355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герман Гессе » Рассказы о любви » Текст книги (страница 1)
Рассказы о любви
  • Текст добавлен: 21 августа 2017, 16:30

Текст книги "Рассказы о любви"


Автор книги: Герман Гессе


Жанр:

   

Новелла


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 28 страниц)

Annotation

Лауреат Нобелевской премии Герман Гессе – великий писатель, без которого немыслима современная литература.

Рассказы классика мировой литературы XX века – в новом переводе Галины Михайловны Косарик, великого мастера своей профессии, подарившей российскому читателю произведения Бёлля, Ленца, Дюрренматта, Мушга; Майера, Гете и других прославленных германоязычных писателей прошлого и настоящего.

* * *

Истории любви.

Реалистические и фантастические. Поэтичные – и забавные.

Пародийные, исторические, – или, наоборот, относящиеся сюжетно к современной автору реальности.

Написанные причудливо и сложно – и, напротив, восхищающие благородной простотой языка и стиля.

Герои этих историй – мужчины, которых настигло самое сильное, острое и непредсказуемое чувство на свете…

Герман Гессе

ЗАПАХ ЖАСМИНА

ПОЭТ

КАВАЛЕР НА ЛЬДУ

ДВА ПОЦЕЛУЯ

ХАНС АМШТАЙН

МРАМОРНАЯ ПИЛА

ГИМНАЗИСТ

ИЮЛЬ

ИЗОБРЕТАТЕЛЬ

ПЕРВОЕ ПРИКЛЮЧЕНИЕ

ЖЕРТВА ЛЮБВИ

ЛЮБОВЬ

ПИСЬМО ЮНОШИ

ИСПРАВЛЕНИЕ КАЗАНОВЫ

ИГРА ТЕНЕЙ

ХУДОЖНИК БРАМ

CHAGRIN D’AMOUR[27]

ОДНАЖДЫ ЛЕТНИМ ВЕЧЕРОМ

ГОДЫ УЧЕНИЯ ХАНСА ДИРЛАММА

ЮНОСТЬ ПРЕКРАСНА

TAEDIUM VITAE[34]

ПОМОЛВКА

ВЕРИСБЮЭЛЬ

УДИВИТЕЛЬНЫЙ СОН

НЕВЕСТА

ВАГОН ДЛЯ НЕКУРЯЩИХ

УРАГАН

ПРЕВРАЩЕНИЯ ПИКТОРА

ЧТО ПОЭТ УВИДЕЛ ВЕЧЕРОМ

notes

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

13

14

15

16

17

18

19

20

21

22

23

24

25

26

27

28

29

30

31

32

33

34

35

36

37

38

39

40

41

42

Герман Гессе

РАССКАЗЫ О ЛЮБВИ

ЗАПАХ ЖАСМИНА

Над кронами высоких деревьев по небу в мягких оттенках красок плыли легкие ночные облачка, а над скользящими облачками покойно висела тихая сияющая луна.

По окрестным садам и темному парку в слабом ветре носилось множество запахов, вступающих один с другим в спор. Сдержанно и едва уловимо витало в воздухе благородное благоухание чайных роз, рядом издавали мимолетный, но неистовый и чувственный запах гвоздики, ощущался сильный и тяжелый аромат гелиотропов, пахла сирень, богато и уверенно.

Но еще богаче, сильнее и пронзительнее был насыщенный страстью аромат жасмина, перебивавший все остальные. Приторно сладкий, дурманящий, он нестерпимее всего будоражил волшебной ночью в начале лета. Он разливался обширными волнами и проникал в самые глубины старого парка, оглушал, теплый и романтичный, наплывом возбуждающих любовных историй.

Из освещенных окон садового домика доносились звуки рояля. Сквозь красные гардины музыка звучала слегка приглушенно, мешалась с теплым мерцанием огней и неслась дальше радостно и легко над широкими каменными ступенями, ведущими в парк, над розами и жасминовыми кустами. Став совсем невесомой и тихой, исполненная изяществом музыка проникла в погруженную в сумеречную тень ротонду и пролетела над парковыми дорожками до огромного бука, таящего в глубине ветвей мрак. Замершие там звуки окончательно растворились в последних разметанных ветром волнах цветочного благоухания, колыхнулись на них и пропали в темной массе листвы, ушли в сияющее лунной синевой небо, в спокойную, невозмутимую, убаюкивающую тишину теплой ночи.

В ротонде из каштанов, кружком обставлявших вход в парк, достигшая середины неба луна четко и ясно рисовала на земле светлый овал. На теневой стороне, там, где царил густой мрак, стояла каменная скамья из песчаника.

Красивая юная дама, игравшая в садовом домике на рояле, видимо, знала, что на этой скамье сидит поэт и страдает от своей безнадежной любви. Она знала, что он любит ее, как непорочный юноша, за красоту, и его любовь была для нее новым и желанным отражением ее собственного обаяния и очарования. Каждый вечер она находила в салоне садового домика на рояле большую, тяжелую, благоухающую пурпурную розу, положенную его рукой на бело-черные безмолвные клавиши. Ей нужно было поднять розу, взять ее в руки и, прежде чем начать играть, подумать о нем. И каждый раз при этом рядом лежали стихи, начертанные на белом одиноком листке легкими летящими буквами, под которыми всегда стояла другая подпись, по-новому намекавшая на поэта и его влюбленность. Но в самих стихах каждый раз говорилось что-то о розах, обыгрывалась та единственная, которая превосходила красные розы великолепием, а белые – нежностью.

Это как нельзя более отвечало склонности юной дамы, так любившей все поэтическое и романтическое, если понять его было легко и если оно служило приятным дополнением к ее красоте. И по стихам можно было судить, что поэт изводил на них все свои дни; стихи отличались изысканной, тщательно выверенной формой и блистали редкостными словами и рифмами, как сверкает бриллиантами драгоценное украшение. Судьба у этих стихов была завидная – их читали прекрасные, благодарные женские очи, а красивые розовые женские пальчики складывали их в папку, обтянутую шелком.

Юная дама выдержала длинную паузу. Она обмахнулась сначала сегодняшней розой, потом листком со стихами, сегодня особенно галантными и очень ей льстящими. Затем она перебрала стопку нот, поставила наконец что-то перед собой на наклонный пюпитр в форме гитары и опять заиграла. Это была небольшая грациозная пьеса Моцарта.

Исполненные изящества музыкальные фразы с блеском и уверенной элегантностью выстраивались одна за другой, следуя плавно, без резких перепадов, в немалом удивлении от собственного благозвучия. В особенности от басов, которые иной раз, казалось, забывали о том, что должны сопровождать мелодию, и, радостно взликовав, низким голосом повторяли основную тему, как повторяет движения юных танцоров наблюдающий за ними развеселившийся старец.

Однако во время игры дама склоняла иногда прелестную светлую головку набок и думала с тихим благоговением о поэте. Она так ясно представляла себе, как он сидит на полукруглой скамье под каштанами и смотрит задумчивыми глазами в ночное небо, залитое лунным светом. И как с легким вздохом время от времени поворачивает темную голову в сторону садового домика и жадно внимает долетающим до него звукам музыки. Он бледен, и его лицо, такое гордое и неподвижное, выражает скрытую, немного беспомощную и трогательную детскость.

Внезапно музыка оборвалась. Тишина ночи сомкнулась, подобно темным водам озера, над поглощенной мраком незавершенной мелодией.

Прекрасная юная дама, оставив свою шляпу лежать, тихо покинула садовый домик, решив вернуться во дворец. Но посреди благоухающего цветами сада, где четыре широкие дорожки сходились у круглой розовой клумбы, она остановилась. Ее посетила одна фантазия. Повернувшись, она медленно пошла по дорожке к ступеням у входа в парк. Медленно, подняв голову, она пробралась между кустами, миновав, также медленно, четыре широкие ступени, и оказалась в полутемной ротонде, где, она это знала, сидел, скрываясь в глухой тени каштанов, поэт.

Нарушив границу тени, она сделала несколько шагов и ступила в светлый овал лунного пятна, скрестила на затылке руки и откинула голову, застыв неподвижно и мечтательно, как прекрасная фея из сада, купающаяся в лунном свете. Она сделала глубокий вдох. Ее красота блистала сиянием в темном обрамлении старых величественных деревьев. А рядом во мраке беззвучно внимал ей поэт, дрожа от возбуждения. Бесценный миг!

Через некоторое время дама повернулась и исчезла, с шорохом быстрых шагов по садовым дорожкам.

Из души поэта, подавшегося вперед и не сводившего с нее горящих глаз, исторглось стихотворение, полное неизбывной тоски и томления.

Именно о таком мечтала прекрасная дама в опочивальне и радовалась завтрашнему вечеру, с нетерпением ожидая эти стихи. Насладившись еще раз всем блаженством блестящих минут в ротонде, она заснула с нежной, тихо подрагивающей на губах детской улыбкой.

1900

ПОЭТ

Книга страстей

Где та долина? Далеко, далеко под золотой звездой.

Искал я долго, искал без устали, искал до изнеможения.

Я шел на север, я шел на юг —

Но той долины найти не смог.

Ханс Бетге

Одинокие

(Вместо предисловия)

Есть такие последователи новейшей философии, кто, сойдясь большим числом в праздных домах, вечера напролет предаются радости, сознавая общность своих воззрений, и все вместе приветствуют, дружно поднявшись восторженной гурьбой на вершину горы, восходящее солнце, наполняющее их энергией. Есть такие общины, где крестьяне, сапожники и батраки живут вместе, чтобы в гнетуще тесных и жалких лачугах ради духовного наслаждения сообща читать Библию и внимать толкованиям иудейских пророков. И есть утонченные эстеты благородного воспитания, проводящие совместно дни и вечера коленопреклоненными перед прекрасным – в залах, где стены украшены блеклыми, изысканно аристократическими гобеленами и где звучат чистые рифмы совершенных стихов и такты неземной музыки.

И все они – философы новой волны, пиетисты, эстеты – возносятся над буднями жизни, исповедуют единение с вечным и умеют сверять судьбы внешнего мира с великой идеей, ставшей их собственной.

Но наряду с ними и всей толпой, что исповедуют прозу будней, есть еще немало отдельных людей, живущих поврозь, – скрытное, молчаливое братство тех одиноких, кто лишь изредка даст о себе знать криком возвысившей голос необычной души. Основу их жизни составляют неудовлетворенность, тоска по родине и покорность судьбе. Зыбкая темная почва лишает все формы их жизни резкости отчетливых очертаний, блеска и сочности красок, подлинности решительных действий, но вместо них придает всему магию неопределенности, туманную синеву дали, приглушенную музыку светотени и чудесную глубину томительного настроения.

Можно назвать по именам многих, чьи жизни и творения запечатлелись на этом тяжелом, печально-прекрасном фоне и чья подлинная суть кажется всем, кто не одинок, таинственной и загадочной. Можно сослаться на многих мудрецов, поэтов, художников, аристократов духа, ясные и великолепные головы – высокий лоб с глубокими умными складками, – людей, кто прожил жизнь в одиночестве и питался лишь соками своего сердца, кому отказано было в способности бежать от себя, отказано в даре общительности, даже дружбы. Далекие друзья плакали при вести об их смерти, заставшей их в полном одиночестве, а более поздние поколения любили их со страхом и удивлением.

Но нет числа тем одиноким, чья жизнь без всякого света и всякой славы уходит в небытие. Они – чужие в переулках своих городов. Не вписываясь в гармонию внешнего мира, они не знают, насколько они хороши или плохи для этой жизни.

Этих моих собратьев я приветствую здесь на моих страницах, всех тех, кто принадлежит к ордену беглецов или лишился родины и кому рыцарская доблесть страданий и одиночества придает черты болезненно-прекрасного благородства. Я знаю, некоторые из них признают меня и будут любить.

1

Свет керосиновой лампы отбрасывал широкий круг в притихший сад, объединяя сидевших за столом в одну дружескую компанию. Кругом царила тьма, маленькая лампа светила в ней столь ослепительно, что даже высокое небо казалось при взгляде на него черным. Лишь посмотрев какое-то продолжительное время вверх, можно было угадать глубокую синеву чистого неба и разглядеть звезды – они сочились на необъятном небосводе световыми каплями.

Невидимо заявлял о своем присутствии обнесенный стеной сад. Благоухание фиалок, аромат первых зеленых листочков куста жасмина и хвои елей плыли нежными волнами сквозь темноту и сливались с тихим шорохом листьев и макушек деревьев в одну мелодию, с тактами которой в сердца собравшихся за столом проникало ощущение весны, цветущих фиалок и совершенной красоты сада.

Все были во власти чар тихого вечернего часа и открывали души голосам прекрасного, голосам весны и далей Вселенной, говоривших с ними в этом замкнутом стеной саду, поражавшем своей чистотой посреди большого города и погруженном в безмолвие.

Четыре лица выхватывал из вечернего мрака свет лампы. Лицо хозяина – сурового по внешнему виду, но по сути своей добродушного, с открытым живым лбом и спокойными проницательными глазами ученого. Рядом было ярко освещено лицо хозяйки – привлекательный рот и озабоченный лоб, но большее внимание привлекали ее мягкие и чистые глаза. Далее – Элизабет, ее элегантная, умненькая и красивая головка: живые подвижные черты лица, высокий лоб и холодный умный взгляд, чувственность тонких губ соперничала со скепсисом, а вызывавший всеобщее восхищение выразительный подбородок заставлял вспомнить о прерафаэлитах[1]. И наконец, Мартин – поэт, на его лбу тени кудрей путались в линиях оживленной игры мимических складок.

Поэт прочел «Смерть Тициана»[2], и плавные, исполненные восторга строки утонченной поэзии, казалось, медленно и гармонично растворились в нежном фиалковом аромате вечера. Никто еще не проронил ни слова.

– Звезды! – внезапно заговорила Элизабет. – Они взошли, пока мы читали, а мы и не заметили. Лампа такая яркая! Смотрите, если немного отклониться и поглядеть какое-то время в небо…

Все посмотрели вверх – в синюю, полную звезд ночь. Только Мартин отодвинулся в темноту и не спускал ясных глаз с левой руки Элизабет, на краю круглого стола неслышно отбивавшей такты. Он впервые увидел элегантную прелесть этой руки, при взгляде на нее ему открылось новое понимание редкостного дара прекрасной пианистки. Он разглядывал это хрупкое творение, а красивые пальцы все двигались, словно ударяли по клавишам. Мартин коснулся их листком фиалки – на столе лежали сорванные цветы. Элизабет вопросительно взглянула на него.

– Ваша левая рука скучает по роялю, Элизабет. По ноктюрну.

Она задумалась на мгновение и, не наклоняя лица, устремила широко открытые глаза в землю. Движение неуловимое, но вместе с тем придававшее ей еще красоты, ибо в этот момент быстротечная игра ее мимики замерла и узкое благородное лицо приняло выражение серьезное, как на портрете маслом.

– Хорошо, я сыграю. Но в темноте. А вы все оставайтесь здесь.

Она тихо и медленно поднялась. В салоне, выходившем в сад, стоял рояль. Легкая фигура, одетая в светло-голубое, бесшумно прошла по газону и исчезла в темной глубине дома. Ее светлый контур неожиданно оставил после себя слабый свет в темном углу сада, где ночной мрак вновь сомкнулся черными волнами вслед растворившейся в нем фигуре. Вскоре из открытых окон полилась простая, медленная и плавная музыка – вечерняя мелодия, присутствующим незнакомая. Это мог быть Моцарт, а может быть, Гайдн. После очень короткой паузы тональность сменилась, и та же самая мелодия, претерпев легкое и чудесное превращение, повторилась в басовом ключе, тогда как аккомпанемент заметно упростился и последние ноты, без четко выраженного заключительного аккорда, затерялись во тьме. Трое слушателей чувствовали: этот ноктюрн принадлежит не Гайдну, а самой Элизабет, а музыка – совершенное олицетворение сегодняшнего вечера и сочинена специально для них, трех понимающих в ней толк ценителей. И поэтому красивая девушка не была встречена вопросом, когда тихо возвратилась к освещенному столу, а лишь с молчаливой благодарностью.

– Нам пора уходить? – спросила она вскоре хозяина.

– Ну нет, еще нет, – остановил ее тот, – я хочу рассказать вам кое-что на прощание, одну маленькую историю, или, вернее, поэму.

Все заулыбались и приготовились слушать. Вокруг висячей лампы закружилась ночная бабочка. Доктор закрыл глаза и начал:

– Чтобы отдохнуть и насладиться красотой позднего часа, молодежь и старики собрались однажды теплым летним вечером в тиши сада. Поэт читал изумительные стихи по-летнему прекрасного сочинения. В кругу под яркой лампой завязалась мирная беседа о разном, неиссякаемым источником тем которой был этот не отягощенный заботами вечер и дружба. Поэт собрал в букетик сорванные фиалки, а его молчаливая муза призвала друзей поднять глаза над маленьким кругом уютного света лампы и посмотреть на чистые звезды. И когда ночь вмешалась своими ароматами и густым сумраком в застольную беседу, муза ответила ей из глубин своего искусства чудесной, близкой ее сердцу мелодией. Старики молчали и протянули музе руку, но поэт опередил их и поблагодарил ее, одарив благоухающими фиалками.

Доктор поднялся и подал Элизабет руку, а поэт преподнес ей букетик цветов, хозяйка взяла лампу и проводила гостей до ворот.

Мартин сопровождал музу по тихим улочкам старинного городка.

Элизабет заговорила:

– Сколько людей в нашем городе, как вы думаете, умеют так наслаждаться летним вечером, как наши хозяева?

– Ну, прежде всего мы двое, – ответил Мартин.

– Да, а еще?

– Двое, может быть, трое.

– Двое, трое. Я знаю, кого вы имеете в виду. Где-нибудь в другом месте вы не стали бы читать «Смерть Тициана». Найдите мне книгу, вы это сделаете? А вы? Я уже сколько месяцев не слышала от вас ни одного стиха.

– Я каждый день сжигаю по листочку.

– Какому листочку?

– Стихов. Поэма. Я работаю и очень недоволен собой.

– Что за стихи?

– В названии одно лишь женское имя. И содержание – тоже женщина, одна девушка. Ее изысканная красота, ее голос, движения, удивительно тонкая одухотворенная натура и кое-что из жизни ее чрезвычайно живой и переменчивой души. Ее волосы, ее глаза, ее манера смеяться, ходить и говорить, ее любимые цветы. Но стихи распадаются прямо у меня в руках, и если бы прекрасная дама узнала об этом, она бы рассмеялась.

– Вы в этом уверены?

– Она холодна и сурова. Вероятно, никогда не любила.

– И вы влюблены в это загадочное существо. Почему вы не скажете об этом самой даме?

– Я не создан для объяснений в любви.

– Странно. Эту даму зовут Елена?

– Нет. Вы на ложном пути. Впрочем, вы знаете, что из меня никакой тайны не вытянуть. Так что не тратьте понапрасну усилий.

На несколько минут их лица попали в свет фонаря.

– Вы бледны, – сказала Элизабет. Мартин промолчал.

Элизабет неожиданно тихо рассмеялась и посмотрела еще раз поэту в лицо.

– Эта ваша трагическая маска, – снова сказала она, – я уже знаю ее. Иногда вы выглядите точно так, как я себе в детстве представляла великих поэтов: всклокоченные волосы, набегающие на лоб волны задумчивости, широко раскрытые глаза, губы чуть сжаты и бледность лица.

Мартин не улыбнулся.

– Почему вы насмешничаете, Элизабет? – спросил он спокойно.

– Я вовсе не насмешничаю. Я даже нахожу, что это вам очень к лицу. Почему мне нельзя сказать вам об этом?

– Да из-за вас же самой, Элизабет. Потому что ваш образ и ваш голос все еще неотделимы для меня от вечерней музы, ее игра сделала меня счастливым, и я преподнес ей букетик фиалок.

Воцарилось короткое молчание, во время которого в узком мощеном переулке раздавались только шаги идущей пары.

– Должна сознаться, – продолжила разговор изящная дама, – что никак не могу позавидовать предмету вашего нового сочинения. Насколько я была бы счастлива увидеть свое отражение в зеркале ваших благородных и благозвучных стихов, настолько мало привлекает меня перспектива быть возлюбленной такого строгого, тонко чувствующего и столь одухотворенного человека.

– А если бы вы встретились мне, как это происходит с той дамой? Она ведь смеется надо мной. Разве вам не доставило бы радости видеть у своих ног человека, прослывшего разборчивым и утонченным?

– Ах да, конечно. И само сознание, что оказываешь влияние на ваше настроение, побуждает к написанию мучительно трагических стихов. Если уж быть жестокой по натуре, то надо быть и настолько блистательной, чтобы иметь любовника, о котором известно, что его тонкие нервы реагируют даже на малейший взгляд.

– А вы были бы достаточно жестокой?

– О да, или вы знаете меня другой?

– Нет.

– Почему вы сказали это так странно?

– Потому что мне все еще жаль музу сегодняшнего вечера. Вы что, действительно этого не понимаете? Или вы хотите сказать, что эта муза была маской?

– Нет. Но нельзя искусственно удержать настроение особого момента. Не разыгрывайте из себя такого чувствительного!

– Эта роль так или иначе приблизилась к своему концу. Мы подошли к вашему дому. Милостивая госпожа, могу я позвонить в колокольчик?

– Извольте, сделайте милость. Я желаю вашему творению и вам всего самого хорошего. До свидания!

У Мартина не было никакого желания возвращаться к себе домой. Он силился запечатлеть в памяти прекрасную пианистку, раскрывшую в этот вечер в темном саду, подобно молчаливой музе, прелесть своей необычайно благородной и одухотворенной натуры. Его мысли цеплялись за мельчайшую деталь, за каждую ее тихую улыбку, ведь он любил Элизабет и знал, сколь редкими бывали такие чистые и просветленные моменты ее явления другим. Он любил ее в той мере, в какой его мятущаяся и жаждущая односторонних наслаждений в искусстве и поступках душа способна была любить женщину, и потому никак не мог насытиться этими редкими моментами, когда видел, что она, как он называл это, в своем стиле. Он тщательно следил, чтобы его обожание оставалось от нее скрытым, и бесчисленное множество раз оказывался оскорбленным ею без всякого ее о том ведома, однако тихий огонь временами загадочной для него самого любви к ней тлел в нем, и, не сознаваясь себе, он все ждал того часа, когда она проявится более открыто и откровенно в чувствах и ему представится случай воздействовать на нее. Ибо, несмотря на непостоянство натуры, частую резкость и неласковость поведения, она была единственной женщиной в его окружении, чья физическая красота и одухотворенность могли бы полностью захватить его.

Вскоре Мартин миновал последний фонарь. Кольцо городских парков и скверов буквально кишело неутомимыми парочками влюбленных. Опустив взор и с легким чувством неприязни, бежал он от этой возни горничных и продавцов лавок, избрав мало хоженную тропу. По правую руку взбирался по склону холма краем парк, по левую – плавно и ритмично волновались равнинные поля. На одном из холмов, поросших ольхой, поэт остановился и устало присел на низенькую деревянную скамейку.

Пока он долго, не отягощенный думами, отдыхая, смотрел на поля, поверх которых разливался слабый свет звезд, его медленно охватывала великая, суровая печаль. При виде равнины, звезд и весенней листвы деревьев в нем вдруг проснулся его подспудный инстинкт: и впервые за много лет его уха вновь коснулся ничем не приглушенный, свежий и нежный зов природы, звук ветра и шум ветвей. Он с особой болью вспомнил, какие мощные потоки щемящей тоски, печали, надежд и чувственного томления когда-то бушевали в такие же майские ночи в его крови и мыслях. От этих стихийных сил и их неубывающей полноты он находил сегодня в себе лишь едва тлеющую искорку былого юношеского томления, и более ничего, совсем ничего, и даже само томление оставалось холодным, бесплодным, и в душе его не пробудилось более ничего от милой прелести прежних дней.

Для одинокого усталого путника, сидящего у подножия поросшего ольхой холма, наступил тот редкий час, когда властный зов природы способствовал победе подавляемых им стихийных ощущений над его холодным и недоступным сердцем. Он не сразу поддался натиску охватившего его внутреннего потрясения. Вскочив и скрестив на груди руки, он встал на самом краю холма и оглядел местность. И заставил натренированное око художника смотреть на вещи просто – попытался разобраться в структуре ландшафта и распределении на полях света. Но с нежным весенним ароматом, исходившим от начинающей зеленеть земли, поднималась, как всегда, и та щемящая тоска, заставившая его расслабленным и безоружным снова опуститься на скамейку и впасть с некоторым сопротивлением в прежнюю игру мучающих его мыслей.

Помимо грусти об утраченной свежести эмоций ранней юности, на поэта навалилась еще тяжелая горечь всего того, что годами заполняло его жизнь. Что осталось ему от порывов молодости после того короткого периода разгула, буйства и мотовства, когда он, прибегнув к упорному самовоспитанию, все поставил исключительно на службу своему жгучему честолюбию художника. Он никогда не жаждал вульгарной славы, но с мучительной настойчивостью его сжигало желание обеспечить себе в узком кругу избранных ценителей и друзей завидное признание и неоспоримое первенство в непревзойденном артистизме. Не отдавая дани формальностям, он приучил себя держать в руках и скрывать от посторонних глаз свою жизнь, тут же обращая каждое, даже незначительное волнение души в самый момент его возникновения в предмет искусства. Он мог несколько дней потратить на то, чтобы заставить поэтический порыв или неудачу засверкать, словно бриллиант, переливающимися гранями, которые его виртуозная техника тонкого экспериментатора могла придать стиху. Множество его не столь объемных творений получили распространение лишь в немногих экземплярах, переписанных от руки, но даже и эти немногочисленные экземпляры, каждый из которых был снабжен особым посвящением, часто отличались один от другого маленькими вариациями, в которых поэт нежно выражал отдельным избранным читателям свою личную благосклонность. Его глубокие и тщательно культивируемые знания античной литературы давали ему ключ к безотказным по воздействию словесным ребусам, и его самооценка не подводила его, подсказывая, что дар сердечного, наивно теплого слова не свойствен ему или уже больше не свойствен. Волнующими, идущими из глубины сердца были лишь немногие его стихи, в которых он со сдержанной грустью говорил о пустоте и безразличии своей утратившей Бога души.

Эти пустота и безразличие мучили его сегодня и доводили до отчаяния. На остроумного и утонченного игрока – игрока чувствами – обрушились неотвязные ощущения, и вожжи вдруг выпали из его рук. В этот час ему казалось, что однажды он был редкостно одарен великим талантом, но не использовал его. Ему казалось, он обладал силой и величием, чтобы придать своей жизни сочную полноту наивной страсти, а своим произведениям – необычайную свежесть беспечной гениальности, и будто эту силу он продал и предал. Он осознавал, что не властен более над такой игрушкой, как всепроникающий и разъедающий скепсис пресыщенности, а отравлен им до самых невольных движений души и даже грез. На какие-то мгновения всплывали для него картины юности, освещаемые внутренним светом, картины тех бурных, необузданных, обуреваемых неясными предчувствиями и надеждами лет, когда жарко пульсировала молодая кровь и ее сильные токи еще несколько лет назад заставляли биться его сердце, громко стучали у него в висках в унисон безумной влюбленностью. Вспоминались избранные часы, прогулки, любовные истории, отдельно стоящие поэтические и философские видения того времени, и как за всем этим ему мерещилось в радужном свете его желанное будущее, скрытое за облаками как за горой. Теперь это будущее наступило и застало его ничтожно малым, несчастным, холодным. Поэт отчетливо чувствовал, что уже стоит по другую сторону порога той жизни, где еще возможны решения и новые идеалы. С этим чувством в нем снова взял верх привычный холодный самоанализ, и он энергично поднялся с твердой решимостью любой ценой не дать захлестнуть себя этой мутной волне удручающего опыта познаний и настроений, доводящих его до презрения к себе. Несмотря на изнурительную усталость, он ускорил шаги, почти побежал и добрался до своей квартиры вскоре после полуночи – бледный, с яростно сжатыми губами, смертельно уставший, как раненый и загнанный зверь, на которого устроили охоту с облавой.

Пока Мартин в течение четверти часа предавался в печали грезам на ольховом холме, а в обнесенном каменной оградой саду ученого доктора в воздухе витало сентиментальное настроение, оставленное вечерней мелодией, Элизабет, после короткого отдыха, села к роялю. Пальцы ее пробежались по клавишам, она взяла несколько нестройных аккордов, случайно родив вариации, лишенные мелодии, мысли же были заняты поэтом. Его стройная и все же внушительная фигура с выразительной и всегда слегка наклоненной головой, серьезным, сегодня болезненно-бледным лицом уже не раз заставляли ее размышлять о нем. Она пыталась составить себе представление о возникающем в этой голове мире идей и о жизни этого странного человека, но ей это никак не удавалось. За исключением требовательного честолюбия, такого понятного ее художественной натуре, она не находила ни одного типичного признака его души. Ее чрезвычайно занимал вопрос о его возлюбленной, ей очень хотелось знать имя той женщины, о которой говорил Мартин. Что это могла быть она сама, она не думала ни минуты, поскольку он ни разу ни одним словом не обмолвился о симпатии к ней, как и она не испытывала ничего подобного к этому замкнутому и ровному в поведении человеку. Он казался ей слишком уравновешенным, малоспособным на сиюминутные вспышки, и если бы она не знала доподлинно его поэзии, то никогда бы и не поверила, что он может испытывать глубокие чувства. Так что ей оставалось лишь догадываться, что под этой спокойной внешностью, возможно, скрывается болезненная глубокость его натуры, но она не чувствовала, насколько близка, даже родственна душа Мартина ее собственной.

Эта родственность душ покоилась прежде всего на свойственном им обоим, так отличавшим их от других сильном неприятии обыденной жизни, всего того, что лишено стиля и духа, и особенно – на извечной неудовлетворенности и неуклонном стремлении не подчиняться бесцеремонному мнению общества и замыкаться в созданном ими самими мире, где царили стиль и гармония звуков. Оба испытывали недовольство собственной жизнью, оба чувствовали себя родившимися не в то время не в той стране, а жизнь находили серой и скучной, тайно лелея сжигающую потребность запечатлеть на бледном ее небосклоне красоту искусства и силу страсти.

Всего этого Элизабет не знала, поэт казался ей таким же чужим, как остальные. К тому же она была одной из тех женщин, кто лишен чувственности, но не хранит целомудренность, и кого недостаточность душевной теплоты бережет от излишних порывов в общении с мужчинами, но не сообщает им внутренней чистоты. Она, как это знал Мартин, действительно никогда никого не любила и отказывалась от многих, часто завидных, предложений руки и сердца, однако хорошо знала мужчин, и в ее взгляде всегда полыхал холодный огонь, сводящий мужчин с ума.

С кажущейся небрежностью скользили ее тонкие пальцы по клавишам. Она покончила с размышлениями, энергично тряхнув красивой головкой, устремила умные и внимательные глаза на клавиатуру и снова заиграла. Едва она взяла первый аккорд пьесы Хубера[3], ее отзывчивая натура мгновенно отторгла все бренное. В часы, проводимые за роялем, она забывала об окружающем, целиком погружаясь в мир благих звуков и чистых форм. Это не было ликованием опьянения или чувствительностью, а было спокойным, само собой разумеющимся пребыванием в привычном домашнем кругу, в хорошо ей знакомом, приятном месте ее обитания.

2

Мартин сидел, глубоко провалившись в старое кресло, в комнате, выходившей окнами в парк. За окном сияла на июньском солнце молодая листва. Буркхард, друг Мартина, прислонился к столу и курил.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю