Текст книги "Люблю и ненавижу"
Автор книги: Георгий Баженов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 40 страниц)
Господи, как они все любили Егорку! Бывало, ночью не захнычет, а только еще заворочается, подаст голос – уж Авдей на ногах: что с ним? мокрый или есть хочет? Только начнет его распеленывать, а рядом уже Варвара, а там, смотришь, и Полинка шлепает босыми ногами из детской, протирает спросонья глаза: «Мама, чего он?» – «Господи, да спи ты, спи… – махнет в неудовольствии на нее Варвара, – завтра в школу, а ты сон гонишь…» Или днем, как только у кого свободная минутка, так каждый норовит оказаться рядом с люлькой Егорки: показать ему «козу», погреметь бубенцами, поиграть с ним разноцветными лентами, сунуть ему выпавшую изо рта пустышку… И чем больше подтягивался в возрасте Егорка, тем серьезней становился его взгляд; он не улыбался, как всякий другой ребенок, если с ним играли, а как бы просто давал знать: да, я вижу, не беспокойтесь, я все вижу, спасибо… Странное дело, этим он буквально привораживал к себе: как-то неспокойно было на душе, что он не реагирует ни на какие заигрывания, и в то же время – не отойдешь от него, не бросишь, чувствуешь какой-то внутренний самоукор, желание во что бы то ни стало увидеть его улыбку, услышать детское счастливое верещанье…
Впрочем, все это, конечно, были мелочи, иной раз они настораживали, другой раз, наоборот, вызывали гордость: вот, мол, какой у нас Егорка, ни на кого на свете не похож… Во всяком случае, за беготней, да за хлопотами, да за тысячами домашних забот не очень-то и обратишь внимание, какой он там, Егорка, лежит – серьезный или улыбчивый, а что не плакал, не хныкал и не капризничал – так тут только благодарность к нему испытываешь, не дергает лишний раз по пустякам, настоящий, выходит, мужик, мужчина растет… И только один Авдей, иногда в упор встречающий серьезный взгляд сына, нет-нет да и терялся: да что же это, где он видел похожие глаза? и почему так мучительно хочется вспомнить это? Но сколько ни думал, ничего в памяти не всплывало, только озлится на себя, махнет рукой – и снова принимается за дела, которых в такой семье да в таком-то доме всегда невпроворот. Выли бы только мужские хозяйские руки…
К весне, к маю месяцу, Егорка научился стоять на ногах, даже пытался ходить, держась за край люльки или за Варварин подол, и делал это до потешного серьезно, старательно, как все в своей такой еще короткой жизни, а если не выходило и он падал, пусть и лицом на пол, то не плакал, только пыхтел от обиды, что ли, вставал на ноги и снова пытался доказать самостоятельность и серьезность своих намерений…
И вот однажды, когда по поселку вовсю распускались тополя и Авдей, опьяненный воздухом, отяжеленный ночной сменой (работал он, как и прежде, подручным сталевара), медленно возвращался с завода домой, что-то вдруг словно всколыхнуло его, почувствовал под сердцем тонкую, жалящую, как оса, тревогу и ускорил неторопливый, размягченный шаг…
Но дома все как будто было нормально: дочки сидели над тетрадями, учили уроки, Варвара хлопотала по кухне, а в люльке, было видно, безмятежно лежал Егорка.
Но когда Авдей подошел к Егорке поближе, то вдруг увидел, что глаза его не просто закрыты, а морщатся будто от сдерживаемой боли и – самое главное – все лицо покрыто желтыми, а где бурыми пятнами.
– Варвара! – позвал Авдей. – Слышь, Варя!..
Варвара встрепенулась на его слова, быстро подошла к люльке. Увидев, что видел и Авдей, тревожно охнула, заполошно подхватила Егорку на руки, пришептывая: «Господи, чего это с ним?..» Положила Егорку на стол, стала снимать с него рубашонку, ползунки, – Егорка, продолжая морщиться, по-прежнему не открывал глаза, и было непонятно, то ли он так крепко спит, то ли донимает его боль, которую легче перенести, даже такому и малому, с закрытыми глазами. Развернув Егорку, Варвара несколько успокоилась: на теле никаких пятен не было, только все оно было покрыто легкой испариной. «Простыл, простыл наш сыночек…» – догадливо и в то же время обрадованно (простуда – это, конечно, ерунда) забормотала Варвара, надела на него все сухое, приложила к груди: Егорка вяло почмокал губами, а потом и вовсе бросил сосок. Варвара быстренько приготовила ему сладкое питье – теплую воду густо замешала малиновым вареньем, чтоб Егорка хорошенько пропотел, – и вот это малой принялся пить жадно, взахлеб, но так и не открывал глаза. Пятна, будто по команде, вдруг разом исчезли с его лица, покрывшегося, правда (признак хвори), бисеринками мелкого пота. Авдей с Варварой понимающе переглянулись, Варвара сказала: «Ничего, ничего, мы эту простуду быстро из него выгоним…» – и, положив Егорку снова в люльку, укрыла его потеплей одеялом, присела рядом и, покачивая люльку, запела, как всегда, собственной выдумки колыбельную, в которой сохранялся постоянный мотив, а слова лились как бог на душу положит – то как бы разговор с сыном, то проклятья разным хворям, то успокоения и заверения, то заигрыванье с судьбой, а то и просто рассказ об их хлопотном семейном житье-бытье.
Егорка успокоился, больше не морщился, спал глубоко и безмятежно, убаюканный и колыбельной, и мерным покачиваньем люльки.
Однако на следующий день лицо Егорки снова покрылось пятнами, причем более явственно, чем вчера, – то хоть были наполовину желтые, а теперь одни темные, бурые… И, странное дело, такая сонливость одолевала Егорку, что за весь день, кажется, он ни разу не открыл глаза, не хотел двигать ни рукой, ни ногой, лежал не шелохнувшись, только пил жадно, если Варвара предлагала питье, а есть совсем ничего не ел. Всполошившись не на шутку, Варвара с Авдеем вызвали врача. Ксения Маркеловна Постышева, пожилая, видавшая виды, очень уважаемая в поселке, как всякий детский врач, женщина, долго прослушивала Егорку, прощупывала живот, спрашивала, нет ли рвоты, – рвоты не было, присматривалась к пятнам на лице, приоткрывала рот Егорке, смотрела язык – Егорка, кстати, лишь один раз распахнул глаза, внимательно, серьезно взглянул на врача и, словно разочаровавшись в ней, закрыл глаза и больше уже не открывал их.
– Думаю, надо бы его в больницу… – задумчиво, несколько неуверенно сказала Ксения Маркеловна.
– Да что с ним? – испуганно воскликнула Варвара.
– Ничего страшного, – как всякий врач, стала успокаивать их Ксения Маркеловна. – Просто надо провести общее обследование… – И, встретив взгляд Авдея, который за все это время не обронил ни слова, Ксения Маркеловна, кажется, смутилась, отвела глаза…
Через несколько дней, проведя обследование, Егорку срочно отправили в свердловскую областную больницу; Варваре как кормящей матери разрешили лечь в палату вместе с сыном.
Когда Авдею в последний раз разрешили свидание с Варварой и сыном (Авдей, конечно, не знал, что это – последний раз, прошло всего две недели, как жену и сына положили в больницу), Авдей не узнал Егорку. Худой, как перышко, с желтым бескровным лицом, покрытым словно пигментными пятнами, он недвижно и покорно лежал в кровати рядом с матерью, и глаза его были широко, задумчиво открыты. Казалось, он совершенно ни на что не обращает внимания, разразись сейчас гром или разверзнись земля – он не услышит, не поведет бровью, и, когда Авдей позвал его: «Егорушка…» – он сначала не среагировал никак, но потом, когда к нему протянулась тяжелая дрожащая рука отца, чтобы погладить его пушистую голову, он неожиданно перевел взгляд на Авдея, выражение глаз у него было сосредоточенное, направленное как бы в глубь самого себя, и в то же время – отрешенное, как бы бессмысленное, он не видел того, на что смотрел, и тут Авдея пронзило странное воспоминание, которое так мучило его последнее время, – он вспомнил, когда, где и у кого видел такие глаза… Будто обжегшись, Авдей отдернул руку – но не от испуга, нет, а от боли, которая сдавила клещами сердце: да, да, у Егорки был взгляд обреченного – как у тех детей, которых когда-то Авдей встречал в немецких концлагерях…
Это открытие так потрясло Авдея, что он почувствовал, что не в силах больше сидеть здесь, пробормотал что-то невнятное (Варвара удивленно взглянула на него), поднялся с края кровати и, как пьяный, вышел из палаты… И как он жалел позже об этом! Потому что больше уже никогда не видел живым дорогого, безмерно дорогого для него сына…
Егорка умер от малокровия. И только когда он умер, до Авдея дошел смысл странных переглядываний лаборантов, когда (еще только в первый день нахождения жены и сына в больнице) его, Авдея, тоже всесторонне обследовали, как обследовали в палате и Варвару. Авдей тогда не очень вдумывался в вопросы врача и свои ответы, потому что ему и в голову не приходило, что Егорка может умереть, а теперь он все вспомнил, и ему открылась в недавнем разговоре та бездна, которую он, растревоженный думами о сыне, пропустил мимо сознания. Доктор спокойно, доброжелательно расспрашивал Авдея о его жизни, отвечать особо не хотелось, но не обижать же человека, Авдей односложно отвечал, пришлось сказать, что да, все было, доктор спрашивал, чем он болел в эти годы, Авдей отвечал, бог его знает, бывало, и прихватит, а как и что – там особо не интересуются, говорили и о ранениях, о контузии, доктор спрашивал, много ли при этом потерял крови и вообще не было ли какого-нибудь заболевания крови, Авдей отвечал, крови, конечно, потерял немало, а заболеваний вроде никаких не было, странно, странно, говорил словно сам с собой доктор, и тут Авдей вспомнил, что в фашистском концлагере над заключенными проводили разные опыты, Авдей, к примеру, попал в группу, над которой проделывали разные манипуляции с переливанием крови, свою забирали, а чужую вливали, разговор бежал дальше, врач как будто удовлетворился ответом Авдея, больше не возвращался к этой теме, так, вскользь обронил, что, к сожалению, мы ничем не защищены природой и бывают случаи, когда болезни родителей передаются детям или просто какой-то наш второстепенный недуг стимулирует неизлечимую болезнь в ребенке, но все это, все эти слова потонули в памяти Авдея, потому что разговор был широкий, долгий, об очень многих страшных вещах, которых насмотрелся за свою жизнь Авдей… Но теперь-то, когда умер Егорка, Авдея и пронзила догадка: вот оно что! вот в чем собака зарыта! Видно, он, отец, что-то передал сыну или стимулировал, как сказал врач, его болезнь… Егорка умер – и не его ли, Авдея, в этом вина? Не он ли убийца? Вот что главное! Вот что терзало теперь Авдея!
Похоронили Егорку рядом с теткой Катериной и дедушкой Сергием Кукановым. Через какое-то время здесь же лягут и родители Варвары – Илья Ильич и Евстолия Карповна, так что в поминальные дни всей родне будет с руки навещать их – все рядышком, все близкие – и все, слава богу, вместе…
После смерти Егорки Авдей снова перебрался в «малуху» и зажил, как и после возвращения, затворнической жизнью отшельника. Он не думал о том, например, что Варвара тоже страдает и нуждается в утешении, может быть, даже больше, чем он, потому что она слабей его, она женщина, – об этом он не то что не думал, а просто выбросил раз и навсегда такие мысли из головы. Варвара не понимала этого, тянулась к Авдею – за утешением, за поддержкой, тогда он, чтобы разом поставить все на свои места, заделал дверь из спальни в «малуху», как было до рождения Егорки, и тут Варвара вовсе растерялась от обиды и непонимания. Однако Авдей и не объяснял ничего, продолжал «играть», как считала Варвара, в молчанку, мало этого – перестал обращать внимание и на дочерей, как было прежде, – бог знает что началось опять в доме…
Варвара не знала в точности, о чем говорили врачи с Авдеем, не знала и того, что открыл о себе Авдей, – лично ей после всего случившегося врачи просто посоветовали детей больше не заводить: все может повториться сначала, а ведь у вас уже есть две дочери, разве не достаточно для семейного счастья?.. Убитая горем не меньше, чем Авдей, Варвара прикидывала так и этак, почему Авдей опять замкнулся, и никакая отгадка не приходила ей в голову. Но однажды ее наконец озарило: господи, как же она не поняла сразу – да ведь Авдей, наверное, считает, что это она, Варвара, виновата в смерти сына?! Ну точно!.. Иначе почему не смотрит на нее, почему не разговаривает, почему забился опять, как сыч, в «малуху» и долгими часами, если не на работе, сидит в одной-единственной позе: нога закинута на ногу, руки сцеплены на коленях, а сам смотрит и смотрит за окно, в подворье, где что и видно-то? – да ничего! И когда Варвара обдумала свою мысль до конца, она еще больше убедилась в ее правильности, и тут на нее впервые накатила не обида, а – раздражение на Авдея: да как он может обвинять ее в чем-то? Что она сделала плохого? Она ли не берегла Егорку, она ли не нянчилась с ним день и ночь, она ли не радовалась, что в доме теперь мир, любовь и согласие?!
И вот как-то Варвара не выдержала, зашла в «малуху», навалилась спиной на косяк, усмиряя в себе волнение от задуманного разговора. Авдей, конечно, знал, слышал, что она вошла, но не подал и вида: как смотрел в окно, так и продолжал смотреть туда.
– Авдюша… – начала она, но голос сорвался, стал тихим и сиплым; она слегка прокашлялась, – Ты что же, Авдюша, меня, что ли, обвиняешь во всем?
Авдей не ответил, не повернулся, словно и не слышал ничего.
– Ну, чего молчишь?.. Скажи прямо: мол, ты, Варвара, и виновата, что Егорка помер… – Она не выдержала, слегка всхлипнула.
Если бы Авдей сейчас хоть что-то сказал, она бы разрыдалась, встала бы перед ним на колени, умоляла бы выбросить все эти глупости из головы, прощения бы попросила, да хоть что сделала бы, лишь бы помириться с ним, хотя и не чувствовала за собой никакой вины.
Но он молчал, и всхлип ее так на излете и повис в воздухе. На Варвару накатила настоящая злость:
– Да ты что, сдурел, что ли, меня обвинять в его смерти?!
И опять он не ответил, молчал.
– Нет, ты и в самом деле не в своем уме! – разошлась Варвара, и чем дольше говорила, тем большая разбирала ее злость: – Может, ты думаешь, я отравила его? Мало ли… А может, еще что-нибудь сделала?
– Не болтай! – резко цыкнул на нее Авдей.
– А-а, подал наконец голос! Ну, спасибо, муженек, уважил, обронил хоть малое словечко… А если так, тогда отвечай: в чем я виновата перед тобой?
Авдей оторвался от окна, расцепил на коленях руки, хрустнул пальцами, да так, что даже в скулах у него отдалось – заиграли желваки. Но на Варвару все равно не взглянул, только сказал:
– Ни в чем ты не виновата.
– А-а, это ты только на словах… – с каким-то сладостным злорадством подхватила Варвара. – Чего тогда спрятался? Чего в «малуху» дверь замуровал? Чего дочерям нос не показываешь? Ну?!
Авдей задумался, долго думал, потом только махнул рукой, однако так ничего и не ответив.
– Нет, ты мне скажи! – наступала на него разгоряченная Варвара. – Ты как дальше жить собираешься? Если все хорошо, – значит, ты к Варваре под бок пристроился, а чуть горе или тяжесть какая – сразу в нору от всех забился? Так кто ты – мужик в конце концов или баба? А обо мне, о бабе своей, у которой тоже горе, тоже сын помер, думать, выходит, не надо? Начхать на Варьку, так, что ли? Ну?!
– Дай одному побыть, – сказал он на все ее слова.
– А одному побыть – так и жил бы один. Так ведь нет, ты семью завел, ты ж не сбежал от нас за тридевять земель, ты ж домой вернулся, к нам… и что, скажешь, плохо тебя приняли? Не родной ты нам, чужой, может?
Опять Авдей ничего не ответил, хотя Варвара подошла к нему вплотную и не просто спрашивала, а, наклонившись, заглядывала ему в глаза.
– Господи, уж лучше б ты совсем не возвращался! – вдруг с болью, со стоном вырвалось из Варвариной груди. – Только я забылась, только успокоилась, бабью свою жизнь загнала на задворки – так нет, на тебе: явился – не запылился! Нет, Авдюша, раз такая жизнь пошла, в молчанку со мной играешь, виноватишь меня перед судьбой, то вот и беру грех на душу, напрямую говорю тебе: лучше б ты вовсе к нам не заглядывал, не мутил мое сердце, обошел бы нас стороной!..
Вот на эти слова Авдей поднял наконец глаза на Варвару, посмотрел ей внимательно в лицо, побледневшее, с расширенными зрачками, подернутыми дымкой то ли безумного какого-то решения, то ли наоборот – бездумной отрешенности.
– Может, и права ты, Варвара, – сказал задумчиво, скорбно.
И тут она повалилась перед ним на колени, припала к его ногам:
– Да не суди ты меня, не суди!.. Не слушай! Это я так, с горя, с отчаянья! Ну, сколько будешь мучиться еще? Сколько меня будешь мучить? Ведь не виновата я ни в чем, Авдюша, ни в чем я перед тобой не виноватая… Ну, скажи же, скажи!
Но он не шелохнулся, не приласкал Варвару, не поддержал ее запальчивости и страстного желания жить по-прежнему мирно – только повторил то, что говорил уже прежде:
– Ни в чем ты не виновата, Варвара.
Проходили дни, а в доме ничего не менялось: Варвара с дочерьми жили сами по себе, Авдей – сам по себе. Авдея и в самом деле точила мысль, что, не подозревая того, он изначально обманул Варвару, испортил ей всю жизнь, погубил сына, – он, только он… И в то же время, знал Авдей, в чем бы ни был он виноват, он никогда бы не смог поделиться этим с Варварой, вообще с кем бы то ни было… Потому что как тут поделишься? О чем расскажешь? В чем покаешься? Чем оправдаешься? Он потерял интерес к дому, к хозяйству, к семье, даже к работе, в которую постепенно втянулся, хотя не испытывал прежней растворенности, полной слиянности с ней: здоровье его было крепко подорвано, работать в мартене, у раскаленного огня, подручным сталевара ох нелегко ему давалось теперь…
А Варвара, видя, что день ото дня все заботы по дому и по хозяйству начинают перекладываться только на ее плечи, что отбиваются от рук дочки, особенно Полина, которая не просто дерзила, а, видно взяв сторону отца (да что она понимать-то могла в их отношениях?!), смотрела на Варвару с укором, осуждающе, за ней тянулась и Зоя, но с этой у Варвары разговор был короток: так гневно опалит глазами или – еще проще – отвесит такой подзатыльник, что Зойка быстро приходила в чувство, – так вот, видя все это, Варвара все больше и больше остывала душой к Авдею, озлялась против него, а натура она была горячая, цельная, и уж если ее клонило в какую сторону, то клонило прочно, потом не своротишь. Все чаще стала она вспоминать рассказы Авдея, его скупые, но все же проникновенные слова о латышке Ирме, которая спасла когда-то Авдея, о детях ее Эльзе и Янисе, и вспомнила, что не раз и не два порывался поехать туда, в Латвию, поискать ту богом забытую латышскую деревеньку… Прикидывая так и этак, Варвара сделала для себя окончательный вывод (когда-то, правда, она уже догадывалась об этом): Авдей любил Ирму, присох к ней душой и вот теперь не может жить без нее, и Ян тот, по-русски – Иван, не просто Янис, а наверняка сын Авдея, по нему да по Ирме и томится, видно, Авдеева душа; ну как же – там любимая Ирма, а здесь – вздорная Варвара; там любимый сын, а здесь сын – умер, погубила его Варька. И как ни поворачивала эту мысль Варвара, а все сходилось одно к одному: сначала, как приехал Авдей, все Ирму вспоминал, начнет говорить о ней, скажет слово, да так задумается да запечалится, что сил нет на него без слез смотреть; а уж как о детях ее вспомнит, об Эльзе да об Янисе (Ванюшкой он иногда называл его; теперь понятно, почему так называл), так вовсе закручинится, оборвет вспоминать на полуслове, замолчит надолго, уставившись, как блаженный, в одну точку, и смотрит в нее, смотрит… Здесь сын умер, так он теперь еще больше по живому сыну затосковал, убеждала себя Варвара. Одно к одному, Варвару не проведешь, она хоть баба простая, но тоже кой-что в жизни повидала, знает, какие в ней бывают изгибы да повороты…
И вот так, решив для себя все это окончательно, и начала однажды разговор с Авдеем (говорили, как всегда, в «малухе»):
– Чем мучиться, взял бы да и поехал туда.
– Куда? – И спрашивал, и отвечал Авдей в последнее время только односложно. А то и вообще молчал.
– Будто не знаешь куда, – усмехнулась Варвара.
Авдей поднял на нее глаза, в которых не было даже удивления, так просто, вопрос: о чем ты?
– Да в Латвию свою, куда еще! – выпалила Варвара.
– А-а… – протянул Авдей, но говорить больше ничего не стал, не поддержал разговора.
– Я же вижу, по Ирме своей томишься.
– Чего-о?.. – тут даже и Авдей удивился.
– А что, скажешь, неправда? Вижу, не слепая… Если дорога она тебе, то и поезжай к ней… и Ванюшка там твой…
Авдей смотрел на нее во все глаза.
– С ней-то тебе сладко было. Вот и заживешь опять. А чего тут душу тянуть?.. Заодно и мне руки развязал бы…
– Да, додумалась, – покачав головой, сказал Авдей.
– А что, я баба еще не старая, – совсем не ожидая от себя таких слов, подхватила Варвара. – Еще тоже могу свою жизнь устроить… Или мне так около тебя и высыхать доской?
«Понесло бабу…» – подумал Авдей.
– Я все о тебе поняла, все! – перешла почти на крик Варвара. – Завел там себе, сына прижил – так и нечего маяться здесь, себе и людям жизнь портить! Поживи-ка на две семьи – и тут, и там – не в такую еще тоску впадешь. Только знай – я тебя не держу. Надо тебе, хочется – поезжай, живи, а видеть тебя здесь такого – дохлого да квелого – нет больше моего терпения. И не воротись от меня, не воротись: что, не очень-то сладка правда? А ты думал – нашел дуру: все тебе прощать будет, на цыпочках перед тобой запляшет, вертуном завертится?! Ну нет, хватит! Натерпелась! Забирай свои манатки (да и какие у тебя манатки?!) – и катись к своим Ирмам, Эльзам, Янисам – к чертовой матери! Без тебя жили – чин чином все в доме было, дочки росли как могли, сколько сил было, столько и бились, хуже других не жили, на улицу по милостыню не ходили, а теперь вон дочки как пришибленные, косятся на нас, понять ничего не могут… За что это нам? За что?!
Вот так однажды, плюнув на все, собрал Авдей свои немудрящие вещи в котомку да и подался из дома. Никого ни в чем он не винил, но и жить с Варварой больше не мог – по-прежнему уже и нельзя было жить. Одно только показалось Варваре странным: ни в какую Латвию Авдей не поехал, а оказался совсем недалеко от поселка – в совхозе на животноводческой ферме. Худо ли, бедно, но прижился там, работал механизатором, а потом бросил все, стал обыкновенным скотником. Сам он никогда больше в поселке не появлялся (только в поминальные дни на могиле Катерины, Егорки да отца, Сергия Куканова), и все вести о нем, какие доходили до Варвары, привозила Полина, которая в детстве, и в молодости, и во взрослые свои годы постоянно ездила к отцу на ферму. Она-то, Полина, и рассказала однажды матери Варваре, что отцу теперь полегче живется, стала присматривать за ним тетя Лиза Куканова, Лизка-говорунья, а присматривать потому, что у отца вконец разболелись ноги, пухли неимоверно. Ушел и из скотников, стал сторожем при ферме, а с Лизкой-говоруньей и ее сыном Петькой-сорванцом стал жить одной семьей.
Долгие годы, ох долги-ие-е болело у Варвары сердце от этой последней новости…
ГЛАВА 11. ПОЛИНА
Вернувшись от отца в поселок, Полина в самом деле решила заглянуть на кладбище, попроведать мать Катерину. Так уж получилось в судьбе Полины, что у нее было две матери – одна мать родила ее, а другая мать – Варвара – вырастила Полину, подняла на ноги, как подняла на ноги и другую свою дочь, родную – Зою. Но никогда в душе Полины не было раздора между двумя матерями, никогда не было сомнений и колебаний, кто из них дороже для нее: мать Катерину она любила как давшую ей жизнь, мать Варвару – как взрастившую эту жизнь. Естественно, живому – живые заботы, живые чувства, поэтому Полина, как бы ни труден был характер матери Варвары и как бы ни сложны были их отношения с отцом, всегда переживала за мать Варвару, беспокоилась о ней, ругалась, спорила, сердилась, но – любила ее, конечно, как любила всех своих родных и близких, стараясь хоть малой малостью помочь, поддержать любого из них.
Сойдя с автобуса, Полина вышла на пустырь, заросший диким разнотравьем, нарвала кашки, полевых васильков, ромашки, сделала добротный букет, перехватила его длинной крепкой былинкой и отправилась на кладбище. Пробыла она там недолго, положила букет на могилу матери, постояла рядом, вглядываясь в пожелтевший на фотографии материнский лик, но потом ей как будто стало совестно, она развязала букет и хоть понемногу, но положила цветов на каждую родную могилу. Постояла, вспомнила всех, но в особое горе ударяться не стала – душу беспокоили житейские заботы и дела (и здесь, в поселке, и там, дома, в Свердловске) – так что постояла немного и отправилась на новое жилье матери Варвары.
Отсюда, с кладбища, до него, кстати, было совсем недалеко: не нужно возвращаться в центр поселка, а задами, окраиной, через парк и стадион можно было сразу выйти к дому: его шахматный желто-клеточный наряд далеко проглядывался со всех сторон.
Но, странное дело, когда Полина толкнула дверь (она была полуоткрыта), в квартире никого не оказалось. «Что такое?» – удивилась Полина. Но потом сообразила, что, раз дверь не заперта, значит, мать Варвара отошла куда-то недалеко, – может, мусор какой выбросить, может, в домоуправление отправилась. Оглядевшись, Полина заметила, что вещи, которые они с матерью перевезли сюда, как были побросаны в беспорядке, так и остались лежать, – руки матери Варвары даже не прикоснулись к ним. «Да что она, в самом-то деле? Я же просила ее…» – и тут от огорчения, что ли, Полина почувствовала, как устала за сегодняшний день, присела на стул, вытянула с наслаждением ноги. Ох, гудели ноженьки… И стоило Полине подумать о них так – несколько насмешливо, но как о живых, сразу и полегче стало, будто усталость сама себя убаюкала. Вытянула Полина ноги, расслабилась – и потянуло ее в сон; откинулась она на спинку стула, прикрыла глаза – отдохнуть минуту, да и не заметила, как провалилась в сон.
Сон у нее был как обморочный – враз настиг, но чуткий, верней – неглубокий. Она спала, но как будто бы отдавала себе отчет в том, что она здесь сейчас, в поселке, у матери, а там, в Свердловске, ждут ее муж Борис и сын Женька. И то ли это снилось ей, то ли продолжал неотключенно работать мозг, но видела она их ждущими ее в том самом домике на Литейщиков, 35, где жили они поныне, так и не получив квартиры; получить ее со временем стало даже трудней, потому что мать Бориса – Екатерина Алексеевна – шесть лет назад умерла, условия их жизни как бы автоматически улучшились – по метражу на живую душу, а отношения Полины с начальством, наоборот, год от года ухудшались (правду говорить – врагов наживать), так что не то что Полина, но даже Борис с Женькой в конце концов смирились, что живут в неказистом домике, как в какой-нибудь деревеньке (это в городе-то, в Свердловске!), на зеленой широкой улице, которая была сплошь в садах и палисадниках; имелся у них свой огород, где по весне сажали они картошку, лук, горох, морковь, капусту; недавно даже парник под огурцы сделали – теперь и огурцы свои будут. Так что жили они, по мнению Полины, куда как неплохо, и вода тебе колодезная, и дров по осени напилишь-наколешь на долгую уральскую зиму, и овощей насолишь, намаринуешь, – чем не жизнь? Но если честно сказать, по нраву эта жизнь была только для Полины, Борис не любил ее, недолюбливал ее и сын Женька: равнодушные они были ко всему, что требовало труда, усилия, а отчего – пойди пойми их. А не потрудишься – так разве порадуешься в жизни? Но их и этим не проймешь: «Труд, мать, труду рознь, – философствовал сын Женька. – Есть труд навозного жука, а есть полеты космонавтов». Так что как ни верти, а чтобы все были довольны в жизни, даже в собственной твоей, семейной, – ох нелегко…
И тут Полина открыла глаза: где это она? И сразу вспомнила: вон где, у матери… Надо же, уснула, вот так дела… Полина взглянула на часы: около часа проспала. Обеспокоилась всерьез: где же мать? Но через секунду догадливо усмехнулась: да где ей быть, – конечно, в старый дом побрела! Куда еще могла она уйти надолго?
Полина подхватилась и побежала за матерью Варварой в старый дом. Прибежала, открыла ворота – точно, мать сидит на низком чурбачке в подворье, в цветастом своем платке, в шерстяной безрукавке поверх платья, а на безрукавку, как обычно, надеты еще две кофты. На ногах – войлочные полусапоги-полуваленки, несмотря на лето, к тому же для еще большего тепла мать носила темно-коричневые чулки в резинку и шерстяные, грубой вязки, носки. Ох, постарела мать за последние годы, постарела… И не в том дело, что любила она теперь тепло, боялась простудиться, – просто как-то растерялась ее стать, исчезла горделивая осанка, притишился и горящий, опаляющий тебя непримиримостью огонь в глазах – так, остался в них только тлеющий уголек, иногда, правда, вспыхивающий ярко, по-прежнему непокорно… Да еще как ярко вспыхивающий!
Но не это все было чудно́ сегодня в матери Варваре; чудно́ было другое – рядом с ней, тоже на чурбаке, сидел глубокий старик, с резным посохом между ног, в широком плаще-накидке, наглухо застегнутом у ворота, в кирзовых сапогах, но самым замечательным была его голова – совершенно лысая, яйцевидной формы, с кустистыми седыми бровями и такой же седой длинной, в нисходящий клин, бородой. Когда Полина, звякнув калиткой, вошла во двор, он вскинул на нее внимательный, как будто даже насмешливый взгляд, а потом, как ни в чем не бывало, продолжил разговор с Варварой, которая, надо сказать, вообще не повела бровью на приход дочери. Верней, именно так – безразличием к ней – она и выразила свое неудовольствие, что вот пришла опять, начнет снова тянуть из старого дома в дурацкую квартиру… Поздоровавшись (старик кивнул головой), Полина не стала мешать разговору, взяла еще один чурбачок, присела рядом с ними; тут уже мать Варвара не могла больше делать вид, что не замечает Полину, кивнула старику в ее сторону:
– Это вот Полина. Младшая.
Старик еще раз внимательно взглянул на нее, насмешливость в его глазах сменилась то ли удивлением, то ли уважением – скорей всего, там было и то, и другое, но разговор с Варварой он не прервал, продолжал слушать ее и в такт словам изредка кивал головой. Тут, видно, Варвара – по мнению старика – сказала что-то не то, и он возразил:
– Нет, это ты не скажи, Варвара… Не цыган я, но и в вашей оседлой жизни ничего хорошего нет.
– Как это? – не поняла Варвара.
– Ну, прожила ты до старости здесь, проковырялась в земле, и завод, конечно, душу твою потряс изрядно, – теперь ты богатая, а? – И снова в глазах старика появилась насмешливость.
«Что за старик такой? – подумала Полина. – Откуда? Не припомню…»
– Богатая не богатая, а пожила – не жалуюсь. И тебе не завидую.









