355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герман Гессе » Рассказы о любви » Текст книги (страница 17)
Рассказы о любви
  • Текст добавлен: 21 августа 2017, 16:30

Текст книги "Рассказы о любви"


Автор книги: Герман Гессе


Жанр:

   

Новелла


сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 28 страниц)

Мысль о пребывании на воздухе в прохладном директорском саду делала мою узкую душную комнатенку совершенно невыносимой для меня, и тогда я решил пойти к директору. Я надел лучший костюм, почистил ластиком воротничок рубашки, щеткой – брюки и сапоги, запер, по обыкновению, дверь, хотя ворам у меня делать было нечего. Немного усталый, каким тогда был постоянно, я шел узким, уже погрузившимся в ранние сумерки переулком, через оживленный мост и по спокойным улицам зажиточного квартала города к дому директора, находившемуся практически уже наполовину в загородной, по-старомодному аристократической местности – в скромном саду, обнесенном сплошной каменной стеной. Я взглянул со сжимающимся от тоски сердцем, как уже бывало не раз, на широкий низкий дом, на увитую плетистыми розами калитку, на солидные окна с широкими подоконниками, тихо потянул на себя колокольчик, прошел мимо служанки в полутемную прихожую с возрастающим смущением, которое нападало на меня всякий раз при встрече с чужими людьми. До последнего момента я еще питал слабую надежду, что увижу господина Гельбке одного с его супругой и детьми, но нет, до меня уже донеслись из сада чужие голоса, и я пошел в сомнении через маленькую прихожую к дорожке в сад, слабо освещенной редкими бумажными фонариками.

Навстречу вышла хозяйка дома, подала мне руку и повела вдоль высоких кустов к круглой беседке, где при освещении ламп сидели за двумя столами гости. Директор приветствовал меня в своей приветливой улыбчивой манере, некоторые гости поздоровались со мной кивком, кое-кто поднялся, я услышал их имена, бормотал в ответ приветственные слова, кланялся дамам, блиставшим в свете ламп своими светлыми нарядами и рассматривавшим меня не долее момента; потом мне подали стул и я оказался в конце стола, на его узкой части, сидящим между фрейлейн в возрасте и юной миниатюрной девушкой. Дамы чистили апельсины, а мне подали хлеб с маслом, ветчину и бокал вина. Фрейлейн непродолжительно посмотрела на меня и потом спросила, не филолог ли я и не могла ли она уже однажды видеть меня там-то и там-то. Я ответил на это отрицательно и сказал, что я торговец, или, скорее, технический служащий, и принялся разъяснять ей понятие о той категории людей, к которой принадлежал, но, поскольку она тут же стала смотреть куда-то в другую сторону и, по-видимому, не слушала меня, замолчал и принялся за угощение. Мне никто не мешал, и я посвятил этому занятию добрую четверть часа; для меня это было праздничным исключением – получить на ужин такую обильную и вкусную еду. Потом я не спеша выпил бокал хорошего белого вина и сидел без дела в ожидании продолжения вечера.

Тут молодая дама справа, с которой я еще не обмолвился ни единым словом, неожиданно повернулась ко мне и предложила своей изящной и гибкой ручкой половинку очищенного апельсина. Я поблагодарил ее, взял предложенную половинку, и у меня стало необыкновенно радостно и приятно на душе, и я подумал, что чужой человек вряд ли мог стать другому ближе более приветливым способом, чем этот, такой простой и прекрасный – предложить апельсин. Я только теперь обратил внимание на соседку справа – ею оказалась элегантная нежная девушка такого же роста, как я, может быть, чуть больше, с хрупкими формами и узким прекрасным лицом. Такой она мне показалась, во всяком случае, в тот момент, потому что позднее я заметил, что хотя она и была изящного телосложения, но тем не менее сильной, очень живой и уверенной в себе. Как только она встала и прошлась вдоль стола, у меня тут же исчезло ощущение, что эта хрупкая особа нуждается в защите, потому что в ее походке и движениях чувствовалась девушка со спокойным характером, гордая и самостоятельная.

Я с признательностью съел половинку апельсина и постарался сказать девушке вежливые слова, чтобы показать себя в высшей степени порядочным человеком. Потому что меня вдруг охватило подозрение, что она могла меня видеть до этого во время моего тупого и молчаливого поглощения пищи и посчитать за невоспитанного типа, склонившегося над тарелкой и забывшего за этим занятием про своих соседей по столу, или за оголодавшего, что было бы для меня крайне неприятно, поскольку до отчаяния точно соответствовало действительности. Тогда ее очаровательный дар терял свой простой смысл и превращался в игру, а может быть, даже в насмешку. Но мое подозрение было необоснованным. Во всяком случае, фрейлейн говорила и двигалась с непринужденным спокойствием, отвечала мне с вежливым участием и не делала ничего такого, что бы показывало, что она принимает меня за лишенного всякой культуры обжору.

Однако беседа с ней давалась мне нелегко. Я во многом опережал к тому времени сверстников, что касалось жизненного опыта, но отставал от них по образованию и умению держаться в обществе. Вежливый разговор с молодой дамой, обладающей тонкими манерами, был для меня делом рискованным. Да и к тому же я заметил через некоторое время, что красивая девушка почувствовала мое отставание и стала щадить меня. Это вогнало меня в пот, но ничуть не помогло мне преодолеть мучительную скованность, а только еще больше смутило меня, так что я, несмотря на обнадеживающее начало, впал вскоре в фатальное состояние убийственного упрямства. И когда дама через какое-то время приняла участие в разговорах другого стола, я не предпринял никакой попытки удержать ее для беседы со мной, а просто остался печально сидеть замкнутым и мрачным, тогда как она весело вела оживленную беседу с другими людьми. Ко мне поднесли ящик с сигарами, я взял одну и безрадостно закурил, молча глядя в синеву летнего вечера. Когда вскоре после этого некоторые гости поднялись и отправились, весело переговариваясь, прогуляться по дорожкам сада, я тихо встал, отошел в сторонку и спрятался с сигарой за дерево, где мне никто не мог бы помешать, и стал наблюдать всеобщее веселье издалека.

Согласно своей педантичной натуре, которую я, к своему несчастью, никогда не мог изменить, я злился на себя и упрекал себя за дурацкое поведение упрямца, не в состоянии справиться с самим собой. Так как никто про меня даже не вспомнил, а я не смог найти способа к безобидному возврату к компании, я оставался в своем бессмысленном укрытии примерно полчаса и вышел, несколько помедлив, только тогда, когда услышал, что меня зовет хозяин дома. Меня потащили к столу, за которым сидел директор, я уклончиво отвечал на его дружеские расспросы о моей жизни и самочувствии и вскоре опять вошел мало-помалу в общий круг гостей. Но маленькое наказание за мое поспешное удаление от общества не заставило себя долго ждать. Изящная девушка сидела теперь напротив меня, и чем больше она мне нравилась, когда я подолгу глядел на нее, тем больше раскаивался я в дезертирстве и пытался снова овладеть ее вниманием. Но она была девушкой гордой и, казалось, не слышала моих слабых попыток завязать новый разговор. Единожды я поймал на себе ее взгляд и подумал, что он будет пренебрежительным или капризным, но нет, он был лишь холодным и равнодушным.

Серое и отвратительное будничное настроение, складывающееся из печали, сомнений и пустоты, снова накатило на меня. Я смотрел на сад с нежно мерцающими дорожками и прекрасными пышными кронами лиственных деревьев, на накрытые белыми скатертями столы с лампами на них, фруктовыми вазами, цветами, грушами и апельсинами, на хорошо одетых мужчин и женщин и девушек в светлых нарядных блузках, я смотрел на холеные белые ручки дам, перебирающих цветы, вдыхал аромат фруктов и синий дымок дорогих сигар, слышал веселый и оживленный разговор вежливых и культурных людей – и все это казалось мне бесконечно чужим, не имеющим ко мне никакого отношения и недостижимым для меня, даже запретным. Чужаком, бедным гостем, которого вежливо и, возможно, из сострадания терпели. Я был безымянный, бедный, маленький рабочий человек, который какое-то время питал мечты о том, чтобы подняться в высшее общество и испытать эту сладкую и свободную от житейских тягот жизнь, но уже давно рухнул назад, в безнадежную зыбь беспросветного существования.

Так прекрасный летний вечер и веселое общение с людьми прошли для меня в безутешном неудовольствии, которое я довел до крайности, глупо мучая сам себя, вместо того чтобы просто скромно радоваться солидному окружению. В одиннадцать часов, когда первые гости ушли, я тоже коротко попрощался и пошел самой короткой дорогой домой, чтобы скорее лечь в постель, потому что с некоторых пор затяжная леность и сонливость овладели мною и я с трудом боролся с ними в присутственные часы и безвольно поддавался им в часы праздности.

Несколько дней прошло в привычной инертности. Правда, сознание того, что приходится жить в меланхолическом состоянии безысходности, у меня пропало. Я тупо жил в бездумном равнодушии и смотрел без сожаления, как безвозвратно уходили в вечность часы и дни, из которых каждый миг составлял безвозвратный кусочек молодости и всей жизни. Я двигался как бездушный механизм, вовремя вставал, шел на работу, автоматически выполнял ее, покупал хлеб и яйца, опять шел на работу и лежал потом вечером в мансарде на подоконнике, где часто даже засыпал. О вечере в саду директора я больше не вспоминал. Вообще те дни исчезли из моей памяти, даже и не оставив воспоминаний, и если порой, особенно ночью во сне, я думал о тех временах, это были какие-то далекие детские воспоминания, походившие на эхо забытого и ставшего похожим на сказку допотопного существования.

И вот однажды в жаркий полдень произошло то, что судьба снова про меня вспомнила. Одетый в белое итальянец со звенящим колокольчиком в руке и маленькой тележкой дребезжал по переулкам, он продавал мороженое. Я шел в это время из конторы и поддался, впервые за много месяцев, неожиданно нахлынувшему на меня соблазну. Забыв свою до противности педантичную правильность во всем, я вытащил из кошелька монетку и попросил итальянца положить мне на маленькую бумажную тарелочку розового фруктового мороженого, которое я жадно съел в подъезде дома. Взбудораживший меня прохладительный десерт показался мне необычайно вкусным, я хорошо помню, как с жадностью облизал липкую бумажную тарелочку. После этого я съел дома привычный бутерброд, подремал немного в полусне и возвратился в контору. Там мне стало нехорошо, и вскоре начались страшные рези в животе. Я крепко держался за конторку и страдал в течение нескольких часов от тщательно скрываемых болей, а по окончании рабочего дня опрометью кинулся к врачу. Так как я был членом больничной кассы, меня направили к другому врачу; тот врач был в отпуске, и мне пришлось проделать путь до того врача, который принимал вместо него. Этого врача я нашел у него дома, это был молодой, очень обходительный доктор, который занялся мною как своим постоянным пациентом. Когда я, отвечая на его вопросы по существу, описал довольно подробно мои условия жизни и свой ежедневный распорядок, он посоветовал мне лечь в больницу, где за мной будет гораздо лучший уход, чем в моей плохонькой квартирке. И так как я корчился от боли, мучившей меня, он сказал, улыбнувшись:

– Вы до сих пор редко болели? – И в самом деле, я ничем не болел с десяти или одиннадцати лет. Но врач сказал недовольным тоном: – С вашим образом жизни вы себя загубите. Если бы вы не были таким крепким, то уже давно заболели бы при таком питании. Сейчас вам дан первый сигнал.

Я подумал, ему хорошо говорить, при золотых часах и дорогих очках, однако понял, что мое плачевное состояние в последние дни имеет реальные причины, и почувствовал при этом некое моральное облегчение. Но сильные боли не давали мне покоя, и я не мог сделать вдох и все хорошенько взвесить. Я взял медицинское заключение, которое дал мне доктор, поблагодарил его и ушел, чтобы позаботиться о необходимом направлении на лечение в больнице, где я из последних сил потянул за колокольчик и вынужден был сесть на лестницу, чтобы окончательно не рухнуть.

Меня приняли довольно нелюбезно, но, увидев меня в беспомощном состоянии, сделали мне все-таки теплую ванну и отвели потом в постель, где мое сознание исчезло в тихом сумраке повизгивавших страданий. В течение трех дней меня не оставляло ощущение, что я вот-вот помру, и каждый день я удивлялся, что это происходит так трудно, медленно и болезненно. Каждый час тянулся бесконечно, и когда три дня прошло, мне показалось, что я лежу здесь уже несколько недель. Наконец-то я несколько часов поспал, а проснувшись, стал воспринимать время и осознавать реальность своего положения. Но одновременно я заметил, как сильно ослаб: каждое движение давалось мне с трудом, даже открыть и закрыть глаза было для меня небольшой работой. Когда приходила сестра, чтобы посмотреть на меня, я обращался к ней и говорил, как мне казалось, громко, как обычно, а она низко наклонялась, пробуя понять, что я говорю. И тогда я понял, что встать на ноги мне удастся не скоро, и погрузился, уже не испытывая таких сильных болей, на неопределенное время в состояние ребенка, зависимого от заботы о нем со стороны других людей. Это продолжалось довольно долго, пока мои силы начали пробуждаться, а рот, забитый пищей, опять причинял боль и вызывал во мне протест и жалобы, даже если это была всего лишь ложка больничного супа.

В это странное время я, к собственному удивлению, не испытывал ни печали, ни досады. Тупая бесчувственность моего малодушного существования в последние месяцы все более отчетливо осознавалась мною. Я испугался того, каким стал, и радовался тому, что хоть сознание ко мне потихоньку возвращается. Мое состояние было похоже на то, как будто я долгое время спал, и теперь, пробудившись, снова глядел с любопытством на окружающий мир, обводя его глазами и осмысливая все заново. При этом случилось так, что из всех туманных воспоминаний и переживаний этого покрытого мутной пеленой времени некоторые из них, про которые я думал, что навсегда забыл их, с удивительной живостью и в ярких красках предстали передо мной. Среди этих картин и образов, от которых я в полном одиночестве получал столько удовольствия в чужой больничной палате, отчетливее всех выделялся образ той изящной девушки, которая сидела в саду директора Гельбке рядом со мной и предложила мне половинку апельсина. Я не знал ее имени, но в хорошие часы мог представить себе ее облик, ее тонкое лицо с абсолютной достоверностью, как это бывает только с хорошо знакомыми людьми, и ее манеру двигаться тоже, ее разговор и голос; все вместе складывалось в одну цельную картину, и от нежной красоты этого видения у меня делалось так хорошо на душе и тепло на сердце, как бывает ребенку на груди матери. Мне казалось, я, должно быть, видел ее в прошлые времена и даже знал, и ее миловидный облик явился мне, не омраченный никакими противоречиями, как отрешенная от временных законов спутница любых моих воспоминаний, даже периода детства. Я рассматривал эту миниатюрную фигурку, ставшую мне такой близкой и такой дорогой, каждый раз с явным удовольствием и беспечно принимал ее безмолвное присутствие в моих мыслях как нечто само собой разумеющееся, но не без известной благодарности, как воспринимает человек по весне цветение вишневого сада, а летом благоухание сена, без удивления или волнения, но с внутренним удовлетворением.

Это наивное и непритязательное отношение к прекрасному образу моих грез продолжалось, однако, лишь до поры, пока я был очень слаб и лежал на больничной койке, отрезанный от внешнего мира. Но как только я набрался сил, мог уже переносить довольно сносно пищу и мог, во всяком случае без особых усилий, снова поворачиваться в постели, образ девушки стал стыдливо удаляться от меня, все дальше и дальше, а на место чистого, страстного желания увидеть ее заступило мучительное томление плотского вожделения. Теперь я неожиданно все чаще ощущал живую потребность произнести вслух имя изящной девушки, нежно прошептать его губами и тихо пропеть, и для меня стало подлинной мукой то, что я не знал ее имени.

1907

ГОДЫ УЧЕНИЯ ХАНСА ДИРЛАММА

I

У торговца кожей Эвальда Дирламма, которого при обращении к нему давно уже нельзя было называть просто кожевником, был сын по имени Ханс, он всячески продвигал его, отправил даже учиться в высшую реальную школу в Штутгарте. Там этот рослый и веселый молодой человек прибавлял себе годы, но только ни ума, ни знаний. В каждом классе он просиживал дважды, а в остальном вел приятную жизнь – посещал театр и попивал пивко. Так он достиг наконец восемнадцатилетнего возраста и превратился в статного молодого мужчину, тогда как его соученики оставались безусыми незрелыми юнцами. Так как в свой последний учебный год он не особенно корпел над науками, больше искал удовлетворения на поприще утех и честолюбия исключительно в светском обществе, его отцу было предложено забрать легкомысленного юношу из школы, где он губил себя и других учеников. Так в один прекрасный весенний день Ханс прибыл с опечаленным отцом домой, в Герберзау, и ребром встал вопрос, что делать с избалованным дурнем дальше. Хорошо бы, если бы его забрили в армию, решил семейный совет, но, как оказалось, время весеннего набора было упущено.

И тут молодой Ханс, к удивлению родителей, сам выступил с инициативой, чтобы его определили практикантом в мастерскую при машиностроительном заводе, потому что он почувствовал в себе желание и способности стать инженером. Главное, что он желал этого совсем серьезно, хотя и питал в глубине души скрытые надежды, что его отправят в большой город, где заводы и фабрики получше и где, как он думал, помимо профессии можно найти еще разные возможности для приятного времяпрепровождения и удовольствий. Но тут он просчитался. Ибо отец объявил ему, посоветовавшись со знающими людьми, что готов выполнить его желание, но считает более целесообразным оставить его здесь, в Герберзау, где, возможно, не самые лучшие мастерские и учебные места, зато нет никаких искушений и возможностей сбиться с правильного пути. Последнее, как выяснилось позднее, оказалось не совсем так, однако задумано все было с самыми благими целями, и потому Хансу Дирламму предстояло вступить на новый жизненный путь под родительским присмотром в родном городке. Механик Хаагер согласился взять его себе в ученики, и бойкий юноша отправлялся теперь с некоторой робостью каждый день в путь к месту работы – от Монетного переулка к нижнему острову, – одетый в синий хлопчатобумажный костюм, как и все остальные слесари. Это обстоятельство доставляло ему поначалу известные трудности, потому что он привык появляться на публике в довольно дорогих костюмах, но вскоре он с этим справился и делал вид, что ходит в этой одежке для собственного удовольствия, словно это его маскарадный костюм. Сама же работа не удручала его, так долго без толку просидевшего в разных школах, даже нравилась и тешила сперва его любопытство, потом честолюбие и, наконец, стала по-настоящему доставлять радость.

Мастерская Хаагера находилась на берегу реки, приютившись у стен большой фабрики, машины и станки которой надо было поддерживать в рабочем состоянии и ремонтировать по мере надобности, что и составляло главное дело молодого мастера Хаагера и давало ему возможность зарабатывать на жизнь. Мастерская была маленькая и старенькая, до недавнего времени в ней хозяйничал и зарабатывал хорошие деньги отец Хаагера, настойчивый мастеровой, не имевший никакого образования. Его сын, унаследовавший и продолживший его дело, планировал расширить и обновить производство, однако начал с малого и, как осторожный сын старомодного и строгого мастера, вел себя скромно и хотя охотно заводил речь о паровых машинах, моторах и машинных цехах, тем не менее усердно занимался ремеслом в прежнем стиле и не приобрел из оборудования пока ничего существенно нового, за исключением английского токарного станка. Он работал с двумя подручными и одним учеником, и у него как раз оставалось свободное место в мастерской и одни свободные тиски для нового волонтера. Пятеро рабочих полностью занимали узкое помещение, и им, таким опытным и бывалым работягам, нечего было опасаться того, что кто-то придет сюда в поисках работы, – они за себя постоять умели.

Ученик, начавший с самых азов, был пугливым и добродушным четырнадцатилетним пареньком, и вновь поступившему волонтеру не было никакой нужды обращать на него внимание. Из помощников одного звали Йохан Шембек, черноволосый худой мужчина, экономный и бережливый честолюбец. Другой помощник был красивый статный мужчина двадцати восьми лет, его звали Никлас Трефц, он был школьным товарищем мастера и потому обращался к нему на ты. Никлас держался со всеми приветливо, словно другим и не мог быть, заправлял в мастерской наравне с мастером, потому что был не только силен и обладал видной внешностью, но и считался умным и старательным механиком, имевшим все данные, чтобы самому стать мастером. А Хаагер, хозяин мастерской, изображал из себя заботливого и делового человека, когда находился на людях, и получал от этого удовлетворение. С Хансом он провернул неплохое дельце, поскольку старому Дирламму пришлось выложить кругленькую сумму за обучение своего непутевого сына.

Таковы были эти люди, для которых Ханс Дирламм стал товарищем по работе; во всяком случае, так казалось ему самому. Поначалу новая работа интересовала его гораздо больше, чем новые люди. Он учился разводить пилу, обращаться с точильным камнем и тисками, различать металл, разжигать кузнечный горн, махать молотком, производить первую грубую шлифовку напильником. Он ломал сверла и зубило, мучился с напильником, когда железо не поддавалось, пачкался сажей, металлическими опилками и машинным маслом, ударял себя молотком по пальцу и зажимал его в токарном станке, проделывая все это под насмешливое молчание окружения, с удовольствием взиравшего на те муки, на какие был обречен новичок, взрослый сын богатого человека, постигающий их работу. Но Ханс не терял душевного равновесия, внимательно наблюдал за работой подручных, задавал в обеденный перерыв вопросы мастеру, снова пробовал все приемы и тянулся за остальными и уже довольно скоро мог выполнять несложные работы чисто и с пользой для дела, с выгодой для хозяина Хаагера и к его полному удивлению, поскольку тот питал поначалу мало доверия к способностям практиканта.

– Я, по правде говоря, думал, что вы просто хотите поиграть какое-то время в слесаря, – сказал он однажды, признав, что ошибся. – Но если и дальше будете работать так же старательно, то и в самом деле им станете.

Ханс, для которого в период его учебы в школе похвалы или порицание учителей были пустым звуком, ощутил это первое признание, как голодный – хороший кусок хлеба. И то, что и подмастерья стали со временем относиться к нему серьезно и больше не смотрели на него как на придурка, придало ему свободы, он почувствовал себя комфортно и начал оценивать свое окружение с человеческим участием и любопытством.

Больше всех ему нравился Никлас Трефц, старший подручный, этот спокойный русый великан сумными серыми глазами. Но прошло еще какое-то время, прежде чем тот подпустил к себе новенького. Поначалу он был молчалив и несколько недоверчив по отношению к сыну богатенького. Гораздо сговорчивее казался второй подручный, Йохан Шембек. Он не брезговал принять сигару от Ханса или выпить с ним кружку пива, подсказывал ему иногда разные мелкие рабочие хитрости и старался расположить к себе молодого человека, не умаляя собственного достоинства как классного специалиста в их ремесле.

Когда Ханс пригласил его однажды провести с ним вечерок, Шембек снизошел до него, принял приглашение и повелел ему прийти в восемь часов в небольшую харчевню Беккена у среднего моста. Там они и посидели; через открытые окна доносился шум реки, и за вторым литром вина подручный разговорился. Попивая прозрачное красное вино, он закурил хорошую сигару и приглушенным баском посвятил Ханса в семейные и деловые тайны владельца мастерской Хаагера. Ему жалко мастера, сказал он, что тот так прогибается под Трефца, то есть под Никласа. Он ведь насильник и раньше, еще во время спора, сильно побил Хаагера, тот работал тогда еще под началом отца. Он, конечно, хороший работник, по крайней мере тогда, когда ему это нужно, но он тиранит всю мастерскую, и гордыни у него больше, чем у мастера, хотя за душой ни пфеннига.

– Но ведь он много зарабатывает, – сказал Ханс.

Шембек засмеялся и хлопнул себя по колену.

– Нет, – ответил он, часто моргая, – у Никласа в кармане лишь на марку больше, чем у меня. И на то есть причина. Вы знаете Марию Тестолини?

– Ту, что у итальянцев в квартале на острове?

– Да, из этого сброда. У Марии давно уже связь с Трефцем, знаете ли. Она работает на ткацкой фабрике напротив нас. Я не могу поверить, что она уж очень к нему привязана. Он, конечно, большой крепкий парень, это все девушки любят, но так, чтобы она была по уши влюблена, этого нет.

– Да, но какое это имеет отношение к его заработку?

– К заработку? Ах так. Ну как же, у Никласа с ней связь, и если бы не она, он зарабатывал бы гораздо больше в другом месте, а так торчит здесь только ради нее. И это большая выгода для мастера. Больше он ему не платит, а Никлас все равно не уходит, потому что не хочет расстаться с Тестолини. В Герберзау не так-то много мест для хорошего механика, больше года я здесь тоже не остаюсь, а Никлас сидит и никуда не уходит.

Из дальнейшего разговора Ханс узнал детали, которые интересовали его меньше. Шембек знал много чего о семье молодой фрау Хаагер, о ее приданом, остаток которого старик не хотел отдавать, из-за чего в браке возникли разногласия. Все это Ханс Дирламм терпеливо выслушивал, пока время не подсказало ему, что пора подняться и пойти домой. Он оставил Шембека допивать вино и ушел.

По дороге домой теплым майским вечером он думал о том, что только что узнал о Никласе Трефце, и ему даже в голову не пришло считать его дураком из-за того, что ради любовной аферы он якобы отказывается от совершенствования в ремесле. Напротив, это казалось ему весьма убедительным. Из того, что рассказал черноволосый подручный, поверил он не во все, но в эту историю с девицей – поверил, она ему нравилась, она была в духе его понимания жизни. И еще потому, что с тех пор, как он был занят своими усилиями и ожиданием успехов в новом для него ремесле не столь исключительно, как это было в первые недели, его стало мучить тихими весенними вечерами тайное желание завести любовную интрижку, и мучить немало. В бытность учеником в городе он приобрел на этом поприще кое-какой светский опыт, правда, еще довольно невинный. Ну а теперь, когда он ходил в синем рабочем костюме и опустился до самых низов простого народа, ему казалось естественным и заманчивым получить свою долю простых и физически здоровых жизненных правил этого самого народа. Но пока у него никак не получалось. С городскими девушками, из тех, с кем он был знаком через сестру, можно было общаться только на танцах или балах ферейнов, да и то под надзором их строгих мамаш. А в круг подмастерьев и фабричного люда Ханс войти еще не сумел, они еще не держали его за своего.

Он пытался представить себе эту Марию Тестолини, но никак не мог вспомнить, как она выглядит. Тестолини были сложной семейной общиной в безрадостном нищем квартале, жившей с другими семьями романского происхождения одним немыслимым табором в старом хлипком домишке на острове. Еще со времен детства Ханс помнил, что там буквально кишело маленькими детишками, они в Новый год, а иногда и в другое время, приходили попрошайничать в дом его отца. Одним из тех оставленных без присмотра ребенком должна была быть и Мария, и он рисовал в воображении темную большеглазую изящную итальянку, немного растрепанную и не очень опрятно одетую. Но представить среди молоденьких фабричных девушек, ежедневно проходивших мимо их мастерской, при том что некоторые из них казались ему довольно-таки привлекательными, Марию Тестолини он никак не мог.

Она ведь выглядела совсем иначе, но не прошло и двух недель, как он неожиданно с ней познакомился.

К дряхлым, соседствующим с мастерской строениям относился и полутемный чулан, пристроенный со стороны реки, – там складывали всяческие запасы. В один теплый июньский день, после обеда, Хансу пришлось пойти туда – ему надо было отсчитать несколько сотен штанг, и он не имел ничего против провести полчаса или даже целый час здесь, в холодке, в стороне от раскалившейся от жары мастерской. Он отсортировал штанги по толщине и начал отсчет, время от времени записывая мелом цифры на темной деревянной стене. Считая, он вполголоса повторял:

– Девяносто три, девяносто четыре…

И тут тихий низкий женский голос произнес, смеясь:

– Девяносто пять… сто… тысяча…

Испуганный и недовольный, он обернулся. У низкого окна без стекла стояла статная белокурая девушка, она кивнула ему и засмеялась.

– В чем дело? – спросил он с глупым выражением лица.

– В хорошей погоде, – ответила она. – Ты небось новый волонтер вон там, в мастерской?

– Да. А вы кто?

– Скажите пожалуйста! Он говорит мне «вы»! Что, разве всегда нужно быть таким благородным?

– О, если позволите, я могу и на ты.

Она вошла к нему, огляделась на пятачке, послюнявила указательный палец и стерла записанные мелом цифры.

– Стой! – закричал он. – Что ты делаешь?

– Не можешь, что ли, наизусть запомнить?

– Зачем, если есть мел? Теперь придется все заново считать.

– О горе! Может, помочь?

– Давай, я с удовольствием.

– Тут я тебе верю, но только у меня другие дела.

– Это какие же? Не похоже.

– Ты так думаешь? И ведешь себя к тому же как грубиян. А нельзя ли быть немного полюбезнее?

– Ну почему же нет? Особенно если ты покажешь мне, как это делают.

Она улыбнулась, подошла к нему вплотную, провела полной и теплой рукой по его волосам, погладила по щеке и посмотрела ему, все еще смеясь, прямо в глаза. Такого с ним еще не бывало – ему стало не по себе, голова у него закружилась.

– Ты славный, очень милый, – проговорила она.

Он хотел ответить: «Ты тоже», – но у него громко стучало сердце, и он не мог вымолвить ни слова. Он держал ее руку, сжимая ее.

– Ау! Не так сильно! – воскликнула она тихо. – Мне больно.

Тогда он сказал:

– Прости. – А она положила на миг свою головку с густыми белокурыми волосами ему на плечо и нежно и подкупающе взглянула на него. Потом опять засмеялась теплым и низким голосом, приветливо и непринужденно кивнула ему и убежала. Когда он подошел к двери, чтобы посмотреть ей вслед, она уже исчезла из виду.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю