412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Баженов » Люблю и ненавижу » Текст книги (страница 33)
Люблю и ненавижу
  • Текст добавлен: 22 мая 2026, 13:31

Текст книги "Люблю и ненавижу"


Автор книги: Георгий Баженов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 40 страниц)

Так и с Алешей: смех ему показался вдруг обидным для Миши, хотя его и не было рядом.

– Как странно все-таки, – сказал Алеша, остановившись посреди улицы. Но сказал словно для самого себя.

– Что? – не поняла Наташа. – Что он упал в колодец?

– Не это… – опять словно для себя одного, но как будто уже недовольный напоминанием Наташи, пробормотал Алеша. – Другое…

Он подумал, что вот Миша чуть не вдвое старше их, у него семья, жена, двое ребятишек (а всего этого словно нет, по крайней мере другие этого не чувствуют), но живет Миша, словно должен что-то даже Алеше с Наташей, – это теперь особенно поразило Алешу. В самом деле, не их ли ради – чтобы угодить им, помочь и тому подобное – разбивал он этот лед и нечаянно свалился в колодец? А ведь это могло кончиться печально, а не смешно. Или вот снежная баба, что это? А уголь? А дрова? Где-то все это нужно было достать и привезти. А то, что, никого не спрашивая, Миша на их даче всегда старался расчистить снег, принести воды в дом, наколоть дров, позаботиться о газе (баллон стоял на улице)? Что это? Или то, как он самоотверженно, хоть и смешно, «защищал» дачу от Шурки? Что все это?..

И вот теперь, на Восьмое марта, приехал поздравить Наташу, подарки привез. Легко сказать «раб» или «добровольный раб», ибо, так сказав, уже словно бы снимаешь часть вины, которую чувствуешь перед этим человеком, но не очень ее понимаешь. Уже то, что Миша «преклонялся» перед ними, Наташей и Алешей, хотя они совершенно того не стоили, раздражало теперь Алешу, злило. Это была злость на самого себя…

…Павел Петрович, проходя как-то по коридору треста, заметил в одном углу в кресле пухленького и лысого человека; назвался он Мишей. Оказалось, Миша приехал в Москву «попытать счастья» (до этого с семьей он бывал на Дальнем Востоке, Урале, Казахстане), но пока счастье что-то не шло в руки: устроиться в Москве с жильем, квартирой, пропиской было очень трудно, а может, даже и невозможно. Об этом, рассказывая, Миша говорил охотно, с интересом, как-то странно, наивно и добродушно улыбаясь. Что-то в Мише поразило Павла Петровича, и он вдруг проникся к нему симпатией. Павлу Петровичу показалось, что Миша и он – родственные души, хоть и разные по полету птицы: Павел Петрович – зам. начальника крупного строительно-монтажного треста, а Миша – никто. Кроме того, кому когда-либо не хотелось вдруг «осчастливить» человека – так просто, от широты души, от хорошего настроения, оттого, что  т ы – можешь, а  д р у г о й – нет?

Павел Петрович сделал для Миши все: устроил на работу строителем, прописал, на зиму предоставил его семье свою дачу, а летом, ближе к осени, Миша справил новоселье в Жуковском – чудом или не чудом, но трестом ему была выделена однокомнатная квартира со всеми удобствами. Так у семьи Павла Петровича появился «добровольный раб» Миша, которого неслыханная доброта Павла Петровича – откуда? за что? – не только поразила, но обожгла; теперь, стараясь всеми своими действиями, всей своей жизнью выразить признательность и благодарность Павлу Петровичу, Миша разбивался в лепешку, чтобы угодить начальнику и его семье, и не только не чувствовал тяготы своего положения, но, наоборот, был полон готовности вечно оставаться «рабом». В доброте своей души он был, возможно, и велик, но наивен; ему и в голову не приходило, что за хорошее дело благодарить «вечно» так же безнравственно – особенно со стороны тех, кто принимает эту благодарность, – как безнравственно казнить человека во всю его жизнь за один промах. Впрочем, дело было не в Павле Петровиче – он был по природе своей добрый человек, недаром он почувствовал в Мише родственную душу, – дело было в Лидии Константиновне. Насколько сама она была не способна на добрые дела, настолько не могла пропустить случая, чтобы другие делали для нее добро бесконечно. Уж она-то не упускала ни одной возможности, чтобы не воспользоваться помощью Миши, но так как управление им она осуществляла через Павла Петровича (Павел Петрович был безвольный человек; доказывать что-то и тратить на это огромное количество энергии, а затем терпеть все-таки поражение так ему надоело, что он смирился со своей участью и плюнул на все, чего касалась рука жены), то поначалу Алеша чувствовал раздражение лишь против Павла Петровича. Затем все понял; поняв, невзлюбил Лидию Константиновну, а к Павлу Петровичу проникся чувством глубокого презрения…

Вот о чем теперь думал Алеша, возвращаясь с Наташей домой.

– И самое странное, – продолжал Алеша, – что мы совсем свыклись с мыслью, что все это нормально: Миша приехал! Миша сделал! Миша поздравил!..

– Ну, приехал! Ну, поздравил! Что в этом?

– Вот-вот… Так и Лидия Константиновна с отцом твоим рассуждают. А чего это тебя поздравлять? Или почему это он тебя поздравляет, а ты вот не поедешь Люсю, его жену, поздравить?

– Ну, опять за рыбу деньги… Приехал человек, поздравил, посидели, выпили, поговорили, все хорошо – так нет, тебе опять что-то не так… Я смотрю, тебе только и хочется ругаться. Все не так, все не по тебе.

– Что не так?! Что не по мне?! И правильно – не по мне! Не хочу я никаких поздравлений от рабов!

– Тебя никто, кстати, и не поздравляет! Меня поздравлять приезжал человек. Меня!

– А тебе и приятно! Еще бы – истинная дочь своих родителей. Если они закабалили человека…

– Не смей так говорить! Никто никого не кабалил! У нас тут не рабовладельческое государство!

– Вот именно! Если у твоих родителей хватает совести угнетать человека, так хоть бы ты совесть поимела…

– Какую мне совесть иметь? Сказать человеку, чтобы он не приезжал? Но за что его так обижать? Что он мне плохого сделал?

– Он-то как раз ничего плохого не делает! Это вы, ваше семейство, своими благодеяниями человека замучили. На кого он похож? Где у него собственное лицо? Человеческое достоинство?

– Это ты у  н е г о  спроси! Я тут ни при чем…

– Конечно, здесь сразу все ни при чем! А замечала ты когда-нибудь, кто ремонтирует вашу дачу? Кто перевозит ваше барахло? Привозит уголь, дрова? Достает вам клубнику, цветы? Кто посадил малину на участке? Кто устраивает твоему отцу рыбалку? Кто ездит за билетами, за продуктами – за продуктами! – когда Лидия Константиновна, видите ли, плохо себя чувствует или, проще говоря, когда она уже бесится от скуки и лени?! А кто стоял два часа в очереди, чтобы купить тебе помаду (тебе! помаду!)? Кто все это делает, кто?!

– Мог бы и ты постоять в очереди. Вместо него!

– Как ты не понимаешь, я говорю о другом! Когда ты поймешь, наконец, как все это подло! И все это твои родители! Эти твои благодетели, которые и меня хотели сделать рабом. Нате вам, детки, то, нате другое, будьте счастливы, будьте благодарны! Помните! Вот мы какие! Хорошие да пригожие…

– Дурак! – воскликнула в отчаянии Наташа. – Если тебе люди делают хорошее, когда у тебя самого ничего нет, то не обязательно презирать или ненавидеть их за это!

– Если это люди! Если это хорошие люди делают! А такие, как Павел Петрович и Лидия Константиновна, делают из человека ничтожество!

– Дурак! – Наташа резко развернулась и быстро пошла от Алеши, потом побежала.

– Снова к папе-маме побежала?..

Наташа обернулась, в глазах у нее блестели слезы.

– Пусть они хоть какие! Пусть плохие. Но они мои родители. Мои мать и отец. Я запрещаю тебе… запрещаю…

Алеша, не дослушав, свернул в проулок налево, на улицу Остужева…

К ночи нашла на Алешу тоска. С Ларисой они как будто переговорили обо всем, а прощаться на ночь и ложиться спать не хотелось.

Время от времени Алеша говорил Ларисе:

– Ну давай, что ли?

Они пили вино – так, от нечего делать. Допивали, что осталось после встречи с Мишей.

Все слова о том, что расстраиваться не нужно, все образуется, милые бранятся – только тешатся, мало ли кто кого и когда не понимал, все эти слова были уже сказаны.

Настало время, когда Ларисе нельзя уже было оставаться у Алеши в комнате (оба это почувствовали), Лариса встала, попрощалась и ушла.

– Все-таки не вешай носа. Спокойной ночи. – Так сказала она на прощанье.

Лариса закрыла за собой дверь – так вдруг Алеше стало одиноко и обидно! – постояла около двери. Потом Алеша слышал мягкие ее шаги в коридоре, скрипнула дверь в ее комнату. Потом некоторое время было тихо (Алеша странно как-то прислушивался к звукам в квартире), снова скрипнула дверь; Лариса сходила на кухню, потом в ванную, погремела там чем-то, снова вышла в коридор, затем ушла к себе. Вскоре, когда Алеша подумал, что Лариса выключила уже свет и легла спать, заиграла музыка – Лариса включила приемник. Мелодия была чистая и ровная.

Вскоре затихла и музыка.

Алеша разделся, выключил свет, нырнул в постель, холодные простыни обожгли.

Согревшись (Алеша залез под одеяло с головой), он вылез наружу, крепко зажмурил глаза и сказал себе: «Спи». Но как только сказал, вдруг странная горячая волна захлестнула его существо; это было волнение, которое подступило к самому горлу. Потом все прошло, Алеша расслабился, улыбнулся… И то, что он улыбнулся, не вообще улыбнулся, а странно, загадочно, поразило его самого: оказывается, он может улыбаться, хотя совсем недавно весь организм его кипел от отчаяния, обиды и злости. Но и эта мысль исчезла; Алеша снова улыбнулся; потом лежал, улыбаясь почти все время…

Не вспоминал он Наташу. А просто начал мечтать. Мечтать порой можно о чем угодно, о самом плохом, о самом дерзком, ибо от самого себя, от неуловимых переливов чувств и мыслей скрыться невозможно, некуда, разве что в сон. И потом – Алеша был полон обиды, обиды такой, что как бы он ни поступал и что бы ни делал, всегда существует непонимание его; он хотел понимания.

Он ждал чуда, но чуда не было. Тогда Алеша приподнял руку, сжал ее в кулак, выдвинул косточку указательного пальца (палец дрожал) и полежал так. Он не смел сделать то, что хотел сделать: постучать осторожно в стену. Одна мысль останавливала его – Лариса может не понять его. То есть не то чтобы не понять, а понять по-своему – обидно для него. Рука упала на одеяло. Очень громко стучало сердце. Алеша повернулся на живот, уткнулся лицом в подушку, повернулся на бок, снова на спину, снова на живот. Потом приподнялся, долго сидел и смотрел какими-то совсем не своими глазами (он это чувствовал) в окно. Вскочил с постели, начал расхаживать по комнате, ничего не понимая, натолкнулся на стул, стул опрокинулся, загрохотал, Алеша запнулся, упал на пол.

Тут он понял, что весь этот грохот слышен там, в ее комнате, обмер, покраснел (он почувствовал, как жар бросился на щеки), медленно поднялся с пола.

Потом прислушался, но в комнате Ларисы было тихо. Он знал, что так тихо там не должно быть; может, потому и тихо, что там тоже неспокойно…

Походил по коридору взад и вперед; круто разворачивался, но тут же отступал от своего решения, и это было как безумие…

Он открыл дверь в ее комнату без стука, сразу натолкнувшись взглядом на ее глаза; он увидел сначала их совсем близко от себя, потом он увидел, что вся она светится в темноте в ночной белой рубашке.

Они так стояли и смотрели друг на друга.

Она первая прошептала ему:

– Алеша-а…

Т а к, тихо, осторожно, нежно, она произнесла его имя впервые.

Он шагнул к ней, она прошептала:

– Я… – Он слышал, как бьется ее сердце. – Люблю…

Он не дал ей договорить, поднял на руки (она лежала в Алешиных руках, обняв его за шею), понес ее в глубь комнаты, целуя холодные дрожащие губы, целуя ее глаза – она медленно прикрывала их, блаженно улыбаясь…

Он шептал:

– Я тоже… тоже…

Он не думал, правда это или ложь, что любит ее.

Он говорил ей что-то, она отвечала, но все это было ни к чему и не существовало. Вся она, чужая и родная, незнакомая, непонятная, была уже всецело его; он ощущал в каждой линии, в каждом изгибе этого родного, безмерно родного существа новизну, грусть, отчаяние, любовь, тайну; все было неповторимо, единственно, незнакомо, губительно. И то, что было теперь, было счастьем, почти единственно уловимым, про которое можно сказать: да, да, оно есть, вот оно… Было забвением… любовью…

…В весеннее утро Восьмого марта луч солнца, заглянувший к ним в комнату, был впервые после зимы так тепл, чист и прозрачен. Он вошел в комнату робко, заглянул в угол, двинулся дальше, к этажерке, к книгам, поиграл немного с тиснеными корешками, полился дальше, шире, мощней, приблизился к тахте, ярко взблеснул, словно сам ожегся – от нежных женских волос, пощекотал женщине нос, щеки, – женщина во сне блаженно улыбалась; потом луч словно споткнулся, дрогнул, но все-таки приблизился к Алеше, поиграл с ним, с его черными пушистыми бакенбардами, а затем двинулся дальше, по всей комнате, разлился, растворился в воздухе…

ГЛАВА ПЯТАЯ

В больничном дворе было тихо. Тополя, березы и кусты акации стояли в саду голые, но в окружающем воздухе уже чувствовался запах набухающих почек. Тополиные почки набухли настолько, что, подойдя поближе, можно было различить острые, еле заметные зеленые кончики листьев…

Земля в саду, освободившись от снега, еще не просохла; кое-где, в тени иного куста акации, сохранился снег, грязный и слежавшийся. В воздухе стоял гвалт от воробьиного щебетанья. За оградой, у небольшого озерца, на нескольких ольхах Володя заметил черных некрасивых птиц. Что это были грачи, Володя не сразу и понял. «Смотри-ка!..» – подумал он, удивляясь громоздким, сплошь облепившим деревья гнездам.

Володя перешел в беседку, сел на лавочку, достал из одного пакета калорийную булочку. Раскрошив ее, начал бросать по кусочку на землю. Сразу налетели воробьи; понаблюдав за ними, Володя вдруг бросился на стайку – воробьи испуганно вспорхнули. Володя рассмеялся. Какой-то мужчина, идущий в больницу, остановился, улыбнулся и спросил:

– Что, весна, молодой человек?..

Володя ничего не ответил.

Забрав свертки, Володя направился к зданию больницы; входить нужно было не через парадную, а через знакомую уже Володе боковую дверь. Он поднялся на второй этаж, взглянул на список, висевший на стене, нашел фамилию Зины. Открыл дверь. В небольшой комнате никого не было. Володя постучал в следующую дверь, выглянула женщина в белом халате. В это время первая дверь открылась и в комнату вошел мужчина, которого Володя встретил во дворе. «И Новикову еще позовите, из пятой палаты…» – вслед за Володей попросил он. Сестра вышла.

– Мы с вами, выходит, друзья по несчастью? – спросил незнакомец.

Володя неопределенно пожал плечами.

– А я, знаете ли, в первый раз здесь («Ну, ври, ври…» – подумал Володя), не сразу и нашел, куда идти…

Володя промолчал: здесь, в этой комнате, ему никогда не хотелось разговаривать с незнакомыми.

– М-да… – продолжал мужчина. – Бывает и такое в жизни… А вы здесь бывали уже?

– Послушай, что у тебя за манера такая задавать вопросы? – процедил Володя.

– То есть к-как? – удивился мужчина. – Я не совсем понимаю…

В этот момент в дверях показалась полная бледная женщина. В комнату она вошла осторожным, замедленным шагом.

– Доня моя!.. – прошептал мужчина. – Боже ты мой, какая ты бледная! Плохо тебе, да?.. Ах ты бедная моя…

Мужчина неосторожно прижал к себе жену, она слабым шепотом попросила:

– Тихонько, Саша… мне больно…

Володя, чтобы не видеть чужого свидания, отошел в другой конец комнаты. Вскоре в домашнем халате вышла из отделения и Зина. Она жалобно улыбнулась Володе, опустила голову.

– Здравствуй, – сказал Володя.

Зина кивнула.

– Ну как ты? – спросил Володя. – Все нормально?

Зина снова кивнула.

– Очень больно было?

– Нет, не очень… Как обычно… – Зина подняла глаза.

Володя не выдержал, отвернулся.

– А у меня все нормально, – сказал он. – Тружусь понемногу.

– Не пьешь хоть?

– Нет, что ты… В рот не беру.

– Дома-то хоть как?

– Все в порядке. Посуду мою, пол вчера подмел.

– Ну и молодец, – похвалила Зина, стараясь улыбнуться ласково, но улыбка вышла жалкая какая-то. – Доктор сказала, – продолжала Зина, – что стенки тонкие стали, опасно…

– Какие стенки?

– Стенки, – повторила Зина, не разъясняя. – Надо, говорит, хоть одного родить, тогда спокойней…

– А-а… – протянул Володя. – Ну конечно, правильно она говорит… В следующий раз обязательно рожать будешь. Вот свадьбу сыграем, квартиру получим – в будущем году точняк обещали, – тогда можно будет. Верно?

– Ну да… У нас одна сегодня сильно кричала, утром…

– Что?

– Кричала одна сильно… «А… а… а…» – кричала. В палатах слышно было. Страшно…

– А ты… ничего?

– Нет, я никогда не кричу. Сама виновата…

– Кричала бы… может, оно полегче…

– Стыдно, Володя…

– Да… – вздохнул он.

– Ну, ты иди давай, – улыбнулась она, и опять жалко, а не ласково, как ей хотелось. – Я устала. Иди, Володечка.

– Я тут гостинцы принес… Ты ешь, не смотри на других, что не едят… Ешь. Быстрей поправишься.

– Спасибо. Ну, иди… Ноги болят, устала… – Зина поцеловала Володю в лоб.

Володя смутился, пожал Зине запястье.

– Жениться-то не передумал? – спросила Зина глухим голосом и отвернулась. – Не забрал еще заявление? (И зачем только она сказала об этом!)

– Да ты что! Я все-таки человек… понимаю… – обиделся Володя. – Вот выйдешь, поправишься чуток, и к майскому свадьбу сыграем.

– Ну-ну… – улыбнулась Зина уже повеселей. – Иди, пожалуйста, я устала… Спасибо, что пришел.

– Ну, чего там… Ты ешь только. Слышишь?

– Ладно, буду. Иди… – Горячая слеза покатилась у Зины по правой щеке.

Володя неуклюже поцеловал Зину: «Не плачь, не надо…» – и торопливо вышел из комнаты.

Во дворе совсем разыгралось солнце, весело чирикали воробьи; где-то далеко-далеко пронзительно свистнула проходящая электричка. Володя постоял на крыльце, послушал, подумал, но какое-то внутреннее раздражение, вдруг нашедшее на него, не оставляло его. Это было даже не раздражение, а злость, злоба, она так и бродила в нем. Каждый раз, когда Зине приходилось ложиться в больницу, он после свиданий с ней испытывал подобную злобу. И всегда проникался отчетливой мыслью, что он гад. Он твердил себе: гад, гад, гад! Жаба, змея, ящерица, ползучее животное… В нем вдруг просыпалась острая жалость к женщинам. Никогда он не страдал за них так, как в эти минуты. Он вспоминал их глаза, вспоминал их бледные лица, черные круги под глазами, замедленные походки, плавные движения, вспоминал их тихие, виноватые голоса…

На этот раз Володя был близок к исступлению, он чувствовал даже физический зуд в руках: попался бы ему сейчас тот мужик!.. Не зная, что сделать, Володя подобрал на земле палку и бросился к ольхе, на которой сидели грачи. Не обращая внимания на дикий гвалт грачей, он начал бить по ольхе палкой. Вот вам, вот вам, приговаривал он. Наизобретали, навыдумывали, а человека в утробе заживо терзают… Придумать ничего не могут, изобрести трудно! Ничего не могут… чтобы не терзать, не рвать, не резать, не кромсать живого человека… чтоб бабы не страдали, не мучились… придумать ничего не могут, не могут!..

Через несколько дней после возвращения Зины из больницы Володя потянулся к Зине, но получил естественный отпор: нельзя! Что-то вдруг так обидело его, что он вдруг со злобой начал думать: «Ну, погоди же, погоди!..» Хотя он понимал, что Зина права, но все-таки что-то всерьез задело его, может, слишком самоуверенный жест, с каким было объяснено – нельзя; может, какая-то властность в голосе Зины, чего он терпеть не мог в женщинах. Он отвернулся от Зины, Зина спохватилась, несколько раз позвала его ласково: «Володя, Володя…», но он притворился спящим и не ответил. Вскоре рука Зины, положенная ему на плечо, расслабла. Полежав немного, Володя осторожно высвободился из-под руки, поднялся с постели и подошел к окну. Он закурил и, смотря в окно, начал как будто о чем-то думать, но о чем, и сам не знал. Выкурив одну папиросу, он закурил вторую и все стоял у окна, думал и думал… Наконец, продрогнув, вернулся в постель, но уснуть долго не мог, ворочался, злился. Спать лицом к Зине не хотелось, если же поворачивался на левый бок, начинало ныть сердце… Володя лег на спину, крепко зажмурил глаза и начал считать до ста. Потом до двухсот. И незаметно уснул.

На другой день после работы Володя заглянул к одной старой знакомой. После любви отодвинулся от нее подальше, откинул одеяло, положил руки под голову.

– Устал, милый?

Он не ответил, прикрыл глаза. Форточка была приоткрыта, весенний прогретый воздух охлаждал его тело. Володя забылся…

Очнулся он от внезапного беспокойства. Даже вскрикнул:

– А?.. Что?..

– Приснилось что-нибудь? Не бойся, ты у меня… Спи спокойно… – Она погладила его по щеке.

Володя грубо отстранил руку. Даже не беспокойство, а страх какой-то нашел на него. Вдруг его словно обухом по голове стукнуло – разом вспомнил Зинины слова: «Не забрал еще заявление?» Он так и подпрыгнул на постели. «Не забрал еще, не забрал еще, не забрал еще?..» – слышалось ему со всех сторон. Володя спрыгнул с постели, начал метаться по комнате, никак не мог найти то брюки, то рубашку, то носок…

– Что с тобой? Случилось что-нибудь?

Володя словно не слышал. «Какая еще свадьба, какая жена? – спрашивал он себя. – Не хочу, ничего не хочу, не хочу!.. Ах, дурак, дурак, осел, болван, ничтожество! – ругал он себя. – Свадьбу решил играть, хорошим захотелось быть, семью создать, игрушечки там, погремушечки, обеды, упреки, скука… Нет, к черту все! Никаких свадеб, никаких семей, никаких заявлений… Теперь она у меня попляшет, теперь нечем ей будет козырять. Никого уже не родишь, не выгонишь теперь с милиционером… Ишь чего придумала, милицию позвала, опозорить решила будущего муженька… Ну, погоди, не бывать по-твоему! Ничего не хочу, ни семей никаких, ни детишек, ничего…»

Выскочив на улицу, он остановил такси, и машина понеслась по адресу. «Быстрей, быстрей!..» – торопил он шофера; тот лишь кивал головой.

Около здания загса такси круто развернулось, завизжали тормоза. Володя, не дожидаясь полной остановки, выскочил из машины; перепрыгивая через ступеньки, побежал по крыльцу вверх, дернул со всего маху дверь… и встал как вкопанный. Дверь не открывалась. Он начал дергать ее, стучать в дверь.

– Да поздно уже, – спокойно сказал шофер. – Взгляни на часы-то…

Володя, словно не понимая, повернулся к шоферу.

– Поздно, – показал шофер, постучал по циферблату.

– Поздно? – рассеянно спросил Володя. – А-а… поздно, поздно…

– Поедешь куда? – спросил шофер. – А то расплачивайся.

– Давай домой, – немного подумав, ответил Володя и назвал адрес.

Дома Володя не разговаривал с Зиной, не встречался с ней взглядом. Но Зине и в голову ничего не приходило, наоборот, она была в этот вечер как никогда беззаботной и рассеянной. Много смеялась. Все спрашивала: «Объявлять в отделе-то или нет?..» Володя мялся, молчал, а она словно не замечала ничего. «Ладно, подожду еще немного, подожду… – напевала она, – А Ларисе я уже сказала, – продолжала Зина. – Ты ничего, не против?» – и даже не дожидалась ответа. То начинала рассказывать, что уже заказала подвенечное платье, здесь будет вот так, здесь вот так, а вот здесь наоборот – вот так… нравится? Володя кивал, она смеялась. «Красивая я буду, понравлюсь тебе!.. Вот увидишь… Скажешь: «Как это я раньше не замечал, что Зина у меня такая красавица?» Скажешь, скажешь…» (Много позже, вспоминая весь этот день, Володя будет говорить себе: «И дуры же все-таки эти бабы! Ох, и дуры!..») Наконец он сказал, что будет спать. Зина быстро расстелила постель, он лег, вскоре угомонилась и Зина. Она заснула быстро и легко, Володя же за всю ночь почти не сомкнул глаз, измучился, накурился до одури.

Из дому он вышел рано утром. Но поехал не на работу, а в загс (на работу он опоздал), сел на крыльце и начал терпеливо ждать, когда откроется дверь…

Заявление он забрал без труда.

Скрестив на груди руки, Зина медленно ходила по комнате. Тоска давила ей сердце. Иногда Зина останавливалась посреди комнаты и начинала пристально всматриваться в какой-нибудь предмет, пока он не становился точкой, а затем расплывался, исчезал… и вместе с этим у Зины появлялось ощущение, что уж дальше этой комнаты ничего не будет, здесь будет все, все… твердила она и, неожиданно очнувшись, начинала мучительно вспоминать, о чем это она только что думала, но вспомнить не могла. Зина раздраженно махала рукой и снова, скрестив на груди руки, продолжала ходить по комнате. Нужно было что-то сделать, как-то освободиться от тоски, и когда она начала уже физически задыхаться от нее, она сообразила подойти к окну и распахнуть его.

Вместе со свежим весенним воздухом, ударившим ей в лицо, одна четкая мысль мелькнула у нее в голове: «Зачем же поверила ему? Сама виновата…» Она придвинула к окну стул и стала смотреть на улицу. Весенняя оживленность улицы казалась ей чуждой, непонятной, нереальной. У дома напротив двое мужчин спорили друг с другом. Потом, видимо, они согласились в чем-то, один поставил к стене высокую лестницу, другой полез по лестнице вверх, держа в одной руке ослепительно яркий красный флаг. Высоко вверху он воткнул древко флага в специальное гнездо и крикнул товарищу: «Ну?» «Хорош», – ответил товарищ и засмеялся. И разговор этот, и смех показались Зине глупыми, она глядела на мужчин и удивлялась, что это не игрушечные, а настоящие, живые люди делают что-то рядом с ней, о чем-то хлопочут. Комната Зины была на третьем этаже; высокие, мощные тополя, подстриженные еще ранней весной, а теперь сплошь покрытые клейкими ярко-зелеными листочками, стояли совсем близко от окна, до некоторых веток можно было легко дотянуться рукой.

В то время как Зина взглянула вниз, под тополя, где играли два малыша, и снова подумала: «Зачем я поверила ему, ну зачем?..» – с ветки тополя на подоконник вспорхнула синичка и, склонив головку, с любопытством уставилась на Зину. А Зина никак не могла ответить себе, почему тогда поверила Володе; сделав предложение, он сумел уговорить ее пойти в больницу, и теперь трудно было понять причину, которая толкнула ее согласиться с Володей. Она просто поверила наконец-то в него, в то, что он женится на ней, раз уж поданы заявления, раз идет разговор о свадьбе (как раз завтра должна бы она и быть!). Сделали даже кое-какие закупки, шампанское купили… Синичка подпорхнула к Зине, клюнула ее в руку и улетела. Зина и не видела синицы, только лишь почувствовала, как что-то кольнуло ее, взглянула на руку, но ничего не поняла. Она посмотрела вслед синице, но и не подумала, что это она ее клюнула, не обиделась, не рассердилась, не почувствовала ничего… Так вот и поверила Володе, думала она, а теперь ни дочери нет, ни мужа, только тяжелая тоска давит сердце. Потом Зина расслышала мужской смех. Она взглянула в сторону смеха и увидела, что двое рабочих устраивали флаги уже на другом здании; смеялся же один из рабочих потому, что с лестницей вдруг что-то случилось, она покачнулась, накренилась и начала медленно, с человеком на верхнем конце, падать вниз. Мужчина внизу смеялся что было сил; он смеялся до тех пор, пока второй не упал вместе о лестницей на землю, упал он как-то неудачно, неловко и, вместо того, чтобы засмеяться вместе с товарищем, вдруг вскрикнул, схватился за бедро и застонал.

Зина смотрела на все это как на театральное представление. За падением последовала суматоха людей внизу, гудки «скорой помощи», врачи в белых халатах, какие-то разговоры, расспросы, а потом все вдруг успокоилось, машина уехала, лестницу унесли, люди разошлись, словно вообще ничего не произошло.

Вскоре по улице прошел пионерский отряд с барабанщиком и горнистом впереди; горн играл плохо, барабан стучал слишком грубо, громко; Зина проводила отряд взглядом и подумала: «Конечно, завтра же праздник. Пусть себе ходят, готовятся». Отряд прошел, стало тихо, и Зина теперь расслышала, что у соседей наверху играет, оказывается, радиола; это был марш, от которого у нее всегда щемило в груди; его часто проигрывают в кино, когда показывают проводы солдат на войну или их возвращение; все мешается – смех и плач – под звуки этого марша. С мыслью о том, что завтра ведь действительно праздник, на улице будет веселье, смех, потянутся на первомайскую демонстрацию в центр города тысячи счастливых, свободных людей, Зина поднялась со стула и подошла к шкафу. «Что же, – думала она почти равнодушно, – праздник так праздник…» Она открыла дверцу шкафа, бережно сняла с вешалки подвенечное легкое белоснежное платье, оглядела его, потрогала, поцеловала. Потом отложила в сторону, разделась, надела специально приготовленную на этот случай шелковую комбинацию, а потом подвенечное платье. Подойдя к зеркалу, взглянула на себя, но не испытала ничего – ни радости, ни волнения. Надев на голову фату, попробовала улыбнуться самой себе в зеркале, но улыбка вышла какой-то испуганной, мучительной, и Зина вдруг вновь с обостренной силой почувствовала, что нет никакой логики ни в ее мыслях, ни в ее действиях. Но все-таки ей стало легче хотя бы потому, что она что-то делала, двигалась, отвлекаясь на некоторое время от своих мыслей. Праздничная, она вновь присела к окну, долго глядела неизвестно куда, а потом словно опомнилась, достала из буфета бутылку шампанского, распечатала ее, пробка стрельнула, шампанское полилось. Зина едва не заплакала, а хорошо было бы, если б заплакала. Она налила себе полный стакан искрящегося шампанского и выпила медленно полстакана; опьянела она тотчас, но от опьянения не сделалось легче. Она достала из буфета все шесть бутылок шампанского, сдвинула стол с середины комнаты в угол, расставила бутылки в центре комнаты, наклонилась над ними, задумалась. Не оборачиваясь протянула руку к ящику буфета, выдвинула его, нащупала в правом углу небольшой газетный сверточек, перевязанный белой ниткой. Достав сверток, она развернула его, вытянула из одной пачечки таблетку барбамила, проглотила ее и запила шампанским. После этого она распечатала все шесть бутылок шампанского, не обращая внимания, что вино льется через край. Каждый раз, когда раздавался хлопок стрельнувшей пробки, Зина как-то странно улыбалась. Потом она снова села к окну, посидела немного, бросила в стакан с шампанским вторую таблетку. Из каждой новой бутылки она пробовала понемногу шампанского, перед этим бросая в стакан таблетки барбамила. Посреди комнаты образовалась большая лужа вина, но Зине было все равно. Вскоре начало действовать то ли шампанское, то ли снотворное, голова сделалась свинцовой, веки отяжелели. Зина испугалась, что может не умереть, а просто уснуть, проглотила разом еще четыре таблетки, запила шампанским, потом проглотила еще две таблетки…

Присев на тахту, засыпая, она на какой-то миг почувствовала облегчение от тоски, но снова испугалась, что не умрет, из последних сил вложила в рот еще одну таблетку, но так и не смогла ее проглотить. Стакан с шампанским, который она держала в правой руке, выскользнул из пальцев, упал на тахту, с тахты на пол и разбился на мелкие кусочки…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю