Текст книги "Рассказы о любви"
Автор книги: Герман Гессе
Жанр:
Новелла
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц)
Иногда он еще ходил в Соляной переулок, в котором жила Тина, и не понимал, почему ни разу не встретил ее. На это, однако, имелась своя причина. Вскоре после последнего разговора с Карлом девушка уехала, чтобы собрать в родных местах приданое. Он же думал, что она все еще здесь и просто избегает его, а спрашивать о ней ему никого не хотелось, даже Бабетту. Каждый раз после таких пустых походов он возвращался, смотря по настроению, то сильно раздосадованный, то грустный, хватал в ярости скрипку или долго смотрел в маленькое оконце на крыши города.
Тем не менее он выздоравливал, и в этом была отчасти заслуга Бабетты. Если она замечала, что у него был плохой день, она частенько поднималась к нему вечером и стучала в его дверь. И потом долго сидела у него, хотя и не могла сказать, что знает о причине его страданий, и пыталась его утешить. Бабетта не говорила о Тине, она рассказывала ему маленькие смешные истории или анекдоты, приносила бутылку сидра или вина, просила его сыграть на скрипке песню или почитать ей что-нибудь из книжки. Так вечер мирно и проходил, а когда становилось поздно, Бабетта уходила. Карл успокаивался и спал, не видя кошмаров. А старая служанка, прощаясь, еще и благодарила его каждый раз за прекрасный вечер.
Постепенно любовная лихорадка отступала, Карл становился прежним, веселым, не зная, что Тина часто спрашивала о нем в письмах к Бабетте. Он немного возмужал и стал более зрелым, нагнал в гимназии все, что пропустил, и вел в основном ту же жизнь, что и год назад, только не держал больше ящерок в каморке и птиц. В разговорах гимназистов-выпускников, которым предстоял выпускной экзамен, проскакивали заманчиво звучащие для его уха словечки про университетские вольности; он чувствовал, что тоже благополучно приближается к этому раю, и начал нетерпеливо радоваться в ожидании предстоящих летних каникул. Теперь он уж знал, что Тина давно уехала из города, и хотя рана еще легонько жгла, она в основном все-таки зажила и уже почти зарубцевалась.
Если бы и дальше ничего больше не произошло, история первой любви осталась бы у Карла в доброй памяти и он вспоминал бы ее с благодарностью и никогда бы не забыл. Но Карла еще ждал финал, а вот его-то он и вовсе забыть не смог.
За восемь дней до начала каникул радость перевесила в его податливой душе и вытеснила оттуда остатки любовной грусти. Он уже принялся паковать вещи, сжигая при этом старые ученические тетради. Мысли о прогулках по лесу, о купании в реке и катании на лодке, о походах за черникой и июльскими яблоками, о свободных от занятий, полных веселья и безделья днях так радовали его, как это давно уже не случалось. Счастливый, бегал он по раскаленным улицам и уже несколько дней совсем не вспоминал Тину.
Тем сильнее он испугался, когда однажды, возвращаясь после полудня с занятий гимнастикой, встретил ее неожиданно в Соляном переулке. Он остановился, подал ей смущенно руку и поздоровался сдавленным голосом. Но, несмотря на собственное смущение, он вскоре заметил, что она печальна и расстроена.
– Как дела, Тина? – спросил он робко и не знал, как должен к ней обращаться – на ты или на вы.
– Не очень хорошо, – сказала она. – Не пройдешься еще немного со мной?
Он повернулся и медленно пошел рядом с ней по улице назад, думая при этом, как она раньше всегда сопротивлялась этому, боясь, что их увидят вместе. Конечно, она теперь помолвлена, подумал он и, только чтобы что-то сказать, задал ей вопрос о здоровье жениха. Тут Тина так болезненно вздрогнула, что он пожалел ее.
– Так ты ничего не знаешь? – спросила она тихо. – Он лежит в больнице, и врачи не знают, выживет ли… Что с ним случилось? Он упал с новостройки и с позавчерашнего дня все еще не пришел в себя.
Они молча шли дальше. Карл мучительно пытался вспомнить необходимые слова; он и так шел с ней по улице как в страшном сне, а тут еще надо было высказать сочувствие.
– Куда ты сейчас идешь? – спросил он наконец, когда молчание стало уже невыносимым.
– Опять к нему. Они днем выпроводили меня, потому что мне стало нехорошо.
Он проводил ее до большой и тихой больницы, затаившейся между высокими деревьями и обнесенными заборами строениями, и поднялся с легким испугом вместе с ней по широкой лестнице, прошел через чистый коридор, воздух которого, пропитанный лекарственными запахами, давил на него и его пугал.
Потом Тина одна вошла в дверь с номером наверху. Он тихо ждал в коридоре; это было его первое посещение такого учреждения, и представление о многих страданиях и мучениях, которые скрывались за всеми этими выкрашенными в светло-серый цвет дверями, его душа воспринимала с ужасом. Он боялся пошевельнуться, когда Тина опять вышла.
– Они говорят, стало немного лучше и, возможно, он сегодня очнется. Так что прощай, Карл, я останусь здесь, и спасибо тебе.
Она тихо вошла в палату и закрыла дверь, на которой Карл в сотый раз бессмысленно прочитал цифру 17. В странном возбуждении покинул он этот жуткий дом. Былая радость в нем погасла, но то, что он сейчас чувствовал, не было прошлой любовной тоской, ее накрыло более емкое чувство пережитого. Он расценивал свое отречение от любви как мелочное и смешное рядом с тем несчастьем, которое поразило его. И он вдруг понял, что его маленькое горе не было ничем особенным и ничем исключительным, а что и над теми, кого он считал счастливыми, тоже правит свой бал судьба.
И что ему еще предстоит многому научиться, чему-то лучшему и важному. В последующие дни, когда он часто навещал Тину в больнице, и потом, когда больной настолько поправился, что Карл мог иногда его видеть, он еще раз пережил нечто совершенно новое.
Он научился видеть, что неумолимая судьба – это еще не самое высшее и окончательное в жизни и что слабые, напуганные, согнутые горем человеческие души могут преодолевать ее и подчинять себе. Еще неизвестно, удастся ли пострадавшему выжить и спасти свое беспомощное и жалкое существование хворого и разбитого параличом человека. Но Карл видел, как оба они, бедные и несчастные, несмотря на то что полны страха и опасения, радуются переизбытку своей любви, видел измученную, изможденную заботами девушку, остававшуюся стойкой и распространявшую вокруг себя свет и радость, и видел бледное лицо изувеченного мужчины, просветленное, несмотря на боль, сияющее светом радости и сердечной благодарности.
И он остался, хотя каникулы уже начались, еще на несколько дней, пока Тина сама не принудила его к отъезду.
В коридоре больницы, куда выходили двери многих палат, он попрощался с ней, совсем по-другому, не так, как тогда во дворе торгового дома Кустерер. Он только взял ее за руку и поблагодарил без слов, и она кивнула ему, вся в слезах. Он пожелал ей всего хорошего, и в нем самом не было желания большего, чем желание того, чтобы и ему когда-нибудь выпало на его долю любить так бескорыстно и воспринимать любовь так, как эта бедная девушка и ее суженый.
1905
ИЮЛЬ
Загородный дом в Эрленхофе, в холмистой местности недалеко от леса и гор.
Перед домом большая мощеная площадка, в которую упирается проселочная дорога. Сюда могла подъехать машина, если появились гости. Обычно квадратная площадка оставалась всегда пустой и тихой и оттого казалась еще больше, чем была; правда, в хорошую летнюю погоду, когда светило ослепительное солнце и над ней дрожал перегревшийся воздух, приходила в голову мысль, что перейти ее нет никакой возможности.
Площадка и дорога отделяли дом от сада. «Садом» называли довольно большой парк, но большой не в ширину, а в глубину, с мощными вязами, кленами и платанами, извилистыми дорожками и молоденьким ельником, а также многочисленными скамейками для отдыха. Между ними располагались солнечные светлые газоны: некоторые – трава и больше ничего, а другие были украшены клумбами с цветами или декоративным кустарником, и на этом веселом и согретом теплом пространстве стояли в одиночестве, привлекая к себе внимание, два больших отдельных дерева.
Одним из них была плакучая ива. Ее ствол опоясывала узенькая скамейка из тонких планок, и над ней устало свисали длинные, нежные, как шелк, ветви, свисали так низко и густо, что за ними образовался не то шатер, не то терем, где, несмотря на вечную тень и сумеречность, постоянно сохранялось приятное тепло.
Другим деревом, отделенным от ивы небольшой лужайкой, огороженной низенькими колышками, был лесной бук. Издали он казался темно-коричневым и даже порой черным. Но если подойти поближе или встать под него и посмотреть вверх, то казалось, что все листья наружных ветвей, пронизанные солнечным светом, горят тихим и теплым пурпурным огнем, который просвечивает сквозь них сдержанным и неярким жаром, как сквозь церковные витражи. Старый бук был самой знаменитой и удивительной достопримечательностью большого сада, и его было видно отовсюду. Он стоял в гордом одиночестве, темный посреди светлой лужайки, и был достаточно высоким, чтобы увидеть в воздушном пространстве на фоне синего неба его круглую, густую, красивой формы крону с любого места в парке, оглянувшись на нее, и чем яснее и ослепительнее была синева, тем явственнее и торжественнее чернела верхушка дерева. В зависимости от погоды и времени суток она смотрелась по-разному. Часто по ней было заметно, что она знает, какая она красивая, и не случайно держится гордо и одиноко вдали от других деревьев. Верхушка бука любовалась собой и смело смотрела в небо поверх всего. А в другой раз она выглядела так, словно знала, что единственная в своем роде в этом саду и нет у нее ни братьев, ни сестер. Тогда она снисходительно смотрела на другие, стоящие от нее в стороне деревья, искала кого-то и тосковала. Утром она была самой красивой, и вечером тоже, пока солнце оставалось красным, но потом словно гасла, и там, где стоял бук, казалось, ночь наступает на час раньше. Но самый странный и мрачный вид она приобретала в дождливые дни. Другие деревья дышали свежестью, расправляли и радостно протягивали навстречу дождю светлую зелень; бук был словно мертвый, казался черным от макушки до корней. Он не дрожал, но было видно, что он мерз и что ему неприятно и он стыдится того, что стоит такой одинокий и всеми покинутый.
Раньше этот регулярный увеселительный парк был настоящим произведением искусства и содержался по строгим правилам. Но потом пришли времена, когда людям надоело без конца за ним ухаживать, поливать цветы и обрезать деревья, и никто больше не интересовался этим с таким трудом созданным шедевром, деревья оказались предоставленными сами себе. Они заключили между собой дружбу, забыли про свои навязанные им садовым искусством особые роли, изолировавшие их друг от друга, вспомнили при постигшей их беде про свою старую родину – лес, прижались друг к другу, обнялись ветвями и поддержали один другого. Потом засыпали прямые как стрелы дорожки густой листвой и потянулись навстречу друг к другу корнями, превратившими искусственную почву парка в естественную лесную; верхушки деревьев переплелись и срослись, под ними буйно поднялась молодая поросль, заполнившая гладкими стволами и редкой листвой все, какие были, пустоты; захватив залежную землю и окрасив ее тенями и опавшей листвой в черный цвет, она сделала ее мягкой и жирной, обеспечив и мхам, и травам, и мелкому кустарнику легкое произрастание.
А когда позднее опять появились люди и захотели использовать прежний сад для отдыха и увеселения, он уже превратился в маленький лес. Пришлось умерить свои запросы. Правда, они восстановили старую аллею между двумя рядами платанов, но в остальном довольствовались тем, что проложили сквозь заросли узкие извилистые тропинки, пролески засеяли травой и поставили зеленые скамейки на подходящих местах. И люди, чьи деды сажали по веревочке платаны, обрезали их, удобряли и формировали крону, пришли сюда со своими детьми в гости и были рады, что, несмотря на длительное запустение, аллеи превратились в лес, где отдыхают солнце и ветер, поют птицы, а люди могут прийти и предаться здесь мыслям, грезам, увлечениям и прихотям.
Пауль Абдерегг лежал в полутени между леском и лужайкой и держал в руке книгу в красно-белом переплете. Он то читал, то смотрел на порхающих над травой голубянок. Он как раз дошел до того места, где Фритьоф[22] плывет в море, Фритьоф, любящий исландский богатырь, сжегший храм бога и изгнанный за это из страны. Злобная ярость и раскаяние в груди, идет он под парусами по неприветливому морю, держа в руках руль; шторм и высокие волны гонят быстрый корабль викингов с драконом на флаге, и горькая тоска по родине гложет отважного рулевого.
Над лужайкой дрожал горячий воздух, звонко и оглушительно трещали кузнечики, а внутри леска пели сладкими голосами птицы. Кругом царило великолепие; в этом хаосе запахов, и звуков, и солнечных лучей смотреть бы в одиночестве в раскаленное небо, или вслушиваться позади себя в шум темных деревьев, или вытянуться и лежать с закрытыми глазами и ощущать, как блаженство глубоко пронизывает все внутренности. Но Фритьоф плыл по морю, а завтра к ним приедут гости, и если он сегодня не дочитает книгу до конца, то опять ничего не получится, как и прошлой осенью. Он тогда тоже здесь лежал и как раз начал читать «Сагу о Фритьофе», и тогда тоже приехали гости, и читать он уже больше не смог. Книга осталась лежать на том же месте, а он ходил в городе в свою школу и постоянно думал в промежутках между Гомером и Тацитом о начатой книге, о том, что произошло в храме, что случилось с кольцом и статуей.
Он принялся читать с особым усердием, вполголоса, а над ним сквозь крону вяза пролетал слабый ветерок, пели птицы и порхали ослепительные от солнечного света бабочки, жучки и пчелки. И когда он закрыл книгу и вскочил на ноги, дочитав книгу до конца, на лужайку уже опустились тени и на ярко-красном небе догорел закат. На рукав к нему села усталая пчела, и он понес ее с собой. А кузнечики все еще звенели в траве. Пауль шел быстро, через кусты, по аллее между платанами, потом через дорогу и тихую площадку перед домом. На него приятно было смотреть, он был изящен, полон сил в свои шестнадцать лет, он тихо склонил голову перед судьбами скандинавских героев, заставивших его призадуматься.
Летняя столовая, где собирались к трапезе, была самой дальней комнатой в доме. Это был, собственно, просторный летний зал, отделенный от сада только стеклянной стеной, он выдавался вперед небольшим флигелем. Именно здесь и находился сам сад, который с незапамятных времен назывался «садом у озера», хотя вместо озера между клумбами, шпалерами, дорожками и фруктовыми деревьями петлял небольшой продолговатый пруд. Выходившая из зала в сад открытая лестница была обсажена олеандрами и пальмами, впрочем, в «саду у озера» этот вид не имел характер господского, а смотрелся по-сельски уютно.
– Значит, эти милые человечки приедут завтра, – произнес отец. – Надеюсь, ты этому рад, Пауль?
– Да, конечно.
– Но не от души? Да, мой мальчик, тут уж ничего не поделаешь. Нас всего лишь раз-два и обчелся, а сад и дом слишком большие, и нельзя, чтобы это великолепие пропадало впустую! Загородный дом и парк для того и существуют, чтобы кругом ходили и веселились люди, и чем их будет больше, тем лучше. Впрочем, ты явился с солидным опозданием. Супу больше нет.
И он обратился к домашнему учителю:
– Любезный, вас что-то совсем не видно в саду. Я думал, вы спите и видите, чтобы оказаться за городом.
Господин Хомбургер наморщил лоб.
– Вероятно, вы и правы. Но мне хотелось бы использовать каникулы, по возможности, для приватных штудий.
– Мое почтение, господин Хомбургер! Если однажды слава о вас разнесется по всему миру, я прикажу прибить под вашим окном почетную доску в вашу честь. Надеюсь, мне удастся до этого дожить.
Гувернер нахмурился. Он занервничал.
– Вы переоцениваете мое тщеславие, – сказал он ледяным тоном. – Мне совершенно все равно, станет мое имя когда-либо знаменитым или нет. Что же касается почетной доски…
– О, не тревожьтесь, дорогой учитель! А вы, оказывается, чрезмерно скромны. Пауль, вот пример для тебя!
Тете стало ясно, что пришло самое время спасать кандидата. Она знала эту манеру вежливых диалогов, доставлявших хозяину дома столько удовольствия, она же их опасалась. Предлагая всем по бокалу вина, она всегда старалась перевести разговор на другую тему, твердо придерживаясь этого правила.
Речь шла в основном о гостях, которых ожидали. Пауль почти не вслушивался в разговор. Он усердно налегал на еду и думал при этом, как это так получается, что молодой учитель рядом с его седым отцом всегда кажется намного его старше.
За окном и стеклянной дверью начали преображаться сад, деревья, пруд и небо, тронутые первыми трепетными признаками ночи. Кусты стали черными и заходили темными волнами, а деревья, верхушки которых перерезали линию холмов на горизонте, вытянулись неожиданными, днем никогда не видимыми формами в еще светлое небо – темные и молчаливо-страстные. Разнообразный, богатый ландшафт утратил пеструю и мирную суть, все больше терял свои контуры и собирался в сплошную большую массу. Далекие горы высились теперь решительнее и смелее, равнина распласталась черным пятном, и стали более четко видны неровности почвы. Перед окнами остатки дневного света устало соперничали с падающим на них светом ламп.
Пауль стоял у притолоки открытой двери и смотрел на все это без особого внимания и ни во что не вдумываясь. Он, конечно, думал, но не о том, что видел. Он видел, как надвигается ночь. Но он был не способен прочувствовать, как это прекрасно. Он был слишком юн и полон жизни, чтобы вбирать в себя все это, и наблюдать, и испытывать наслаждение. Он думал о ночи на северном море. На берегу промеж черных деревьев пылает мрачным огнем храм, жар и дым пожарища поднимаются к небу, морские волны бьют в утес, красные огни отражаются на воде, в темноте на раздутых парусах быстро удаляется от берега корабль викингов.
– Ну, мой мальчик, – позвал его отец, – что ты опять читал там сегодня за бульварный романчик?
– О-о, Фритьоф!
– Так-так, молодые люди все еще читают такое? Господин Хомбургер, что вы думаете по этому поводу? Что сегодня думают об этом старом шведе? Его все еще не списали со счетов?
– Вы имеете в виду Эсайаса Тегнера[23]?
– Именно так, Эсайаса. Ну так что?
– Он мертв, господин Абдерегг, совершенно мертв.
– Я в это охотно верю! Его уже не было в живых и в мои времена; я хочу сказать – тогда, когда я его читал. Я хотел спросить, есть ли на него еще мода?
– Сожалею, но о моде и в модах я мало сведущ. Что же касается научно-эстетической значимости…
– Ну да, я это и имел в виду. Так что же с научной точки зрения?..
– История литературы сохранила от Тегнера только его имя. Он был, как вы правильно сказали, в свое время в моде. Этим все и сказано. Подлинное, добротное никогда не бывает в моде, оно живет вечно. А Тегнер, как я уже сказал, мертв. Он больше не существует для нас. Он кажется нам ненастоящим, напыщенным, слащавым…
Пауль резко обернулся.
– Этого не может быть, господин Хомбургер!
– Позвольте спросить, почему – нет?
– Потому что он прекрасен! Да, он просто прекрасен.
– Вот как? Но это еще не причина так волноваться.
– Но вы сказали, это слащаво и не представляет собой никакой ценности. А на самом деле это прекрасно.
– Вы так думаете? Ну, раз вы так твердо в этом убеждены, что само по себе прекрасно, вам следовало бы предоставить профессорскую кафедру. Но видите ли, Пауль, ваше суждение не совпадает на сей раз с нормами эстетики. Видите ли, здесь все как раз наоборот, как и в случае с античным автором Тусидидом. Наука находит его прекрасным, а вы – ужасным. А Фритьофа…
– Ах, да это не имеет ничего общего с наукой.
– Нет ничего такого, решительно ничего на свете, к чему наука не имела бы никакого отношения… Но, господин Абдерегг, вы позволите мне удалиться?
– Как, уже?
– Мне надо сделать еще кое-какие записи.
– Жаль, мы только что так мило беседовали. Но свобода превыше всего! Доброй ночи!
Господин Хомбургер вежливо покинул комнату и бесшумно растворился в коридоре.
– Значит, старинные приключения понравились тебе, Пауль? – засмеялся хозяин дома. – Тогда не давай никакой науке порочить их, иначе тебе не поздоровится. Надеюсь, ты из-за этого не расстроился?
– Ах, не стоит того. Но знаешь, я надеялся, что господин Хомбургер не поедет с нами в загородный дом. Ты ведь сказал, мне не придется на каникулах заниматься зубрежкой.
– Ну, раз я так сказал, так и будет, можешь радоваться. А господин учитель отнюдь не кусается.
– А почему ему надо было обязательно ехать?
– Ну, видишь ли, мой мальчик, а куда ему деваться-то? Там, где его дом, он чувствует себя, к сожалению, не очень комфортно. Да и мне тоже хочется получать удовольствие! Общаться с образованными и учеными мужами – это награда, запомни. Мне не очень хочется лишаться общества нашего господина Хомбургера.
– Ах, папа, с тобой никогда не знаешь, шутишь ты или говоришь серьезно!
– Так учись различать, мой сын. Это пойдет тебе на пользу. А теперь давай немного помузицируем. Что скажешь?
Пауль с радостью потащил отца в соседнюю комнату. Не часто случалось, что отец без всякой просьбы с его стороны садился с ним играть. И ничего удивительного: он был виртуоз в игре на фортепиано, а юноша умел в сравнении с ним всего лишь немного бренчать на инструменте.
Тетя Грета осталась одна. Отец и сын были музыкантами, которым не очень-то нравилось иметь слушателя у себя под носом, зато не были против невидимки, о котором им было известно, что он сидит в соседней комнате и слушает их. Тетя знала об этом. А как же ей было не знать? Как эта маленькая забавная черта характера того и другого могла быть ей чужой, ведь они долгие годы окружали ее любовью, заботились о ней и были ей как дети.
Она отдыхала, сидя в мягком соломенном кресле, и вслушивалась в звуки. То, что она слышала, была увертюра, сыгранная в четыре руки, она звучала для нее не впервые, хотя она и не смогла назвать имя композитора; она с удовольствием слушала музыку, но мало что в ней понимала. Она знала, что потом старик или малыш, выйдя из соседней комнаты, спросят ее: «Тетя, что это была за пьеса?» Она скажет: «Из Моцарта или из „Кармен“», – и они будут смеяться над ней, потому что каждый раз это будет что-то другое.
Она слушала, откинувшись назад, и улыбалась. Жаль, что никто не мог этого видеть – это была особая улыбка, самая настоящая. Она выражалась не губами, а глазами; все лицо, лоб и щеки сияли внутренним светом, и это выглядело как глубочайшее понимание того, что она искренне любила.
Она улыбалась и прислушивалась. Это была прекрасная музыка, и она в высшей степени нравилась ей. Но она слушала не одну только увертюру, хотя и старательно следовала тактам. Сначала она попыталась выяснить, кто сидит на верхах, а кто на низах. Пауль сидел на низах, это она быстро уловила своим слухом. Не то чтобы у него не получалась мелодия, но басовая партия звучала так легко и так уверенно, и звуки выплывали откуда-то изнутри, и так не мог играть простой ученик. И теперь тетя могла живо все себе представить. Она видела, как те двое сидят за роялем. Во время особенно красивых пассажей отец с нежностью ухмылялся, а Пауль с полуоткрытым ртом и горящим взором выпрямлялся в этот момент на стуле, вытягиваясь вверх. При особенно быстром и веселом темпе она напрягалась, ожидая, не засмеется ли Пауль. Но тут отец строил порой такую гримасу или делал такое озорное движение рукой, что молодые люди не могли удержаться.
Чем дольше звучала увертюра, тем яснее видела перед собой их двоих старая барышня и с тем большей любовью читала в их возбужденных игрой лицах. И вместе с быстрой музыкой мимо нее проносились большие куски ее жизни, пережитое и любовь.
* * *
Была глубокая ночь, уже давно все сказали друг другу «спокойной ночи», и каждый направился в свою комнату. Кое-где еще хлопала дверь, открывалось или закрывалось окно. И потом воцарилась тишина. То, что для сельской местности – тишина ночи – дело обыкновенное, для горожанина всегда чудо. Кто приезжает из города в загородный дом или на крестьянский хутор и стоит в первый вечер у окна или лежит в постели, того эта тишина очаровывает волшебством, ему кажется, что он прибыл в места отдохновения и покоя, приблизился к чему-то истинному и здоровому и ощущает дыхание вечности.
Но это отнюдь не абсолютная тишина. Она полна звуков, но это беззвучные, приглушенные, таинственные звуки ночи, тогда как в городе ночные шумы до боли мало чем отличаются от дневных. Здесь это кваканье лягушек, шум деревьев, всплески воды в ручье, полет ночной птицы, летучей мыши. И если даже мимо пронесется запоздалая телега или залает дворовый пес, то это лишь желанный сигнал жизни, который будет величественно приглушен и поглощен воздушными просторами.
У гувернера еще горел свет, он беспокойно ходил по комнате. Весь вечер, до полночи, он читал. Этот юный господин Хомбургер не был тем, кем хотел казаться. Он не был мыслителем. Он даже не был ученой головой. Но у него был некий дар, и он был молод. И он мог иметь, хотя в сути его натуры не было ни командной, ни непререкаемой воли, свои идеалы.
В настоящее время он увлекался книгами, в которых удивительно ловкие юнцы воображали себе, что возводят основы новой культуры своим плавно льющимся и звучащим в полтона языком, крадя при этом то у Раскина, то у Ницше всякие мелкие, привлекательные, легко усваиваемые красивости. Читать эти книги было намного занятнее, чем того же Раскина или даже Ницше, они отличались кокетством грации, воспевали маленькие нюансы и излучали мягкий благородный глянец. А там, где доходило до серьезного, до силы слова и подлинной страсти, они пестрели цитатами из Данте или Заратустры.
Поэтому и разум Хомбургера был затуманен, его взгляд утомлен проходом по необозримым просторам, а его шаг эмоционален и неровен. Он чувствовал, что на окружающий его пресный мирок будней нацелился таран и что лучше держаться пророков и провозвестников новой душевности. Красота и дух заполнят этот новый мир, и каждый шаг будет осенен поэзией и мудростью.
За окном раскинулось и чего-то ждало усыпанное звездами небо, плывущие облака, замерший в мечтах парк, дышащее во сне поле и вся красота ночи. Она ждала того момента, когда ранит его сердце, наполнив его томлением и тоской по родине, оросит прохладой его очи, поможет его душе расправить связанные крылья. Но он лег на кровать, подвинул поближе лампу и лежа стал читать дальше.
У Пауля Абдерегга свет не горел, но он еще не спал, сидел в одной рубашке на подоконнике и смотрел на тихие кроны деревьев. Героя «Саги о Фритьофе» он забыл. Он вообще не думал ни о чем определенном, он наслаждался этим поздним часом, наполненным волнующим ощущением счастья, что не давало ему заснуть. Какими прекрасными в черном небе были звезды! И как сегодня опять играл отец! И каким тихим и сказочным казался в темноте сад!
Июльская ночь нежно и крепко держала юношу в объятиях, она тихо шла ему навстречу, несла прохладу, он все еще не остыл после пережитого и весь пылал. Она мягко отбирала у него избыток юношеских чувств, пока взгляд его не стал спокойным, виски остыли, и она как добрая мать заглянула ему с улыбкой в глаза. Он не знал, кто это смотрит на него и где он находится, он в полудреме лежал на ложе, глубоко дышал и бездумно смотрел перед собой в огромные глаза тишины, в зеркале которой вчера и сегодня сплетались причудливые и трудно разгадываемые образы саги.
Окно у кандидата тоже погасло. Если бы сейчас по дороге проходил мимо ночной странник и видел бы дом, и площадку, и парк, и сад, погруженные в безоблачный сон, он испытал бы тоску по собственному дому и с завистью порадовался счастливому мигу здешнего покоя. А если бы это был бедный бездомный бродяга, он мог бы без страха войти в доверчиво распахнутый парк и выбрать себе на ночлег самую длинную скамейку.
Этим утром господин учитель против обыкновения проснулся раньше всех, но бодрым себя при этом не чувствовал. Он долго читал при керосиновой лампе и заработал головную боль; когда же он наконец погасил лампу, постель была теплой и смятой, и потому он встал раздраженный, поеживаясь, с мутными глазами. Он ощутил, как никогда ясно, необходимость нового Ренессанса, но у него не было ни малейшего желания продолжить в этот момент научные изыскания, напротив, он испытывал неодолимую потребность в свежем воздухе. Он тихо вышел из дома и медленно побрел в сторону пашни.
Крестьяне уже были в поле, работа кипела, они только бросили вслед вышагивающему с серьезным видом человеку насмешливый взгляд – так ему, во всяком случае, показалось. Это огорчило его, и он поторопился скорее дойти до леса, где его встретили прохлада и мягкий неяркий свет. Примерно полчаса он в сильном раздражении слонялся по лесу. А потом он ощутил внутреннюю пустоту и принялся взвешивать, не пора ли уже появиться к кофе. Он повернул назад и быстро прошел к дому мимо уже освещенных теплым солнцем пашен и неутомимых крестьян.
Перед самой дверью ему вдруг показалось дурным тоном так энергично и поспешно являться к завтраку. Он остановился, сделал над собой усилие и решил пройтись размеренным шагом по дорожкам парка, чтобы не появляться за столом, запыхавшись от быстрой ходьбы. Намеренно беспечно, как истинный бездельник, шел он по платановой аллее, и уже хотел повернуть за угол к вязам, как его неожиданно испугало то, что он увидел.
На последней скамейке, скрытой кустами черной бузины, лежал, вытянувшись во весь рост, мужчина. Он лежал на животе, положив лицо на локти и кисти рук. Первой мыслью господина Хомбургера в момент испуга была мысль о совершенном злодеянии, однако спокойное и глубокое дыхание мужчины свидетельствовало о том, что он крепко спит. Выглядел он оборванцем, и чем больше учитель разглядывал его и убеждался в том, что имеет дело с совсем молоденьким и незрелым юношей, тем сильнее нарастали в его душе храбрость и возмущение. Его распирало от собственного превосходства и наполнявшей его мужской гордости, когда он после короткого колебания решительно подошел к спящему и потряс за плечо.
– Вставайте, эй вы! Что вы здесь делаете?
Паренек-подмастерье, пошатываясь, поднялся и уставился, ничего не понимая и со страхом, на белый свет. Он увидел господина в сюртуке, разговаривавшего с ним в приказном тоне, и думал какое-то время, что бы это могло значить, пока до него не дошло, что ночью он вошел в общественный парк и заночевал там. Он хотел отправиться с началом дня дальше, но проспал, и теперь от него требовали ответа.