355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герман Гессе » Рассказы о любви » Текст книги (страница 2)
Рассказы о любви
  • Текст добавлен: 21 августа 2017, 16:30

Текст книги "Рассказы о любви"


Автор книги: Герман Гессе


Жанр:

   

Новелла


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 28 страниц)

– Ты делаешь странные признания, – сказал он с расстановкой, подув на горящую сигару и опершись правой рукой о стол. – Собственно, это какие-то сентиментальности, которые как раз тебе-то…

– Да-да, – прервал его Мартин несколько недовольным тоном. – Что ты тут поешь, как заезженная пластинка, вместо того чтобы попытаться понять меня? – Нежные колечки дыма светились на солнце, вытягиваясь в тонкие причудливые нити. Сквозь открытую дверь врывался шум деревьев и дробный стук дятла. Мартин потер пальцами наморщенный лоб.

– Итак, еще раз, – начал он снова, – скажи мне наконец честно, что это не так, как я говорю. Я просто обыкновенный комедиант и только взбиваю пену, из года в год одно и то же, переливаю из пустого в порожнее…

– Да ты сам в это не веришь, – с жаром возразил Буркхард. – Ты вечно играешь, у тебя сегодня дурное настроение, и тебе хочется разыграть перед собой трагедию потерянной жизни. Но меня ты не проведешь, все это одна дурь, однажды она тебя погубит.

Молчание. Мимо прошел садовник. Где-то пел ребенок. Буркхард выпускал тонкие колечки в комнату – окон в ней было много, ходил взад и вперед и в конце концов вышел за дверь. Мартин медленно последовал за ним, надвинул белую летнюю шляпу на лоб и поплелся вслед за другом по гравийной дорожке до выщербленной скамейки. Оба сели. Буркхард тихонько насвистывал.

– Тебе было когда-нибудь восемнадцать лет? Или двадцать? – тихо спросил Мартин.

– Конечно.

– Хорошо. Тогда вспомни. Ведь все было совсем иначе! Ты никогда не вспоминаешь об этой полноте чувств, этом сказочном изобилии ощущений! Женщины – это было как ночная итальянская феерия под деревьями классического увеселительного парка, как на новой картине австрийского художника Хирль-Деронко – все такое чарующее, воздушное, мечтательное; просто дух захватывает, как роскошно. А ночи, проведенные за чтением любимых книг! Тогда не перевелись еще поэты, при одном имени которых у меня начинало биться сердце. Мне хотелось стать одним из них, таким, при чтении стихов которого красивые женщины забывают про сон, а юные студенты дрожат от волнения и восторга. А потом эти тихие долгие прогулки, то по длинным аллеям, то по горам, с томиком стихов в кармане… А еще раньше первая женщина, за которой ты неотступно следишь глазами и осыпаешь ее безумными стихами…

– Но ты же сам говоришь, что это были безумные стихи…

– Ну да, конечно, безумные! Так оно и было, в этом и есть все колдовство, это сладкое безумие, поднимавшееся, как одурманивающая волна, от сердца к глазам, в виски, заполняя все мысли. Разве у тебя не щемит сердце, когда ты об этом думаешь?

– Уж этого ты никак не можешь от меня требовать. У тебя самого сердце уже много лет не щемит.

– Буркхард!

– Прости! Но я повторяю тебе: это сплошь сентиментальности. Тебе просто стало необходимо чем-то одурманить себя – пожалуйста, но не втягивай меня в эту затею.

– Тут ты прав. На меня напало что-то вроде юношеской романтики, и я на мгновение вообразил, что наивные картины и понятия того времени все еще живы, например дружба. Ну да ладно, прощай!

Мартин быстрыми шагами пошел к дому. Буркхард с удивлением поспешил за ним. Он догнал его только возле конюшен, где Мартин собирался звонком вызвать кучера. Друг подоспел как раз вовремя, чтобы остановить Мартина.

– Что за сцены ты устраиваешь! – зашептал он ему. – Все же знают, что ты сегодня здесь, к вечеру соберутся гости из города, а кроме того, я не имел в виду ничего дурного!

Мартин снял его руку и потеснил друга чуть в сторону, сказав неприятным тоном:

– Прошу тебя! – Он позвонил. Потом повернулся к Буркхарду. – Извинись за меня перед добрыми людьми, – произнес он холодно, – я уезжаю домой.

– Но, дружище! Мне очень жаль, что я тебя…

– Мне тоже очень жаль, что я досаждал тебе своими проблемами. В прошлые встречи все было по-другому!

Подошел кучер.

– В город! – приказал Мартин. И, пока кучер запрягал лошадей, принялся неторопливо ходить по двору. После неприятной паузы Буркхард отошел к стене – двор был просторный.

– Может быть, – произнес он тихо, – ты не отдаешь себе сейчас отчета, что оскорбляешь меня.

Мартин ответил лишь отталкивающим холодным взглядом.

– Возможно, ты раскаешься в этом, – добавил Буркхард. – Я извинюсь за тебя перед моими гостями, и на твое оскорбление я тоже закрываю глаза. Ты возбужден, причем больше обычного; возможно, даже болен. Послезавтра я буду в городе и навешу тебя. Договорились?

Мартин задумался на мгновение.

– Да, – сказал он потом, коротко пожал другу руку и сел в пролетку.

Всю дорогу, пока он ехал через согретые солнцем светлые луга, мысли его были заняты воспоминаниями о его юности и всплывшими в памяти картинами и образами. О разногласиях с другом и о своей досаде на него он вскоре забыл. Ему казалось, не существует ничего другого, о чем стоило бы думать, ничего значительного, притягательного и более живого, чем та потусторонняя жизнь утраченной молодости, эти загадочно прекрасные, осиянные звездами на небосклоне темно-зеленые кущи, воспетые им в восторженных юношеских стихах, лелеявших мечты о победах и лавровых венках. И сдержанный, взвешивающий каждый слог певец «серебряных песен» и «каменных идолов» откинулся, закрыв глаза, на спинку сиденья и принялся напевать про себя первую строку из старинного романса на стихи Рюккерта[4]:

В юности, ах в юности…


С того вечера на ольховом холме его не покидало внутреннее беспокойство и тоска по родным местам. То неожиданное чувство раздражения, раскаяния и юношеского томления, которое остается незнакомым, вероятно, лишь немногим мужчинам. Но если большинство из них быстро справляются с этим размягчающим, щемящим душу настроением нахлынувших на час воспоминаний, то одинокий поэт, привыкший к тягостному анализу своих ощущений, целыми днями находился в их власти.

Светлые луга, каменные ограждения с нависшими над ними ветвями деревьев и старомодные колонны портиков господских усадеб так и мелькали, пролетая мимо; за ними нивы и островки ярко-красных диких маков на краю поля, небольшие крестьянские хутора, где в садах пышно и скученно цвели георгины, левкои и резеда. Мартин не замечал их, как не видел детей, резвившихся у сельских домов, работающих в поле людей или разгуливающих в теннисных шортах девушек. Он вдруг опять вспомнил только что покинутого им Буркхарда. Тот высмеивал его, отпускал шуточки. «Избавь меня от твоих забот», – сказал он ему. А ведь это был его друг, единственный, кого он так называл. И теперь, когда тот бросил его в беде, у него больше не было никого, к кому бы он мог пойти. Несколько утонченных, очень образованных молодых людей, ценителей искусства, группка восхищающихся глупцов, маленькая стайка робких, обожающих его юнцов – вот его окружение. С горечью вспоминал сейчас поэт друзей своей юности. Самый лучший из них отказал ему в верности, ибо был слишком самостоятельным, чтобы следовать за ним его путем эгоиста, постепенно погружаясь в такой же замкнутый образ жизни. Остальных он одного за другим сознательно отвадил сам, когда после завершения учебы в нем проснулось честолюбие, а отвращение ко всему дилетантскому и неэстетичному сделало его еще более одиноким и нетерпимым. Друзья были изгнаны им окончательно. И все эти годы никто из них не был нужен ему, но только сегодня он обнаружил, что их уже нет.

Мартин мысленно перебрал круг знакомых. Среди них не было никого, кому бы ему захотелось рассказать сейчас о своем настроении. И тут вдруг перед его глазами встал образ Элизабет.

Элизабет! Она обладала тем, чего не было у других; она одна была ровней ему по духу и уму, по презрению к окружающему миру, и она одна понимала душу художника, творческой личности. Она мыслила достаточно глубоко, чтобы понять его самое мрачное настроение, и в то же время была слишком испорченной и скептичной, чтобы при каждой горькой улыбке, исторгнутой им из истерзанной и лишенной святынь души, вместе с ним улыбаться. Поэт, поколебавшись, решил рискнуть и сделать ее своей доверенной, решил завоевать эту красивую женщину, которая – как говорили – никогда не любила.

Только когда пролетку вынесло на мощеную дорогу, стук копыт заставил его очнуться от мыслей, и он заметил, что уже добрался до города. Через несколько минут он был у себя в квартире. Вымыв лицо и руки, он снял сюртук и вошел в кабинет, смотревший единственным, но большим окном в тихий сад. Нежный запах весенней листвы каштана заполнил маленькое прохладное помещение с высоким потолком. На низком столике лежал разрезанный и в нескольких местах с закладками «Можжевельник» Бруно Вилле[5]. Мартин взял второй том, пролистнул прочитанные страницы и продолжил чтение. Он – приверженец классики, фанатично следящий за формой – снова улыбнулся простому и наивному языку этого философского романа. «Книга, которой мог бы порадоваться Новалис», – подумал он. Но потом полностью погрузился в чтение, увлекшись фрагментарной диалектикой сочинения и изучая логику этого нового мировоззрения. Учение о смерти и здесь оставляло, по его мнению, открытым главный вопрос, лишь слегка модифицируя его. И множество примеров и диалогов он также находил поставленными слишком преднамеренно, по типу сократовских, на службу заранее предопределенному. В принципе он воспринимал эту первую попытку поэтического озарения на почве монистического мировоззрения не столько как литературное событие, а скорее как ознакомление с некой другой философией. Мартин был хорошо знаком со сложной психологией современного человека и сам был слишком непостоянен, слишком переменчив в своих настроениях и недостаточно наивен, чтобы верить в великую утешительную силу философии и оказываемое ею влияние на жизнь отдельного индивида. В прошлом у него была одна философская работа по теме l`art pour l`art[6], так что сама теория не была ему чуждой, но только поэтому она больше не могла быть для него тешащим душу артистическим упражнением в умственных построениях.

В перерыве, когда он оторвался от чтения и перелистал страницы, его взгляд упал на внутреннюю сторону обложки и ссылку, в которой автор, сообщая свой берлинский адрес, призывал всех заинтересовавшихся читателей высказать мнение в письменной форме. Мартин не смог сдержать саркастической ухмылки, представив себе эти письма и все те глупости в них, недопонимание и просьбы о разъяснении. Но затем он сравнил работу этого писателя со своей. Пока он, сохраняя чистоту поэтического видения и кристально оттачивая искусство, замыкался в узком кругу, избегая публикации своих произведений, этот писатель работал с явным удовольствием для многих, давая сомнительным массам незнакомых людей возможность разговаривать с ним о его произведениях. Поэт с ужасом представил себе визиты студентов, учителей, священников и других посторонних в свой дом или необходимость читать их письма, написанные дурным слогом. И тем не менее он почувствовал, что этот смелый и открытый для других писатель испытывал от всего удовлетворение, какого не приносила Мартину его работа. Среди тех писем могло ведь случиться и страстное излияние восторженного и гениального сторонника идей автора, юноши, преданного всей душой искусству, благодарность одинокого человека, признание со стороны былого врага. Мартин сравнил с этим признательность, которую ему выражали по обязанности, те хвалебные и выспренние письма, изысканные пожелания успехов и счастья, цветы, подарки, полные глубокого смысла и эстетизма. Это было, конечно, тоньше, благороднее, деликатнее и с большим вкусом, но одно-единственное из тех писем могло бы сделать его куда как счастливее, чем все это, вместе взятое. Поэт почувствовал, что завидует автору «Можжевельника» и всем открывающимся перед ним возможностям.

* * *

К вечеру в усадьбу Буркхарда съехались гости. Если бы Мартин знал, что среди них будет и Элизабет, то непременно бы остался.

Буркхард, красивый общительный жизнерадостный человек неполных тридцати лет, встречал гостей в той же садовой комнате, где провел с Мартином часы после полудня. Будучи холостяком, к тому же часто в разъездах, гостей он принимал редко, но те нечастые музыкальные вечера, что он устраивал в загородном доме, пользовались незаурядной славой. Сегодня главная роль отводилась Элизабет.

Откушали гости на воздухе, в роскошной ротонде под старыми вязами, куда вела чуть поднимающаяся в гору широкая нарядная аллея. Во время ужина, когда начало смеркаться, от дерева к дереву вспыхнул в ветвях электрический свет, одновременно зажгли также бронзовые керосиновые лампы на черных подставках, распределив их по столу. Приглашенных было человек тридцать. Большинство из них не скрывали разочарования, что нет Мартина. После того как хозяин произнес приветственный тост, старый академик вспомнил отсутствующего поэта, и все решили послать ему общее приветствие. Ваза с первыми розами и карточками гостей была передана посыльному.

Трапеза продолжалась недолго. Слуги со свечами в защищенных от ветра подсвечниках освещали гостям путь, сопровождая их по парку, пока все не собрались вновь в зале верхнего этажа, где их ждал украшенный венком рояль. Пока в соседних комнатах разносили черный кофе, Буркхард по просьбе собравшихся начал концерт «Крейцеровой сонатой»[7]. Он виртуозно играл на своей кремонской скрипке, а партию фортепиано исполнял директор консерватории. Зазвучала третья часть, и тут все взгляды обратились к Элизабет. Она появилась в дверях небольшого соседнего салона и медленно и тихо прошла через зал к ближайшему от рояля окну. Прислонившись к нему, она застыла в неподвижности, бледная, потупив взор. По ее позе и сильному напряжению выразительного лица было видно, что вся она во власти звучащей в ней музыки. В такие мгновения творческое вдохновение освещало ее неподвижное лицо легким призрачным светом, охватывавшим ее благородную натуру и уносившим ее от реальной действительности. Когда соната закончилась, Буркхард поблагодарил аккомпаниатора и перевел вопросительный взгляд на Элизабет. Она подняла красивые глаза и улыбнулась. Не глядя на застывших в ожидании слушателей, она подошла к роялю. Буркхард склонился к ней, чтобы произнести несколько лестных благодарственных слов, но Элизабет рассеянно отмахнулась.

– Одна просьба, маэстро, – прошептала она. – Вы не должны смотреть на меня во время игры. Ведь рояль ужасный инструмент. Закройте глаза и думайте, что я играю на арфе. Арфа… – Она неожиданно замолчала, продолжая оставаться в плену приятной для нее мысли – извлечь из большой золоченой арфы с головой дракона всю полноту звуков концертного рояля. Тем временем в зал вошли последние гости и расселись, кто где, или застыли возле пилястр и в дверных проемах. Элизабет села на табурет и наклонила голову. Прежде чем начать играть, она сняла со своего плеча букетик фиалок и прижалась лицом к прохладным благоухающим цветам. Затем отложила букетик в сторону, опустила руки на клавиши и взяла первый тихий и медленно угасающий аккорд. То, что она играла, многие восприняли как старинную итальянскую музыку: скупая и довольно жесткая мелодия в витиеватом сопровождении таких же скупых, словно застывших в камне, аккордов. Однако гибкие, четко ударявшие по клавишам изящные пальцы пианистки заставляли инструмент творить чудеса. И пока она мечтала об арфе, ее пальцы подобострастно предпочитали струны рояля, касались клавиш так бережно и так интимно, что струны, чьи самые сокровенные тайны были услышаны, пели чистейшим и задушевным голосом. Каждый аккорд простенькой старинной мелодии был подобен звуку, исторгнутому из груди певицы.

Ручеек мелодии растекался тонкими серебряными нитями. Последний звук затерялся, приглушенный педалью, в такте шепота-бреда, утонувшего в септаккордах, какие встречаются иногда у Шумана. Эта ускользающая, неясная музыка, медленно нарастая до скрытого, беспокойного буйства, держала слушателя в сладких муках, похожих на женскую ласку. От возбуждения у некоторых даже перехватил о дыхание… Из переливчатого хаоса журчащих звуков внезапно взметнулся фейерверк, как из сумбура ночного веселья, ослепительно яркая ритмическая фигура, стремительный виртуозный пассаж с неравными, захватывающими дух интервалами. Блистательный каскад нот распался, будто летел с высоты, ослабленный в высях легким диссонансом и обрушившийся мельчайшими трелями, подобно сверкающим брызгам на затуманенном сумеречным светом, покачивающемся на волнах неуловимом потоке звуков.

Элизабет сделала паузу. Зал разразился бурными рукоплесканиями. Элизабет даже не обратила на них внимания. Она прижала к лицу букетик фиалок, вытянула левую руку, на миг взглянула в окно, в сине-черную ночь в парке, слегка качнула элегантной головкой и взяла мощный аккорд. Зал затих. Но Элизабет не торопилась начать играть. На какое-то мгновение она задумалась. И тут на нее вдруг напало одно из ее стихийно возникающих настроений. Она откинула голову, тихо рассмеялась, подняла обе руки, как для неожиданного удара, и заиграла в бешеном темпе неистово дикую танцевальную мелодию. Лихорадочная быстрая музыка в трепетно-стремительных тактах ворвалась, как удар молнии, в торжественный храм музыки и наполнила зал жарким изнуряющим накалом чувственности и смехом вакханок.

На этот раз Элизабет не уклонилась от аплодисментов. Она позволила осыпать себя комплиментами и лестными похвалами и с жадностью выпила пенящийся через край кубок триумфа, славящего ее искусство и красоту. К ее ногам возложили роскошный венок из цветов, она выломила один и воткнула себе за пояс. Окруженная восторженными и рассыпающими слова благодарности господами, она прошла в салон, украшенный в ее честь, где под тихий звон бокалов с мороженым и шампанским прошел остаток вечера в шутках и анекдотах, балансировавших на грани дозволенного. В глазах Элизабет вновь горел все тот же холодный огонь; умненькая прекрасная головка а-ля кватроченто, час назад венчавшая просветленную красоту вдохновенного божества, покачивалась сейчас красиво, дерзко и обворожительно на плечах аристократки-куртизанки, демонстрируя знаменитые линии затылка, которые могли бы быть мечтой самого Россетти[8]. От тела ее исходил тонкий дурманящий аромат утонченной женщины, а на бледно-розовых губах играла переменчивая улыбка, в которой с каждым мгновением сменяли друг друга соблазн, ирония и презрение.

Мартин еще в тот же вечер получил привет с праздника Буркхарда, переданный ему с розами. Среди карточек была одна и от Элизабет. Под именем карандашом была сделана приписка: «…приветствует бледного поэта». Мартин медленно разорвал карточку пополам и бросил на пол. Он взял розу, возбужденно покрутил ее в пальцах, пощупал мягкие лепестки цветка и безжалостно смял их. Бледно-розовый цветок осыпался на ковер, за ним второй, потом еще один и еще, пока Мартин не вскочил в негодовании и не зажег свечи на маленьком столике. Он открыл невысокий шкафчик с альбомами и папками и вытащил одну, с надписью «Данте Габриэль Россетти». Из папки выпал оттиск большого формата – репродукция картины «Греза Данте». Лицо Беатриче на этой картине имело поразительное сходство с внешностью прекрасной Элизабет.

Мучительные мысли терзали поэта, пока его взгляд покоился на очертаниях прелестной головки. Он был уверен: победа над этой надменной особой лишь ненадолго сделает его счастливым. Два человека, каждый из которых разучился ценить наивную радость жизни и подчинил все силы своей неспокойной и истерзанной души безграничному эгоизму художника, – такой союз обречен. Однако он чувствовал необходимость в этом союзе, как чувствуют необходимость последней любви. Элизабет, так же как и он, стояла на пороге тех лет и творческой зрелости, которые неизбежно зовут или к покою созерцательного и мирного счастья, или к первому шагу на пути саморазрушения и гибели. Сейчас, как думал Мартин, пришел момент увенчать жизнь рискованной и ослепительной страстью, независимо от того, сулит она ему приток новых сил или погибель. Ибо он твердо знал, что после Элизабет ни одна женщина не сможет ничем его одарить.

Он опять принялся разглядывать главную картину своей жизни, которую он много лет назад по своей воле, честолюбиво и безоговорочно облек в форму строгого, замкнутого само на себе произведения искусства. Он снова задумался, разумно ли во всем так себя ограничивать и от столь многого отказываться, и снова почувствовал, что эти мысли теперь уже, пожалуй, лишние, слишком поздно все для него, остался только один путь – вперед, путь последовательного поиска себя, путь одиночества и презрения к миру, хотя мучительная неудовлетворенность и отравляла ему существование. А то, что в часы, когда он был болен, или бессонными ночами его часто мучила детская неутоленная тоска по утешению, религии, суеверию, любви и почитанию богов, он упорно держал в тайне даже от самого себя. Если бы он дал слабину и сознался в том, что его жизнь действительно стала нуждаться в опоре извне, тогда все это стройное здание, возведенное им в усердии и труде, рухнуло бы и обратило его единственное утешение – суверенное уважение к себе – в руины обломков проигранной жизни.

3

Стихотворение «Элизабет» было закончено. Формой оно напоминало хвалебные оды, как их писали при итальянских вельможных домах периода Ренессанса. В стихи, воспевавшие одинокую, неудовлетворенную, никогда не любившую красивую женщину с жестокой повадкой обращения с мужчинами, Мартин вложил все свое искусство притягательного манерного стиля и безупречно чистого языка. Говорилось в стихах о бесконечно тонко запутанных, язвительно жалящих настроениях одиноких бессонных ночей, когда жаркие руки сжимают пылающие виски и каждое движение и каждая мысль похожи на сдерживаемые, хриплые крики отчаяния, любовной тоски и терзаний. Неутихающие муки большого художника по утраченной, но наполненной страстью жизни подспудно и томительно пронизывали стихотворение.

В эти дни Мартин навестил артистку в ее будуаре. Стихотворение он написал крошечными буковками на маленьком листочке бумаги, свернул листок и спрятал в букете цветов. Этот букет он преподнес Элизабет.

Она игриво поблагодарила и заговорила о планах на лето. Уже много лет она имела обыкновение бесследно исчезать каждый раз в летние месяцы, внезапно пускаясь в поездки без всякой цели, в которых ее не пугали даже самые дальние расстояния. Ее можно было неожиданно встретить в Альпах в долине Энгадин, потерять потом из виду и получить от нее через несколько дней привет из Норвегии или с острова в Северном море.

– А вы? – спросила она неожиданно. – Вы опять поедете в свой невыносимо скучный Люцерн или любимый Церматт?

– Нет, Элизабет.

– Быть не может! Ну, значит, в Сен-Мориц?

На мгновение Мартин задумался.

– Вы еще помните, – спросил он затем, – ту сказку, что я читал в прошлом году у Буркхарда?

– А-а, это про замок любви в самом северном из морей, где князья викингов справляли свои буйные разбойничьи оргии с убийствами? Я как будто припоминаю башню, где до самых верхних зубцов долетают брызги прибоя, и красный корабль с изображением дракона – вы никогда ничего подобного не писали, чтобы было так возмутительно дерзко и вместе с тем прекрасно. Но почему вы сейчас о том вспомнили?

– Просто я подумываю посетить этот замок в самом северном из морей и буду завтра просить даму, которую я люблю, сопровождать меня туда.

Ясные глаза поэта странно затуманились и с затаенным огнем блуждали по легкой благородной фигурке девушки. Она поняла лишь половину из того, что было сказано. Однако смутилась и не смогла долго выдерживать взгляд поэта.

– Вы сказочник! – воскликнула она со смущенной улыбкой. Далее ее начало терзать жуткое любопытство. – Но захочет ли дама отправиться с вами?

– Этого я не знаю.

– А если она не захочет?

Мартин был бледен и тяжело дышал.

– Она захочет, – возбужденно произнес он. – Она хочет этого, даже если и скажет «нет». И даже наверняка она скажет «нет». Тогда я стану ее уговаривать, я шепну ей на ухо то самое колдовское слово старых викингов, от которого у женщин вскипает кровь, они делаются сладострастными и жаждут любви и смерти.

Поэт дрожал, с трудом одолевая внезапно вспыхнувшую страсть, и недозволенные, пугающие слова уже готовы были сорваться с его уст, а безумные мысли неудержимо перескакивали с одной на другую и неслись в бездну хаоса. Элизабет смотрела на жесткое, возбужденное лицо поэта; она никогда не видела его таким – всегда ровный, улыбающийся, молчаливый. Вся сдерживаемая страсть и все скрываемое страдание открыто проступали сейчас сквозь тонкие черты лица его, истерзанного резкими морщинами и складками.

Мартин медленно овладел собой и справился с волнением. Его голос опять стал ровным и привычно обрел любезный холодный тон:

– Как вы видите, прекрасная муза, меня, словно царя Саула, мучит порой злой дух. Вы, конечно, знаете эту историю, возможно, не из Ветхого Завета, а по многим знаменитым картинам. Во всем Ветхом Завете едва ли найдутся еще такие милые и нежные слова, как рассказ о сладкой игре на арфе юноши Давида, прогонявшего в часы томительных страданий складки с чела царя. Я хочу сегодня попросить вас оказать мне ту же услугу и успокоить меня, как это делал юноша Давид для царя Саула. Под вашими пальчиками даже бездушный, лишенный всякой поэзии громоздкий рояль зазвучит арфой, и мне кажется, тот благословляемый Богом иудейский юноша не владел столь божественно струнами, как вы – своими прекрасными чудесными женскими ручками. А вы знаете, что я изучал ваши руки? Недавно, в саду нашего знатока-историка, пока вы разговаривали со звездами. Я вспоминал при этом прекрасные женские ручки, воспетые историей и легендами, например руки Беатриче и руки других женщин, благородство и красота которых сводили с ума тысячи поэтов и художников, доводя их до жгучей тоски. О таких ручках мечтали те изящные, нежные флорентийцы времен Филиппо Липпи[9], отпраздновавшие свое удивительно светлое воскрешение в живописных стихах этих эфирных английских примитивистов, которые вам так нравятся. Могу я попросить эти ручки утешить меня и доставить мне радость?

Этот насильственный возврат к подобострастно-льстивой болтовне привел Элизабет в удивление.

– А вы знаете, – сказала она в ответ, – что этот Саул метнул копье в своего утешителя? Это уж такая манера у мужчин – играть с красотой и искусством, пока их не призовет юношеская тяга к разрушению.

– Я не буду отвечать на это, Элизабет. Вы словно дитя, когда говорите о мужчинах. Но я повторяю свою просьбу, обращенную к вашим прекрасным волшебным ручкам.

И Элизабет подчинилась его желанию. Она сделала поэту знак, чтобы он оставался сидеть, а сама направилась в задумчивости в соседнюю комнату, где стоял рояль, и сыграла рондо из сонаты Бетховена.

Возвратившись – Мартин как раз собрался прощаться, – она еще раз взяла в руки букет. Когда она наклонила его к своему лицу, из цветов выпал свернутый в небольшую трубочку рукописный листок. Но прежде чем она успела спросить или развернуть скрепленный бантом сверток, Мартин поцеловал ей руку и вышел.

Радостно и с любопытством развернула она листок и прочла в заголовке свое имя. Ее охватило трепетное волнение, и вмиг ей все стало ясно. Она опустилась в кресло и долго смотрела, уставившись неподвижно и не читая слов, на это изящно написанное имя. Словно осененная мгновенной, грозно сверкнувшей молнией, она осознала всю важность этого листка и этого часа. Вот и пришел тот день, о котором она так часто мечтала, но уже больше в него не верила, – день, когда она впервые услышит голос страсти того мужчины, которого не презирает и даже считает себя недостойной его. Тяжелая темная волна незрелых, быстро сменяющихся мыслей придавила ее; вихрь вопросов, сомнений, неопределенности, гордости, страха, радости и сердечных страданий на мгновения полностью захватил. Она встала коленями на мягкое низкое сиденье и в растерянности страстно прижалась лбом и грудью к стене, испытывая потребность громко разрыдаться, но слезы не шли к ней. Вместо этого на нее нахлынули картины и образы той жуткой и тоскливой сказки любви, где был красный замок в северных водах, где крики неутоленной любовной ярости, громкие и отчаянные, смешивались с грохотом вечного прибоя; ей даже причудилось, как гогочущие грубые рыцари-разбойники волокут ее, безвольную, в роскошные залы и как в их громком и оскорбительном хохоте тонут ее страхи и слезы.

Прошло больше часа, прежде чем она поднялась и была в состоянии прочесть стихи Мартина. Она уединилась с листком в руках в нише, убранной живыми цветами и ветками лавра, и принялась читать. Ее вновь охватил страх, пока она вполголоса читала льстящие ей сладкие строки парной рифмы. Этот поэт говорил о вещах, свидетелем которых могла быть только сокровенная тишина ее ночей, он знал про нее все, вплоть до мельчайших движений ее души, и говорил о ее теле так, будто видел ее обнаженной. Во время чтения ей чуть ли не казалось, что однажды она уже отдалась этому мужчине, и что в ней и даже в ее искусстве не было больше ничего, что он бы не познал и чем бы не насладился. Элизабет была не в силах устоять перед чарующим волшебством нежности и восхваления, исходящих из каждой стихотворной строки слабым, но неиссякаемым и манящим ароматом. Поэт говорил о ее грезах и легком стоне во сне, словно ночи напролет лежал на ее груди и слушал пульс биения ее крови и ее прерывистое дыхание. Однако он говорил о ней как о королеве, он понимал ее и разделял с ней ее скрытую неудовлетворенность, ее тоску по родине и ее презрение к миру, он наполнял тайники ее испорченной души очищающим нектаром ее и своего искусства. Она вдруг поняла его и поняла собственную тоску и томление, осознав, почему лишь одну ее он считал достойной преклонения в своей поэзии и в своей страсти. Она увидела, что его сжигают изнутри такие же, как и ее собственные, до сих пор скрытые от нее, но ведомые его душе, непонятные всем остальным желания, страдания и лишения. И ей в высшей степени льстило, что именно этот необыкновенный, замкнутый и не распыляющий свой талант поэт создал в ее честь такое совершенное и бесценное творение в дар ей как его единственной обладательнице и читательнице.

Мартин провел день в мучительной лихорадке ожидания и в страхе, что Элизабет вот-вот внезапно уедет. Он час за часом кружил вокруг ее дома. Неопределенность реакции на его подарок мучила его ужасно. Он ведь знал, что едва ли дозволительно было писать в такой неприятно жесткой, конкретной форме и так беспощадно и бесцеремонно бестактно. И все же он испытывал своего рода радость, что наступило время неотменимых решений и от него больше ничего не зависит. Он пытался предугадать, какие последствия будет иметь для него отказ от преподношения. Это ведь было не то же самое, что отказ принять простое объяснение в любви; если Элизабет скажет «нет», всякая, даже мимолетная, встреча с ней окажется под запретом, и тем самым вся предыдущая жизнь Мартина будет прервана, как тонкая нить, ибо круг общения, где Элизабет и он были первыми лицами, окажется для него закрытым. И что тогда? Он еще раз обдумал все отвергнутые им раньше планы. Некоторая возможность оставалась только за двумя из них: возвратиться в среду, от которой он многие годы последовательно и с железной твердостью держался на отдалении, или окончательно ограничить ее своим собственным обществом. Снять где-нибудь, например во Флоренции, квартиру или построить дом, много ездить, держать свои творения при себе, скрывая их от других, или найти для себя издателя. Третий путь – это был револьвер или расщелина в глетчере высоко в горах, но Мартин всегда в большой строгости держал от себя подальше мысль о самоубийстве, возможно, инстинктивно сознавая, что у его и без того несчастливой жизни эта подспудная мысль отберет последнюю вспышку света – его неодолимую гордость. Вот и сейчас этой мысли не суждено было одержать над ним верх.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю