту кузену; я увидел, как он срывает плоды, которые для меня висели еще очень высоко. За ужином я не спускал с него глаз, поскольку думал, что как-то можно будет заметить по его глазам или губам, что он целовался и наслаждался любовью. Но он вел себя как обычно и был, как всегда, весел и разговорчив. С этого момента я не мог больше смотреть ни на служанку, ни на Альвиса, не испытывая похотливого злорадства, причинявшего мне вместе с тем и душевную боль.

В это время – стояла середина лета – мой отец сообщил как-то новость: у нас появились соседи. Богатый господин из Болоньи с молодой красавицей женой – Альвис знал их с давних пор – приехал в свой дом, расположенный от нас в получасе езды верхом, чуть глубже в горах.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю