Текст книги "Рассказы о любви"
Автор книги: Герман Гессе
Жанр:
Новелла
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 28 страниц)
– Вниз! – громко кричал он. – Снимите меня немедленно с дерева, эй, вы!
Его голос сорвался, он чувствовал себя совершенно раздавленным и обреченным на вечный позор. А аптекарь заявил, они требуют выкупа, и все радостно захлопали в ладоши.
– Вы должны выкупить свою свободу! – крикнула Маргрет Дирламм.
Против нее он не мог устоять.
– Да, да, – закричал он, – но только побыстрее!
Его мучитель произнес небольшую речь, содержание которой сводилось к тому, что господин Онгельт вот уже три недели является членом церковного хора, но никто до сих пор так и не слышал, как он поет. Так вот он не будет вызволен из его высокого и опасного положения, пока не споет для собравшихся одну из песен.
Едва он кончил говорить, Андреас сразу запел, чувствуя, что силы оставляют его. Почти навзрыд он затянул строчку «Подумай о часе…» и, не допев ее до конца, выпустил из рук ветку и с криком рухнул вниз. Все очень испугались, и если бы он сломал ногу, то вполне мог бы рассчитывать на покаянное сочувствие. Но он встал на ноги, бледный, но невредимый, схватил свою шляпу, валявшуюся рядом во мху, тщательно водрузил ее на законное место и молча ушел – назад, тем же самым путем, каким они пришли сюда. За первым же поворотом он сел у края тропинки и попытался отдышаться.
Здесь его и нашел аптекарь, который, мучимый совестью, пошел за ним. Он попросил прощения, не получив от Онгельта никакого ответа.
– Мне в самом деле очень жаль, – сказал он еще раз жалобным голосом, – тут не было никакого злого умысла. Пожалуйста, простите меня и давайте пойдем опять дальше вместе!
– Да уж чего там, – ответил Онгельт и отмахнулся, и тогда аптекарь ушел, не испытав облегчения.
Немного позже появилась вся компания, а также обе матери. Онгельт подошел к своей матери и сказал:
– Я хочу домой.
– Домой? Но почему? Что-нибудь случилось?
– Нет. Просто нет никакого смысла, я теперь это точно знаю.
– Ах так? Тебе отказали?
– Нет. Но я знаю…
Она оборвала его на полуслове и потащила за собой.
– А вот теперь, пожалуйста, без фокусов! Ты пойдешь со всеми, и все получится. За кофе я посажу тебя рядом с Маргрет, будь готов к этому.
Он озабоченно потряс головой, но подчинился и пошел со всеми дальше. «Кирхерполь» попробовала завязать с ним разговор, но отказалась от этого, потому что он молча смотрел перед собой на дорогу, и у него было такое сердитое и огорченное лицо, какого никто никогда не замечал у него.
Через полчаса компания достигла цели прогулки – маленькой деревеньки в лесу, харчевня которой славилась отлично приготовленным кофе, а поблизости находились руины крепости рыцарей-разбойников. В садике при харчевне добравшаяся сюда раньше молодежь затеяла свои игры. Из харчевни вынесли столы и сдвинули их, молодые люди принесли стулья и скамейки, накрыли столы скатертями и уставили подносами с чашками, кофейниками, тарелочками и печеньем со сдобами. Госпоже Онгельт действительно удалось усадить сына рядом с Маргрет. Он, однако, никак не осознавал своей удачи, а по-прежнему безутешно пребывал в состоянии постигшего его несчастья, механически помешивал ложечкой остывший кофе и упорно молчал, несмотря на все взгляды, что посылала ему мать.
После второй чашки заводилы решили предпринять поход к руинам и игры продолжить там. Молодежь с шумом поднялась из-за стола. И Маргрет Дирламм тоже встала со всеми вместе, и, вставая, передала унылому и тупо уставившемуся перед собой Онгельту свою изящно расшитую перламутром сумочку со словами:
– Пожалуйста, посмотрите за моей сумочкой, господин Онгельт, пока мы будем играть.
Он кивнул и взял сумочку. Он принял ее с убийственной мыслью, что останется со стариками и не будет участвовать в играх, – мыслью, больше не удивившей его. Его удивило только, что он не понял этого с самого начала, эту странную приветливость на репетициях, историю с ящиком, все остальное.
Когда молодежь ушла и оставшиеся участники продолжали пить кофе и вести беседу, Онгельт незаметно покинул свое место и направился через поле за садом к лесу. Хорошенькая сумочка, которую он нес в руке, радостно сверкала в лучах солнца. Он остановился перед свежим пнем. Вытащил платок, расстелил его на светлой влажной древесине и сел. Он обхватил голову ладонями и погрузился в грустные мысли, и когда его взгляд снова упал на играющую красками сумочку, а порыв ветра донес до него крики и радостные возгласы компании, он еще ниже опустил тяжелую голову и беззвучно, по-детски, заплакал.
Он просидел так не меньше часа. Глаза его высохли, волнение улеглось, но трагизм положения и безнадежность его устремлений стали ему теперь яснее ясного. Он услышал приближение легких шагов, шуршание платья, и прежде чем успел вскочить, перед ним выросла фигура Паулы Кирхер.
– В полном одиночестве? – спросила она шутливо. Он не ответил, она посмотрела на него повнимательнее, посерьезнела и вдруг спросила с женской теплотой: – Ну в чем дело? Разве случилась какая беда?
– Нет, – сказал Онгельт тихо и, не подыскивая фраз, продолжил: – Нет. Я просто понял, что не гожусь для этой компании. И что был для вас шутом гороховым.
– Ну чтобы так все плохо, нельзя сказать…
– Нет. Это именно так. Я был для вас шутом, особенно для девушек. Потому что я человек добродушный и принимал все за чистую монету. Вы были правы, мне не следовало приходить в хор.
– Вы всегда можете из него выйти, и все опять будет хорошо.
– Выйти я, конечно, могу, и лучше я сделаю это сегодня, чем завтра. Но хорошо мне от этого вовсе не станет.
– Почему же?
– Потому что я стал для нее предметом насмешки. И потому что теперь совершенно нет никакой…
Рыдания захлестнули его. Она осторожно спросила:
– …и потому теперь нет никакой?..
Дрожащим голосом он закончил:
– Потому что теперь ни одна девушка не будет испытывать ко мне уважение и относиться серьезно.
– Господин Онгельт, – медленно произнесла Паула, – вы несправедливы. Или вы считаете, что я не уважаю вас и не отношусь к вам серьезно?
– Да, тут вы правы. Я верю вам, что вы меня уважаете. Но дело не в этом.
– А в чем?
– О Боже! Я не должен об этом говорить! Но я становлюсь совершенно безумным, когда думаю, что любой другой лучше меня, но я ведь тоже человек, ведь так? Но за меня – за меня – не захочет выйти ни одна девушка!
Возникла долгая пауза. И Паула сказала:
– Да, но вы спросили хоть одну из них, хочет она этого или нет?
– Спросил? Нет, я этого не сделал. А зачем? Я и так знаю, что никто не хочет.
– Так вы что же, хотите, чтобы девушки сами пришли к вам и сказали: «Ах, господин Онгельт, простите, но я просто ужас как хотела бы полюбить вас и чтобы вы на мне женились!» Да, этого вам придется, пожалуй, ждать долго!
– Я понимаю, – вздохнул Андреас. – Вы же знаете, что я имею в виду, фрейлейн Паула. Если бы я был уверен, что кто-то хорошо относится ко мне и хоть немножко любит меня, тогда…
– Тогда вы будете настолько милостивы и подмигнете ей или поманите пальчиком! Боже праведный, да вы – вы…
С этими словами она бросилась бежать, но не со смехом, а со слезами на глазах. Онгельт не мог этого видеть, но почувствовал что-то странное в ее голосе и в том, что она убежала, поэтому он бросился за ней вслед, и, когда догнал ее, оба они не могли произнести ни слова, а вдруг обнялись и поцеловались. Так и случилась помолвка Онгельта.
Когда он смущенно и вместе с тем храбро возвратился с невестой, держа ее за руку, в сад харчевни, все уже собрались уходить и дожидались лишь их двоих. В общей суматохе, удивлении, покачиваниях головами и пожеланиях счастья прекрасная Маргрет подошла к Онгельту и спросила:
– Так, а где вы оставили мою сумочку?
Жених смутился и побежал в лес, а за ним Паула. На том месте, где он так долго сидел и плакал, в бурой листве, переливаясь блесками, лежала сумочка, и невеста сказала:
– Это хорошо, что мы еще раз пришли сюда. Тут лежит твой платок.
1908
ВЕРИСБЮЭЛЬ
Хаванг – маленькая деревушка, о которой никто никогда бы и не знал, если бы недавно там не возник огромный кирпичный завод. Этот завод был также виной тому, что проложенный от Битрольфингена до Кемпфлисхайма железнодорожный путь был в конце концов продлен до Хаванга. А поскольку я испытывал раньше слабость к маленьким местечкам, расположенным на никому не известной конечной станции, я прибыл однажды в начале лета в Хаванг, снял в крестьянском доме комнатенку и устроился на длительное пребывание. Я хотел написать книгу, которая могла родиться только в сельской тиши, где никто не нарушает покой; некоторые начальные страницы и различные наброски я и сегодня еще храню как память о прекрасных годах юности.
Конечно, скоро выяснилось, что и Хаванг не был тем местом, где могло бы родиться мое произведение. Во всем остальном деревушка мне нравилась, и поскольку сбор чемодана, отъезд и прощание – занятие всегда безрадостное, я на первое время остался там, куда прибыл, и даже решил стать в Хаванге на одно прекрасное лето старше. Я подолгу лежал на опушке леса и наблюдал за крестьянами, занятыми июньской работой, тайком в ручье рыбачил Тэлис, осматривал производство кирпича и вечерами рассказывал уставшим за день хозяевам про свои путешествия и про планы, пока им это не надоедало и они не переставали меня слушать.
А потом началась скука. Встав утром с постели, этак часов в семь, я слонялся по деревне и долго обдумывал, в каком направлении мне пойти. Иногда я поднимался в гору в сторону леса, иногда спускался вниз и шел долиной к кирпичному заводу или отправлялся половить рыбу, и чаще всего возвращался снова деревенской улицей к себе в дом, усаживался в саду, наблюдал, как зреют в листве маленькие зеленые яблочки, и слушал, как жужжат в траве шмели и пчелы. Несколько раз я ходил к станции – зданию из гофрированного железа длиной три метра – и смотрел, как прибывает и снова уезжает единственный за день поезд, кто приехал или не приехал на нем, это уж как получится, и именно там, на станции, меня чаще всего настигало ощущение скуки. Однажды я затеял разговор со смотрителем, узнал все тарифы грузовых перевозок по железной дороге и все расстояния от одной станции до другой и, наконец, спросил, только потому, что день тянулся бесконечно и мне не хотелось, чтобы беседа иссякла, есть ли на этой железной дороге сезонные билеты. Смотритель станции выдал мне подробнейшую справку. Имеются билеты отсюда до Битрольфингена на двадцать четыре поездки, и стоят они столько-то и столько-то. Скидка в цене в сравнении с обычными билетами была, как подсчитал для меня смотритель, довольно внушительной, и каждый, кто жил здесь и имел в Битрольфингене дела, покупал, естественно, такой сезонный билет. Я уже не могу точно сказать, как это получилось, но только в конце разговора я чувствовал себя обязанным, раз уж я столько времени отнял у этого вежливого чиновника, купить сезонный билет. И теперь я мог каждый день, если появится желание, ездить в Битрольфинген, вот только сегодня нет, потому что поезд уже ушел.
Назавтра в полдень я явился на станцию с приятным чувством, что на сегодня у меня есть дело и есть цель, и стал ждать отправления поезда. Кроме меня, желающих путешествовать не было, но к составу были прицеплены два вагона кирпичей и, когда мой вагон хорошенько прогрелся на полуденном солнце, мы с шумом и пыхтением отбыли. Тут же вошел кондуктор, пробил первую дырку в моем желтом сезонном билете и принялся приятно беседовать со мной, раз уж я оказался постоянным пассажиром на будущее; беседа заняла весь путь до Кемпфлисхайма. Там мы сделали остановку и взяли еще двух пассажиров. Один из них тут же заснул в своем углу. Другой, которого я расценил как торговца рогатым скотом, немедленно взял в оборот кондуктора, и тот, уже не обращая на меня никакого внимания, сразу откликнулся на предложение пожилого человека, причем с таким усердием, что я оставил все надежды еще раз заинтересовать его своей персоной, и стал смотреть в окно.
Я увидел кое-что новенькое. Названия станций до Битрольфингена, которых было немало, я мог теперь перечислить по памяти. Станции по большей части тоже из гофрированного железа, но три из них все же каменные, и в том числе Верисбюэль, о котором речь впереди. Постепенно вагон заполнялся, но ко мне так никто и не подсел, я был чужой здесь и ехал все дальше и дальше, разглядывая долины, леса и селения. При каждой станции была харчевня, и на каждой из них висела одна и та же вывеска: «Пристанционный трактир». На каждой станции стоял на перроне смотритель в фуражке с красным козырьком, а за маленьким пыльным окошком его крошечного служебного помещения в один квадратный метр виднелся телеграфный аппарат: с медным колесом и бесконечно длинной узкой бумажной лентой поверху.
Я многое увидел за эту поездку, но не все могу здесь описать. Кое-что я уже позабыл, а кое-что еще не отстоялось и со временем покроется пылью и уйдет в небытие – но одно я не забыл и никогда не забуду. Это станция в Верисбюэле.
Она уже потому бросалась в глаза, что была построена из камня, и у нее был не только первый и единственный этаж, как у всех станций, а еще и верхний с четырьмя окнами. Внизу находился смотритель, за его стеклянной дверью таинственно поблескивало маленькое медное колесо, рядом с дверью висел почтовый ящик, а под ним на полу сидел маленький мальчик с белым шпицем. Все это я охватил мельком, бросив беглый взгляд. Я поднял глаза и взглянул наверх, где сияли четыре окна. Огромной радостью было смотреть на них – на каждом подоконнике стояло по шесть зеленых горшков, а из них свисало множество гвоздик всех цветов, но больше белые и красные. Даже казалось, что через пыльный, пропитанный тяжелыми запахами пристанционный воздух доносится их запах.
Это было самое очаровательное, что я увидел за всю поездку. Некоторые станции давили на меня и вызывали оцепенение, чудовищно похожее на оставленную в Хаванге скуку, и я с тоской думал о двадцати трех поездках, которые еще только предстояло мне отработать согласно купленному сезонному билету. При виде солидной станции и украшенных гвоздиками окон в моей душе опять возликовала радость и проснулась жажда жизни, я был полон радужных мечтаний и чувствовал, что не все в жизни потеряно.
И так как радость редко приходит одна, то после чуда с гвоздиками очам моим предстало еще одно волшебство, правда, прошло немало времени, прежде чем я его открыл. К счастью, на этой примечательной станции мы стояли больше четверти часа, и после того как мой взор вдоволь насладился прелестными цветочками, мне явилось нечто еще более прекрасное. Дело в том, что в третьем окне стояла в темной комнате, наполовину скрытая горшками с цветами, таинственная прекрасная девушка с черными волосами и белыми щечками, она внимательно и с любопытством смотрела вниз на нас. Прелестное дитя, подумал я, стоит там и смотрит вниз, возможно, на каждый поезд, и скучает и ищет новое лицо и короткий проблеск внешнего мира, чтобы потом думать об этом целый длинный тихий день, получив заряд чувств. Она нравилась мне, и я жалел ее, хотя ничего о ней не знал, и мне доставляло удовольствие видеть, как она выглядывает, прячась за своим висячим садом.
Тем временем ее взгляд упал на меня, и я тут же скромно отвел глаза, и лишь через некоторое время отважился снова взглянуть в ее сторону: она все еще стояла на том же месте и смотрела на меня, именно на меня, и я не сумел ничего сделать, а потому несколько секунд просто смотрел в ее темные глаза. Она стояла не двигаясь, и выдержала мой взгляд, ни разу не моргнув, так что я смутился и первым посмотрел вбок. Тут поезд тронулся и поспешил набрать скорость, так что я тихонько сидел на своем месте и думал сплошь о приятных вещах. И день, и поездка, и сезонный билет снова радовали меня. Я попытался вспомнить, какие у нее волосы – черные или она шатенка, и что она сейчас может делать, гадал я, видимо, поливает цветы, а потом поставит букетик этих цветов на свой столик, где лежат швейные принадлежности и другие ее какие-то вещи: книга и несколько фотографий, коробочка из слоновой кости с иголками, и стоит мраморный мопсик или львенок.
Станции так и мелькали одна за другой, я едва успевал их заметить, словно ехал на скором поезде. Конечной станцией был Битрольфинген, где все должны были покинуть вагон. У меня было три часа времени, чтобы осмотреть городок, выпить пива и узнать, что ризница со старинной резьбой закрыта, поскольку ризничий сегодня так и не появился. Что означало само собой, я скоро приеду сюда еще раз. Пиво я выпил в садике у хозяина харчевни под круглыми кронами каштанов, и чтобы не упустить момента возвращения домой, я пораньше вернулся на станцию и принялся наблюдать через маленькое окошко за работой телеграфиста. Но вскоре заметил, что обстоятельства дела носят здесь более принципиальный характер. Смотритель сначала бросал недовольные взгляды в мою сторону, видимо, сердился, что я смотрю на него в окошко, а потом, увидев, что я все еще стою, не трогаясь с места, рывком раскрыл окно и закричал: «В чем дело? Вы хотите купить билет? До отхода поезда еще целых полчаса!»
Я приподнял шляпу и сказал: «Нет, спасибо. У меня сезонный проездной». Тут он стал чуть вежливее и согласился потерпеть, что я стою возле окна, пока он пробивает узкую ленту тире и точками. Время вышло, пора было садиться в поезд. Уже начало смеркаться, когда мы тронулись в обратный путь, но дни в июне длинные, и, когда мы прибыли в Верисбюэль, солнце еще не закатилось и даже светило золотистыми лучами и нагревало окна в здании станции, а за ними и пышно цветущие гвоздики. Девушки, которую я так хотел увидеть, не теряя больше понапрасну время, не было, и весь этот блеск тут же показался мне излишним расточительством. Но как раз в тот момент, когда впереди что-то запыхтело и зашипело, а кондуктор, торопя окончание рабочего дня, с удвоенным усердием захлопнул двери, в третьем окне вдруг появилась, не прячась, красивая темноволосая девушка, улыбнулась вслед уходящему поезду, окутанному парами, и опять заставила вспыхнуть внутри меня огонек радости. На этот раз ее волосы показались мне не такими уж черными, в них даже прятался светлый, если не золотой, лучик, но, возможно, он задержался там при закате солнца.
Довольный своим путешествием и проведенной таким образом половиной дня, я прибыл в Хавангу, где вновь оказался единственным пассажиром, которого ободряюще приветствовал смотритель станции с чувством цеховой солидарности, словно благодаря сезонному билету я сблизился душой с железнодорожниками. Дома, в моей крестьянской каморке, все имело какой-то безутешный вид, будто я отсутствовал целую вечность, и перед тем как заснуть, я решил, что завтра снова поеду в Битрольфинген. Может быть, ризница с художественной резьбой, имеющей историческую ценность, будет открыта и пиво под тенистыми каштанами будет иметь такой же превосходный вкус, а тамошний железнодорожный служащий признает во мне постоянного пассажира и станет приветливее ко мне, возможно даже, покажет, как работает телеграфный аппарат, что давно уже разжигает мое любопытство. Может, и барышня в Верисбюэле опять будет стоять за гвоздиками, во всяком случае, гвоздики определенно будут на месте, а сама поездка окажется для меня в некотором роде бесплатной.
Однако на следующий день я остался в Хаванге. Мне пришло в голову, что та девушка в конечном итоге еще, чего доброго, вообразит, будто я снова приехал уже из-за нее, или вдруг почувствует себя оскорбленной, или как-нибудь по-другому ложно истолкует мое поведение. Поэтому я остался дома, сходил на кирпичный завод и валялся пополудни с тоненькой книжкой на сене до тех пор, пока голод не погнал меня в деревню.
Но уже следующим днем мне представилось, что поездка будет вполне уместной. Я ведь мог, если прелестная барышня сделает кислое лицо, отклониться в поезде от окна и наблюдать за ней украдкой. В конце концов, я решительно хотел осмотреть старину в Битрольфингене и вообще использовать возможность, имея сезонный билет, ознакомиться с этой местностью, сделать некоторые наблюдения и зарисовки. Я с чистой совестью отправился в путь, опять увидел спящего человека в углу, и торговца рогатым скотом, и многих других пассажиров, снова садившихся в поезд, как и позавчера, я предложил кондуктору сигару и уже чувствовал себя сжившимся с поездом и имеющим к нему самое прямое отношение. На подъезде к Верисбюэлю я настроился на тайное ожидание и насторожился, увидев издали каменное здание станции, а затем и почтовый ящик и окна с цветами, за которыми я в душе уже соорудил для себя что-то родное как прибежище для собственных радостных мыслей. И я не стал отклоняться назад, когда в окне на прежнем месте появилась девушка и стала смотреть на поезд. Она взглянула сначала на маленькое купе в переднем вагоне, это был второй класс, но там, как всегда, никого не было, а потом на наши окна, и тут же обнаружила меня, она смотрела мне в лицо, не отводя глаз, и мне показалось, что при этом она слегка и очень мило улыбнулась, ее улыбку я не посмел отнести на свой счет, но очень возрадовался и расценил про себя, особенно не задумываясь, как маленькое приятное событие. Она опять стояла чуть позади цветов, в глубине комнаты, так что не каждый мог ее видеть, и ее волосы снова казались мне совершенно черными, а на белом, чуть бледном лице темнели глубоко посаженные глаза. Поезд уже тронулся, но я все еще смотрел наверх и не спускал с нее глаз, и она тоже продолжала стоять, и я все еще видел ее в окне, хотя она стала совсем маленькой, а контуры утратили ясность. Мне казалось, она улыбается теперь не таясь, очень мило и приветливо, и смотрит прямо на меня, но скорее это все же было игрой моего воображения, чем правдой, потому что ее лицо с такого расстояния было всего лишь светлым пятном.
Так как я не знал, как ее зовут, и не решался кого-нибудь спросить об этом, весь остальной путь я занимался тем, что придумывал для нее разные красивые имена. Сначала самым подходящим именем я выбрал Хедвиг и самым прекрасным из всех, но вскоре подумал, что Гертруда гораздо красивее и подходит ей больше, так что для меня она звалась теперь Гертрудой, и когда я к своим позавчерашним мыслям присовокупил сегодняшние представления о ней и даже дал ей имя, то в отношении незнакомки у меня сложилась уже довольно определенная картина.
В Битрольфингене я спустился в ризницу и осмотрел старинную резьбу кафедры и надгробные плиты с искусной чеканкой захороненных здесь ушедших в мир иной знатных господ и служителей церкви, но не смог там долго пробыть и поспешил своевременно вернуться на станцию, где наш локомотив как раз смазывали и заправляли водой. Смотритель вежливо ответил на мое приветствие и даже спросил, не из Верисбюэля ли я приехал. Когда я сказал «нет, из Хаванга», он принялся расхваливать расширение дела на тамошнем кирпичном заводе и высказал догадку, что там я и работаю. Разочаровывать его я не стал, тем более что такой поворот даже мог оказаться для меня полезным, и когда я сел в поезд, у меня было такое ощущение, будто я сделал это уже в сотый раз и действительно что-то значу для этой местной железнодорожной ветки и самой местности.
Солнце светило вечерним закатом, золотило луга и красные черепичные крыши, когда мы снова прибыли в Верисбюэль; маленький мальчик опять сидел под почтовым ящиком, на сей раз без шпица, а над ним, наверху в окне, снова стояла в ожидании девушка, в ее волосах играл солнечный луч, на лице лежал отблеск, что облегчало мое положение, и я мог лучше ее рассмотреть. На мой взгляд, ей было лет двадцать. На этот раз обошлось без фантазий – когда поезд дернулся и медленно покатился, на ее розовых губах сияла чистая, приветливая улыбка, и с этой улыбкой она смотрела мне прямо в глаза, мое сердце бешено забилось и запрыгало от радости. Смотри, говорил я себе, она уже знает тебя и вовсе на тебя не сердится! И на душе стало тепло, едва я подумал, что, возможно, она тоже думает обо мне, как я о ней, и задумывается, кто такой этой посторонний молодой человек.
Так что я хоть и не в первый раз, но влюбился, и это мое состояние нравилось мне чрезвычайно. Скуку как рукой сняло, и мне было стыдно перед самим собой, что я еще совсем недавно был в этом прекрасном месте ко всему глух и лишь слонялся кругом без дела. Леса показались мне теперь утром такими величественными и мирными на фоне светлых нив, как этого не смог бы описать ни один даже самый распрекрасный поэт, а горы вдали взирали на все со своей высоты так тихо и так задумчиво, что я постоянно глядел на них, одолеваемый мыслями, и весь следующий день прошел для меня легко и быстро, как до сих пор еще ни один из них в этой деревне. Повсюду творения рук Божьих трудились, не покладая своих, и все блестело и сверкало в лучах света и радостях жизни.
Однако всего этого великолепия хватило мне ненадолго, и уже через два дня я снова тронулся в путь. Да, она стояла у окна, и если вглядеться попристальнее, то, пожалуй, она даже ждала меня и обрадовалась, увидев снова. По крайней мере на лице у нее заиграла тихая радостная улыбка, и своими темными глазами она смотрела на меня так, что по мне мурашки забегали, словно она поцеловала меня. И стоило только об этом подумать, как мне сильно захотелось этого, и я решил про себя, что рано или поздно я добьюсь поцелуя от этого прелестного создания, что представлялось мне верхом блаженства, однако не такой уж и большой дерзостью. Поцелуй красивой серьезной девушки в губы всегда был моей заветной мечтой, шедшей от самого сердца, но так до сих пор и не сбывшейся. Сейчас мне это казалось возможным, и я чувствовал, что все склоняется к тому, чтобы вылиться в настоящее приключение. Может, мне надо было сразу кивнуть ей или тайком помахать, но мне казалось это слишком рискованным, и я решил дождаться обратного пути и прежде обдумать этот свой шаг.
Тем самым мне было над чем поразмыслить за остаток пути и во время пребывания в Битрольфингене, а также на обратном пути до Верисбюэля, но в итоге я остался при своем первоначальном решении поприветствовать ее сегодня, сделав какой-нибудь знак или помахав рукой. Если она ответит, будет очень хорошо, и тогда я посмотрю, что делать дальше, а если нет, значит, я ей неприятен и останусь нецелованным на долгие годы.
Осуществить намерение мне удалось. Стоило мне только увидеть Гертруду, как я кивнул ей и сделал приветственное движение рукой. И то и другое носило весьма осторожный характер и было неявным, но не ускользнуло от ее внимания, и она, к моей огромной радости, ответила мне, улыбнувшись и дважды кивнув.
Больше всего мне хотелось тут же выскочить из вагона и помчаться к ней, перепрыгивая на лестнице через ступеньки. Я еще раз вопросительно взглянул на нее, и она тут же показала мне свою радостную улыбку, словно вывесила в честь праздника флаг. Сомнений более не было, я нравлюсь ей, она меня отметила и, возможно, даже благосклонно примет мое ухаживание, будет окрылять меня как утреннее сияние, и я уже был готов лечь ради нее по первому зову на рельсы. Поезд тем временем уже отъехал, я молча попрощался с ней и поехал домой сквозь вечернее великолепие красок, преображавших землю.
Это был прекрасный миг, возможно, один из самых прекрасных в жизни, оставшихся в моей памяти. Все в золотом сиянии смеялось и ликовало, согревало юную душу, и я легко и блаженно парил на радужных крыльях как в раю, наполненном молодыми сердцами. А потом этот миг стал угасать, чего я даже не заметил, умчался и был таков, раньше, чем я осознал его, как и любое другое человеческое счастье.
Но пока во мне только зажглась искра приключения и за тихим ощущением счастья и его скорого прихода последовала череда планов и возрастающее желание их исполнения, но одновременно страх и робость, потому что в любовных делах у меня не было никакого опыта. Два дня прошли в бесплодных раздумьях и были потеряны. Моим желанием было поехать в Верисбюэль, сойти там с поезда и каким-то непонятным образом встретиться с ней. Не питая никаких смелых надежд, я все же думал, что мне удастся осуществить заветное желание – красивая девушка приветливо встретит меня и подарит мне поцелуй. Но стоило мне представить, как это будет, когда я сойду с поезда и уже стою на вокзале, и мне надо идти к ней и что-то говорить, а ее отец и, возможно, мать будут присутствовать при этом, то все это оборачивалось для меня неодолимым препятствием, как гора, и казалось невозможным. Моя уверенность окончательно покинула меня. Ну да, она приветливо кивнула мне и даже улыбнулась, конечно, но что из этого следовало? В конце концов, она могла проделать такое со многими проезжающими мимо, сама невинность, и если я заявлюсь, буду стоять перед ней и желать большего, как это будет выглядеть? Она ведь ничего обо мне не знает, еще меньше, чем я о ней. Разве она виновна в том, что меня обуревают такие желания? Ах, она сделала то, что делает с большим удовольствием – поприветствовала меня с присущей ей любезностью, – а я уже считаю, что могу теперь идти и предъявлять свои требования!
На третий день я все еще не знал, что делать, разве что опять поехать на поезде. И можно, конечно, сойти в Верисбюэле или отправиться дальше, это уж как получится. В полном беспокойстве пришел я на станцию и стал дожидаться поезда. Я сел в вагон, кондуктор приветливо поздоровался со мной, как со старым знакомым, и пробил мне в билете новую круглую дырочку, снова появился торговец скотом, а за окном проносились ставшие уже привычными пейзажи и картины, каждая из которых то сулила мне счастье, а то казалась зловещей предвестницей дурного.
Наконец мы прибыли, каким бы долгим ни казался мне путь, в Верисбюэль. Сердце у меня чуть не остановилось, когда я увидел на вокзале Гертруду в бежевом платьице и с большой сумкой в руках, а рядом с ней смотрителя и маленького мальчика и еще невысокого роста худенькую женщину – вероятно, ее мать. Обе они, мать и дочь, были одеты в дорожные платья, и у девушки были красные глаза и по щекам текли слезы.
Она чмокнула смотрителя в его рыжую бороду и села с матерью в поезд. Они вошли в мой вагон и заняли места совсем близко от меня. У меня не хватало смелости поднять глаза и взглянуть на нее, пока поезд не тронулся, она стояла теперь у открытого окна и махала рукой. И я мог ее рассмотреть и убедиться, что она действительно очень хороша собой. У нее были темно-каштановые волосы и такие же темные глаза, сквозь слезы прощания она уже снова улыбалась своим розовым ротиком, одарившим и меня в прошлый раз улыбкой. Она села и начала беспечно болтать с матерью; меня она не видела и, казалось, вообще меня не знает. Часть разговора я даже слышал, откуда заключил, что она действительно ее дочка, а потом она заговорила про какого-то Роберта и еще про своего мужа, и постепенно я понял, что она замужем и приезжала навестить стариков.








