Текст книги "Рассказы о любви"
Автор книги: Герман Гессе
Жанр:
Новелла
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 28 страниц)
В Битрольфингене она исчезла с матерью в зале ожидания, причем для пассажиров второго класса, хотя они и ехали третьим, и тут мне пришло в голову, как часто я сердился, когда видел пассажиров третьего класса в зале ожидания для пассажиров второго класса. Но ведь она была дочкой железнодорожного служащего.
Когда я в следующий раз ехал тем же путем, со мной был мой чемодан, и я поехал дальше, в другое место. Свой сезонный билет я подарил хозяину, у которого снимал комнату. А потом пришли другие времена, я многое забыл из того, что пережил тогда, только не названия станций и не гвоздики на окнах. Я так и остался нецелованным, и даже если и стал за это время другим, то прекрасная Гертруда и мои безумные фантазии во время поездок на местном поезде не исчезли бесследно из моего сердца: они живут в тайниках моей души и нет-нет порой напоминают о себе и сегодня, навевая мечты о юношеской любви и о том истинном счастье, которое я испытал в те часы.
1909
УДИВИТЕЛЬНЫЙ СОН
Когда гимназист Мартин Хаберланд умер в возрасте семнадцати лет от воспаления легких, все с большим сожалением заговорили о нем и его многочисленных талантах, а также о том, как он был несчастлив – умер, не успев извлечь из талантов ни успеха, ни процентов с доходов, ни чистого капитала.
И это была правда, смерть красивого одаренного юноши очень огорчила и меня, и я с некоторым сожалением подумал: как невероятно много сосредоточено в мире таланта, если природа им так разбрасывается! Но природе все равно, что мы о ней думаем, а что касается таланта, то его и в самом деле имеется в таком избытке, что у наших художников скоро будут одни только коллеги и не будет зрителей.
С другой стороны, я не могу не сожалеть о смерти юноши в том смысле, что ему самому был нанесен огромный ущерб и он был лишен всего самого лучшего и прекрасного, что было предначертано только ему.
Кто был счастлив и здоров в семнадцать лет и у кого были хорошие родители, тот уже в большинстве случаев прожил лучшую часть своей жизни, и если его жизнь закончилась так рано и от недостатка великой скорби и ярких впечатлений и дикого образа жизни не стала частью симфонии Бетховена, то она, может быть, станет еще камерной музыкой Гайдна, а ведь такого про многие человеческие жизни не скажешь.
В случае Хаберланда я в этом абсолютно уверен. Молодой человек действительно пережил самые прекрасные моменты, какие ему было суждено пережить; он уловил несколько тактов неземной музыки, так его смерть стала неизбежной, потому что никакая жизнь не может быть после этого ничем другим, кроме как диссонансом. А то, что ученик пережил свое счастье во сне, вовсе не умаляет ценности этого, потому что многие люди проживают сны ярче, чем жизнь.
На второй день болезни, за три дня до смерти, гимназист при начавшейся лихорадке увидел следующий сон.
Его отец положил ему на плечо руку и сказал: «Я хорошо понимаю, что ты не можешь многому у нас научиться. Ты станешь великим и доброжелательным человеком и познаешь особенно большое счастье, какого нельзя получить дома, в родительском гнезде. Послушай меня: тебе надо сейчас преодолеть сначала гору познания, потом совершить поступки, а затем встретить свою любовь и стать счастливым».
Пока отец произносил последние слова, его борода стала длиннее, а глаза больше, в какой-то момент он выглядел как древний король. Потом он поцеловал сына в лоб и велел ему идти, и сын пошел вниз по широкой красивой лестнице, какие бывают во дворцах, и когда он шел уже по улице и собрался покинуть их городок, он повстречал свою мать, и она воскликнула: «Как же, Мартин, ты хочешь уйти, даже не попрощавшись со мной?» Он смущенно посмотрел на нее и постыдился сказать, он думал, что уже давно умер, потому что видел ее перед собой живой, и она была моложе и красивее, чем он помнил ее, да, в ней было даже что-то девичье, так что он, когда она его поцеловала, покраснел и не ответил ей поцелуем. Она посмотрела ему в глаза ясным небесным взглядом, который вошел в него словно свет, и кивнула ему, когда он, смущенный, пошел торопливо дальше.
За городом он без всякого удивления увидел вместо проселочной дороги и долины с дубовой рощей раскинувшуюся перед ним морскую гавань, где стоял большой старомодный корабль с рыжими парусами, поднимавшимися к золотистому небу, как на самой его любимой картине Клода Лоррена, и где вскоре после горы познания он сам взойдет на корабль.
Корабль и золотистое небо, однако, незаметно исчезли из видимости, и через некоторое время гимназист Хаберланд, проснувшись, оказался на проселочной дороге, уже далеко от дома, и шел он к горе, которая полыхала вдали алым закатом и никак не приближалась к нему, хотя он шел уже очень долго. На его счастье, рядом с ним шагал профессор Зайдлер, он на правах старшего сказал ему: «Здесь не подходит никакая другая конструкция, кроме ablativus absolutus[37], только с его помощью мы сможем неожиданно оказаться medias in res»[38]. Он последовал этому совету и вскоре вспомнил, что такое ablativus absolutus, который некоторым образом заключал в себе все его прошлое и прошлое мира и вообще с любым видом прошлого так основательно разбирался, что все светлело от настоящего и будущего. И тут он вдруг уже оказался на горе, а рядом с ним и профессор Зайдлер, и он неожиданно обратился к нему на ты, и Хаберланд точно так же отвечал профессору, и тот открылся ему, сказав, что он, собственно, его отец, и пока он это говорил, он делался все больше похож на его отца, и любовь к отцу и любовь к науке слились в душе гимназиста и стали от этого крепче и прекраснее, и пока он сидел и предавался думам и был окружен сплошь удивительными предчувствиями, его отец сказал: «Так, а теперь оглянись вокруг!»
Вокруг царила несказанная прозрачность, все в мире было в лучшем порядке и ясно как божий день; он абсолютно понял, почему его мать умерла и в то же время была жива; он понял до глубины души, почему люди так разнятся по внешнему виду, своим традициям и языкам и в то же время одинаковы по сути и близки как братья; он понял боль и нищету и внешнюю безобразность как нечто необходимое и желанное Богу или нужное для того, чтобы всем стать прекрасными и просветленными и громко говорить о порядке и радости мира. И прежде чем он окончательно разобрался в том, что находится на горе познания и становится мудрее, он почувствовал себя призванным действовать, и хотя вот уже два года он раздумывал о разных профессиях, но так и не решился ни на одну, он понял сейчас четко и твердо, что станет строителем, и было прекрасно это осознавать и больше не терзаться сомнениями.
Вскоре кругом все было покрыто белым и серым камнем, валялись балки и стояли машины, было много людей, и они не знали, что и как делать, а он показывал им, и объяснял, и командовал, держал в руках планы, и достаточно ему было махнуть или указать рукой, как люди уже бежали и были счастливы выполнять разумную работу, они поднимали камни и толкали перед собой тачки, укладывали балки и обтесывали каменные глыбы, и каждая рука, каждый взгляд подчинялись воле строителя. Дом быстро строился и превратился во дворец, возвещавший полями фронтонов и вестибюлями, дворами и сводчатыми окнами естественную, простую, радостную красоту, и было ясно, что, стоит только построить еще несколько таких сооружений, и нищета, и страдания, недовольство и раздражение исчезнут с лица земли.
По окончании строительства Мартина одолела сонливость, и он уже не так внимательно следил за всем, он слышал что-то вроде музыки и торжественности, окружавшей его, но сам с серьезностью и поразительным удовлетворением поддался глубокой и благодатной усталости. Оттуда его сознание выбралось только тогда, когда перед ним опять появилась его мать и взяла его за руку. Он знал, что она поведет его за собой в страну любви, и он затих и был полон ожидания и забыл все, что успел пережить и сделать во время этого странствия, только яркий свет с горы познания и построенного им дворца слепил его, достигая самого дна очищенной совести.
Мать улыбалась и держала его за руку, она спускалась с горы, погружаясь в сумеречный пейзаж, на ней было синее платье, и во время приятной ходьбы оно исчезло из его глаз, и то, что было ее синим платьем, стало синевой глубокой долины внизу, и пока он это понял, но не знал, была ли мать рядом с ним или нет, на него напала печаль, он сел на лужайку и принялся плакать, не испытывая никакой боли, вдохновенно и так же серьезно, как только что строил и потом отдыхал в состоянии усталости. Захлебываясь слезами, он чувствовал, что сейчас ему встретится то самое сладостное в жизни, что только способен пережить человек, и когда он попытался поразмыслить над этим, он уже знал, что это любовь, но не мог себе толком ее представить и остался с ощущением, что любовь – это как смерть, она исполнение желаний и она – вечер, за которым уже ничего не последует.
Он еще не додумал до конца, как все уже опять стало другим, внизу в синей долине играла вдали божественная музыка, а по лужайке шла фрейлейн Фослер, дочь председателя городского кантонального совета, и он опять уже знал, что любит ее. Лицо у нее было обычное, какое было всегда, но платье на ней было совсем простое и очень благородное, как на гречанке, и едва она приблизилась, как наступила ночь и ничего не было видно, кроме неба, полного больших ярких звезд.
Девушка остановилась перед Мартином и улыбнулась.
– Так, значит, ты уже тут? – сказала она приветливо, словно ожидала его увидеть.
– Да, – отвечал он, – мать показала мне дорогу сюда. Я все уже закончил, и строительство большого дома тоже, который должен был построить. Ты будешь в нем жить.
Но она лишь улыбнулась и посмотрела на него материнским взглядом, взвешенно и немного грустно, как взрослая.
– Что мне теперь делать? – спросил Мартин и положил руки на плечи девушки. Она наклонилась к нему и посмотрела ему в глаза с такого близкого расстояния, что он немного испугался и теперь уже ничего больше не видел, кроме этих ее больших спокойных глаз, а над ними в золотистом тумане множество звезд. Его сердце сильно билось и причиняло ему боль.
Прекрасная девушка прижалась губами к губам Мартина, и пока он таял, а вся его воля ускользала от него, наверху, в мрачной синеве, тихо звенели звезды, и пока он чувствовал, что наслаждается сейчас и любовью, и смертью, и самым сладостным на земле, что только может испытать человек, он услышал, как мир нежно звучит и кружится вокруг него хороводом, и, не отнимая губ от губ девушки и не желая более ничего другого на свете, он почувствовал и себя, и ее, и все остальное в том хороводе, закрыл глаза и полетел с легким головокружением вперед в звенящей тишине, по извечно предопределенному пути, где его уже ничто не ждало – ни познание, ни подвиг, ни земная жизнь.
1912
НЕВЕСТА
Синьора Риччиотти, с недавних пор поселившаяся вместе с дочерью Маргеритой в гостинице «Вальдштеттер Хоф» в Бруннене, принадлежала к тому типу белокурых и нежных, несколько вялых итальянок, что нередко встречается в Ломбардии и близ Венеции. Ее пухлые пальчики были унизаны дорогими кольцами, а весьма характерная походка, которая в те времена еще отличалась величаво-мягкой упругостью, все более и более напоминала уже манеру двигаться тех, о ком говорят «переваливается как утка». Элегантная и, несомненно, в юности привыкшая к поклонению, синьора выделялась своей представительной внешностью, она носила изысканнейшие туалеты, а по вечерам пела под аккомпанемент фортепиано; голос у нее был хорошо поставленный, хоть и небольшой и, пожалуй, чуть слащавый, пела она по нотам, причем держала их перед собой, изящно округлив полные короткие ручки и отставив мизинец. Приехала она из Падуи, где ее муж, ныне покойный, когда-то был видным дельцом и политиком. При его жизни синьору Риччиотти окружала атмосфера процветающей добропорядочности, жили же они не по средствам, и после смерти супруга она ничуть не изменила привычек, а с отчаянной храбростью жила по-прежнему на широкую ногу.
Тем не менее нас вряд ли заинтересовала бы синьора Риччиотти, когда б не ее дочь Маргерита, миловидная тоненькая девушка, лишь недавно простившаяся с детством и вынесшая из пансиона для девиц некоторую предрасположенность к малокровию и плохой аппетит. То было восхитительно хрупкое, тихое, нежное существо с густыми белокурыми волосами; когда она гуляла в саду или шла вдоль улицы в одном из своих простых бледно-голубых или белых летних нарядов, все, глядя на нее, радовались. В тот год синьора Риччиотти начала вывозить дочь, тогда как в Падуе они жили довольно замкнуто, и нередко случалось, что на лицо матери вдруг набегало, ничуть, впрочем, не умаляя ее привлекательности, легкое облачко неудовольствия, ибо в глазах новых знакомых – обитателей гостиницы – дочь явно затмевала собой старшую Риччиотти. Синьора всегда до сего времени была любящей матерью, что, однако, не мешало ей втайне лелеять мечту об устройстве собственной жизни, теперь же она постепенно расставалась с этими невысказанными надеждами и все чаще возлагала их на будущее Маргериты, подобно тому как снимает добрая мать украшения, что носила со дня свадьбы, и надевает их на шею подросшей дочери.
С первых же дней не было недостатка в молодых людях, проявивших интерес к стройной светловолосой падуанке. Но мать была настороже и мигом воздвигла между ними и дочерью неприступный вал солидности и высочайших требований, что отпугивало иных любителей приключений. Ее дочь должна была получить в мужья лишь того, кто способен обеспечить Маргерите достойное существование, а поскольку все приданое девушки состояло единственно в ее красоте, тем более следовало быть начеку.
Однако уже очень скоро в Бруннене объявился герой нашего романа, и события стали развиваться гораздо стремительнее и гораздо проще, чем могла предположить озабоченная родительница. Однажды в «Вальдштеттер Хоф» приехал молодой человек родом из Германии, он влюбился в Маргериту с первого взгляда и вскоре так решительно заявил о своих намерениях, как это делают лишь те, кто стеснен временем да и не любит ходить вокруг да около. У господина Штатенфоса времени и в самом деле было в обрез. Он служил управляющим чайной плантацией на Цейлоне и приехал в Европу ненадолго, в отпуск, – через два месяца ему необходимо было возвращаться на Цейлон, и снова увидеть Европу он мог не раньше, чем через три или четыре года.
Этот худощавый и загорелый молодой человек с властной манерой держаться не очень-то понравился синьоре Риччиотти, зато понравился прекрасной Маргерите, за которой он принялся пылко ухаживать с первых же минут знакомства. Молодой человек был недурен собой и обладал той беспечной властностью, свойственной европейцам, переселившимся в тропические страны, хотя от роду ему было всего двадцать шесть лет. Уже в том, что он прибыл с далекого волшебного острова Цейлон, было нечто романтическое, а заморский опыт, приобретенный в дальних странствиях, давал ему подлинное превосходство перед теми, кто, никуда не уезжая, жил обычной будничной жизнью. Штатенфос одевался как истинный англичанин: смокинг ли, теннисный костюм, фрак или куртка альпиниста – все его вещи отличались первоклассной добротностью, багаж его составляло необычайно большое для холостяка число объемистых чемоданов, и вообще он, как видно, привык, чтобы все в его жизни было первоклассным и добротным. Курортным занятиям и развлечениям он предавался со спокойной деловитостью, добросовестно делал все, что положено делать, но ничем, похоже, не увлекался страстно, будь то прогулки в горы или гребля, игра в теннис или карты. Казалось, он лишь случайный гость в этих краях, гость из далекого дивного мира, мира пальм и аллигаторов, мира, в котором такие люди, как он, живут в красивых белых виллах, где толпы цветных слуг с муравьиным усердием обмахивают господина опахалами и подносят ему воду со льдом. Лишь рядом с Маргеритой он терял невозмутимость и некое экзотическое превосходство и всякий раз, заговорив с девушкой, сбивался на страстную смесь немецких, итальянских, французских и английских слов; он ходил по пятам за дамами Риччиотти, читал им газеты, носил за ними пляжные шезлонги и ничуть не скрывал от окружающих своего восхищения Маргеритой, так что прошло совсем немного времени, а уже весь курорт с жадным любопытством наблюдал, как он ухаживает за красавицей итальянкой. Этот роман привлек к себе пристальное внимание публики, став для нее чем-то вроде спортивной борьбы, и кое-кто даже заключил пари насчет ее исхода.
Все это было крайне неприятно синьоре Риччиотти, в иные дни она с видом оскорбленной добродетели дефилировала по отелю, шурша юбками, тогда как у Маргариты были заплаканные глаза, а Штатенфос с непроницаемой миной сидел на веранде и пил виски с содовой. Между тем он и девушка уже решили, что ни за что не расстанутся, и, когда однажды душным утром синьора Риччиотти с негодованием заявила дочери, что короткие отношения с молодым цейлонским плантатором бросают тень на ее доброе имя и что человек, не имеющий солидного состояния, вообще не смеет претендовать на ее руку, очаровательная Маргерита заперлась на ключ в своей комнате и выпила содержимое пузырька с пятновыводителем, считая, что это яд, – в действительности же результатом было лишь то, что у нее снова пропал только-только появившийся аппетит и лицо стало еще бледнее и одухотвореннее, чем прежде.
В тот же день, спустя несколько часов, которые Маргерита пластом пролежала на диване, а ее мать посвятила переговорам со Штатенфосом, происходившим в нанятой для такого случая лодке, состоялась помолвка, и на другое утро все уже могли видеть, как энергичный заокеанский претендент завтракает за столом синьоры Риччиотти с ее дочерью. Маргерита была счастлива, ее мать, напротив, видела в помолвке неизбежное, но, возможно, все же преходящее зло. «В конце концов, – размышляла она, – дома о помолвке никто не узнает, а если со временем подвернется более выгодная партия, то жених-то будет на Цейлоне и с ним можно будет не церемониться». И потому она настояла, чтобы Штатенфос не откладывал отъезд, и даже сама пригрозила уехать и прекратить всякое знакомство с молодым человеком, если тот не откажется от своей идеи: обвенчаться без промедления и уехать на Цейлон вместе с молодой женой.
Жениху оставалось лишь покориться – и он, стиснув зубы, покорился, потому что, едва помолвка состоялась, мать и дочь словно стали единым целым и ему приходилось изобретать тысячи уловок, чтобы побыть с невестой наедине хоть минуту. Он накупил ей в Люцерне прекрасных подарков, но вскоре телеграфные депеши вызвали его по делам в Лондон, а вернувшись, он увидел свою красавицу невесту всего один раз, в Генуе, куда она приехала с матерью, чтобы встретить его на вокзале; он провел с ними вечер, и рано утром на другой день мать с дочерью проводили его в гавань.
– Я вернусь самое позднее через три года, и мы сыграем свадьбу, – сказал он, уже стоя на сходнях. Но вот сходни убрали, заиграл оркестр, и пароход компании Ллойда медленно вышел из гавани.
Провожавшие спокойно уехали в Падую, жизнь их вошла в привычную колею. Синьора Риччиотти, однако, не сдавалась. «За год, – думала она, – все успеет перемениться, летом снова поедем на какой-нибудь модный курорт, а там уж наверняка появятся новые, более заманчивые виды на будущее». Тем временем от далекого жениха часто приходили пространные письма, и Маргарита была счастлива. Она вполне оправилась после треволнений минувшего лета и на глазах расцветала, никакого малокровия или плохого аппетита не было теперь и в помине. Сердце ее было отдано, судьба – обеспечена, и, пребывая в непритязательно-спокойном довольстве, она сладко мечтала о будущем, немного занималась английским языком и завела красивый альбом, куда наклеивала великолепные фотографии пальм, храмов и слонов, которые присылал ей жених.
На следующий год они не поехали летом за границу, а провели несколько недель на скромном курорте в горах. Со временем мать оставила свои надежды и перестала строить честолюбивые планы относительно будущего дочери. Из Индии иногда приходили посылки – тонкий муслин и прелестные кружева, шкатулки, сделанные из иголок дикобраза, безделушки из слоновой кости; их показывали знакомым, и скоро уже вся гостиная была заставлена индийскими вещицами. Но однажды из Индии пришло известие, что Штатенфос тяжело заболел и доктора отправили его на лечение в горы; с той поры Риччиотти-мать уже не связывала с молодым человеком каких-либо ожиданий, но вместе с дочерью молилась об исцелении ее далекого возлюбленного, каковое благополучно и произошло в скором времени.
Тогдашнее состояние спокойного довольства жизнью обеим Риччиотти было непривычно. Буржуазность синьоры по сравнению с прошлым стала весомее, она немного постарела и сильно растолстела, так что петь ей стало трудно. Теперь отпала необходимость бывать на людях и производить впечатление состоятельных дам, на туалеты они тратили мало и были вполне удовлетворены непринужденной жизнью в четырех стенах; теперь не нужно было экономить ради дорогостоящих выездов и потому можно было позволить немного побаловать себя.
И тогда открылось – при том что сами участницы событий едва ли это заметили, – как удивительно походила Маргерита на мать. После истории с пятновыводителем и прощания в Генуе по-настоящему глубокая печаль не омрачала жизнь девушки, она расцвела, округлилась и день ото дня все полнела, а поскольку ни душевные волнения, ни физические нагрузки не препятствовали этому – играть в теннис она давно бросила, – то вскоре с хорошенького бледного личика Маргериты исчезла тень мечтательности и меланхолии, и стройная фигурка все более расплывалась, пока наконец девушка не превратилась в уютную толстушку, чего те, кто знал прежнюю Маргариту, и представить себе не могли. До поры до времени все, что в матери казалось комичным и гротескным, в юной девушке смягчали свежесть и нежное очарование юности, однако, вне всякого сомнения, Маргарита была предрасположена к полноте и обещала стать внушительной, прямо-таки сокрушительной дамой.
Три года минули, как вдруг жених прислал отчаянное письмо, в котором объяснял, что не имеет возможности получить в ближайшее время отпуск. Однако доходы его за истекшие три года заметно возросли, и потому он предложил следующее: если в течение года он не сможет приехать в Европу, пусть его милая девочка приедет на Цейлон и хозяйкой войдет под крышу прелестной виллы, строительство которой вот-вот начнется.
Разочарование пережили, предложение жениха приняли. Синьора Риччиотти не обольщалась насчет дочери, понимая, что та утратила долю своей привлекательности, и поэтому было бы безрассудно возражать жениху и рисковать обеспеченным будущим Маргериты.
Такова предыстория, о которой я узнал позднее, развязку же видел, по воле случая, своими глазами.
Я сел в Генуе на пароход северогерманской компании Ллойда, отправлявшийся в Индокитай. Среди не слишком многочисленных пассажиров первого класса мое внимание привлекла молодая итальянка, которая, как и я, села на пароход в Генуе и плыла в Коломбо к жениху. Она немного говорила по-английски. На корабле были еще невесты, совершавшие плавание кто на Пенанг, кто в Шанхай или Манилу, и эти храбрые юные девушки составили приятный, всем полюбившийся кружок, даривший окружающим немало чистых радостей. Пароход не прошел еще Суэцкий канал, а мы, молодые пассажиры, уже успели познакомиться и подружиться и нередко опробовали на дородной падуанке, которую прозвали Колоссом, свои познания в итальянском.
К несчастью, когда мы миновали мыс Гвардафуй, море посуровело и падуанку свалила тяжелейшая морская болезнь; если до сих пор мы смотрели на девушку как на забавный каприз природы, то теперь, когда она целыми днями неподвижно лежала в шезлонге, такая жалкая, все прониклись к ней сочувствием и любовью и оказывали всяческое внимание, хоть порой и не могли удержаться от улыбки, какую вызывала у нас ее необычайная толщина. Мы приносили ей чай и бульон, читали вслух по-итальянски, отчего она иной раз улыбалась, и каждый день утром и в полдень перетаскивали ее вместе с плетеным шезлонгом в самое спокойное затененное место на палубе. Лишь незадолго до прибытия парохода в Коломбо она почувствовала себя немного лучше, но и тогда все лежала в кресле, по-прежнему усталая и ко всему безучастная, с детским страдальческим и беспомощным выражением добродушного пухлого лица.
Вдали показался Цейлон, и все мы помогали уложить чемоданы нашего Колосса; готовый к выгрузке багаж был перенесен на палубу, и тут после двухнедельного плавания на корабле началась неистовая суматоха, которая всегда поднимается с приходом в первый на пути крупный порт.
Всем не терпелось поскорей сойти на сушу; все повытаскивали из чемоданов тропические шлемы, зонтики, раскрыли путеводители и атласы, смотрели на приближающийся берег в подзорные трубы, вмиг позабыв о тех, с кем совсем недавно так сердечно прощались, хотя эти люди еще не покинули корабль. У всех была лишь одна мысль – поскорей ступить на берег, только бы поскорей: одни после долгой разлуки спешили вернуться домой к семьям и оставленным делам, другие жаждали наконец-то собственными глазами увидеть тропики, кокосовые пальмы, смуглолицых туземцев, а кто-то и просто хотел на часок-другой сбежать с опостылевшего вдруг корабля и выпить виски где-нибудь в комфортабельном отеле на твердой земле. И каждый торопился запереть дверь своей каюты, уплатить по счетам курительного салона, спросить, нет ли для него писем в почте, которую только что доставили с берега, обменяться с другими свежими новостями из политики и светской жизни.
Среди всей этой бездушной суеты возлежала на своем обычном месте толстуха падуанка. Казалось, ее ничуть не интересует то, что происходит вокруг; выглядела она по-прежнему плохо и к тому же очень ослабла после вынужденной голодовки, щеки ее ввалились, глаза глядели сонно. К ней то и дело подходил кто-нибудь, кто уже раньше с ней попрощался, и теперь, подхваченный общим движением, снова оказывался рядом, снова пожимал ей руку, поздравлял с окончанием плавания. И вот грянула музыка, помощник капитана встал возле спущенного за борт трапа, чтобы распоряжаться высадкой пассажиров; появился и сам капитан, преобразившийся почти до неузнаваемости, в сером штатском костюме и котелке, он спустился в шлюпку вместе с несколькими привилегированными пассажирами, прочие гурьбой устремились к моторным катерам и весельным лодкам, которые пришли из порта, чтобы доставить пассажиров на берег.
* * *
В эту минуту на корабле появился прибывший с берега молодой человек в белом костюме с серебряными пуговицами.
Он был недурен собой – в молодом загорелом лице его чувствовались спокойная суровость и самоуверенность, что свойственны большинству европейских переселенцев в южные страны. Молодой человек держал в руках необъятный букет громадных индийских цветов, который закрывал его от пояса до самого подбородка. С уверенностью привычного к морским судам путешественника он проложил себе дорогу в толпе и при этом жадно искал кого-то глазами; мы с ним едва не столкнулись, и в эту минуту у меня мелькнула мысль, что он-то и есть жених нашего Колосса. Он все искал: быстро прошел палубу из конца в конец, вернулся, опять поспешил вперед, причем дважды пробежал мимо невесты, потом ненадолго скрылся в курительном салоне, снова выбежал на палубу, тяжело дыша, окликнул багажного начальника и в конце концов остановил спешившего куда-то старшего стюарда и принялся настойчиво чего-то от него добиваться. Я увидел, что, дав стюарду монету, он жарким шепотом о чем-то его расспрашивает, стюард улыбнулся, радостно закивал головой и указал на шезлонг, в котором, все так же устало прикрыв глаза, возлежала наша падуанка. Незнакомец подошел ближе. Он взглянул на лежавшую в шезлонге, бросился назад, к стюарду, – тот снова кивнул, незнакомец снова сделал два-три шага по направлению к толстой девушке и с близкого расстояния пристально вгляделся в ее лицо. Потом стиснул зубы, медленно повернулся и нерешительно двинулся прочь.
Он спустился в курительный салон, который в это время уже был закрыт. Заплатил стюарду и получил большую рюмку виски, сел в сторонку, выпил до дна, о чем-то глубоко задумавшись. Затем стюард все же мягко попросил его из салона и закрыл заведение.
Побледневший, с каким-то отчаянным лицом, незнакомец обошел носовую часть палубы, где музыканты уже убирали трубы в футляры. Подошел к леерам, тихо опустил за борт в грязную воду свой огромный букет и, перегнувшись через леера, плюнул ему вслед.
Теперь он, похоже, принял решение. Он еще раз медленно обошел палубу из конца в конец и оказался там, где была падуанка, – она тем временем встала с кресла и теперь устало и немного робея оглядывалась вокруг. Он подошел и снял с головы шлем, его лоб засиял белизной над загорелым лицом. Он протянул Колоссу руку.
Падуанка с рыданием бросилась ему на шею и на миг замерла, он же напряженно и сумрачно смотрел куда-то в сторону, поверх ее покорно склоненной головы. Потом он подбежал к леерам, перегнулся за борт, злобно обрушил вниз целый поток приказаний на гортанном языке сингалезцев, вернулся, молча взял невесту под руку и повел к трапу.
Как они живут ныне, не знаю. Но о том, что свадьба состоялась, мне рассказали, когда, уже собираясь в обратный путь, я посетил наше консульство в Коломбо.
1913
ВАГОН ДЛЯ НЕКУРЯЩИХ
В старых вагонах железной дороги через перевал Готард, которые во всем остальном вряд ли являются образцом, если иметь в виду удобство способа передвижения, есть одно милое и подкупающее устройство, которое всегда мне нравилось и достойно, кажется, того, чтобы другие его переняли. Вагон для курящих и некурящих разделен не деревянной перегородкой, а стеклянной дверью, и если пассажир пожелает на четверть часа освободиться от своей супруги, чтобы выкурить сигаретку, она сможет наблюдать за ним через стеклянную дверь и помахать ему ручкой, так же, впрочем, как и он ей.
Однажды я с другом Отмаром ехал в таком вагоне на юг, и мы оба были в состоянии натянутой струны, как это бывает перед радостным ожиданием каникул, и пребывали в некоторой тревоге, какая случается у молодых, проезжающих через знаменитую дыру в горах в направлении Италии. Снеговая вода неутомимо сбегала по крутым склонам в долину, а бурлящие потоки посылали снизу, с умопомрачительной глубины, свои отблески наверх сквозь железную конструкцию моста; наш поезд наполнил туннель и ущелье дымом; а если выглянуть из окна и посмотреть назад и вверх, то можно было увидеть высоко-высоко над снежным покровом серых скал узкую полоску неба.