412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Баженов » Люблю и ненавижу » Текст книги (страница 10)
Люблю и ненавижу
  • Текст добавлен: 22 мая 2026, 13:31

Текст книги "Люблю и ненавижу"


Автор книги: Георгий Баженов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 40 страниц)

Весь следующий день Полина с Зоей красили полы, а еще на следующий день Полина уезжала. Когда поезд тронулся, Зоя не выдержала, заплакала, Полина из тамбура махала ей на прощание платком, а Зоя долго еще стояла на перроне, не в силах остановить слезы. Одиноко ей было, ох одиноко, и она уже заранее страдала-скучала по сестре…

ГЛАВА 8. ВАРВАРА

В ночь под Новый, 1954 год в сенках Варвариного дома послышались незнакомые, шаркающие шаги. И чего уж совсем никогда не бывало в поселке, дверь не открыли, а глухо постучали в нее. «Дед Мороз, что ли?» – шутливо подумала Варвара (настроение у нее было хорошее, елка украшена, подарки дочерям готовы, осталось только на стол накрыть) и весело крикнула Поле:

– Посмотри-ка, кто там. Уж не Дед ли Мороз?

Поля, тоже удивленная стуком, распахнула дверь и сразу стала кутаться в шаль – морозный воздух клубами повалил в избу. В полутьме, в дальнем углу сенок, будто боясь, что его могут ударить распахнувшейся дверью, стоял незнакомый мужчина в шинели, в кирзовых сапогах, с котомкой за плечами.

– Вы к нам? – спросила Поля.

– Есть кто дома? – глухим, осипшим голосом спросил незнакомый.

– Мама дома, – ответила Поля. – Да вы проходите – холод в дом идет…

Незнакомец, потоптавшись на месте, неуверенно шагнул вперед, стащив с головы обтрепанную шапчонку. Здороваться он не поздоровался, просто стоял у порога с непокрытой головой.

Варвара, вылетевшая из кухни с пирогом на блюде, мельком взглянула на вошедшего, поставила пирог на стол, отерла руки о фартук и только потом сказала:

– Здравствуйте. Вы к кому?

Незнакомец какое-то время помолчал, пристально вглядываясь в хозяйку, затем произнес:

– Не узнаешь, Варвара? – Голос у мужчины звучал надсадно, глаза были вылинявшие, тусклые, на впалых щеках густо серебрилась щетина.

– Что-то не признаю… – неуверенно проговорила Варвара, но в сердце ее вдруг толкнулся жар – так и окатило его волнением. – Постой, постой… – Ноги у Варвары ослабли, рукой она поискала сзади табуретку, присела на краешек. – Господи, что же это… неужто Авдей?..

Кивнув, он опустил голову, словно почувствовав за собой страшную вину.

Варвара, обхватив лицо вздрагивающими ладонями, смотрела на Авдея (да Авдей ли это?!) широко открытыми, почти безумными по выражению, неверящими глазами и, раскачиваясь из стороны в сторону, стала то ли стонать, то ли причитать:

– Господи, да не может быть… что же это… разве с того света возвращаются?..

– С того – не знаю, – глухо сказал Авдей. – А с этого, как видишь, вернулся.

Со стороны, уже начиная кое-что понимать, на них с изумлением смотрела Поля.

Варвара наконец собралась с силами, поднялась с табуретки и бросилась было к Авдею, но ноги подвели ее, подкосились, так что Варвара, наверное, упала бы, если бы Авдей не шагнул навстречу, не подхватил ее. Варвара припала к его шинели, насквозь пропахшей мужским терпким потом и табаком, но руками не обвила его шею, не обняла, а как-то неудобно сложила их лодочкой и так вот и ткнулась Авдею в грудь. А он не то чтобы обнял Варвару, он просто поддерживал ее, чтоб она не свалилась, и спросил глухо:

– А Катя где? Живая?

– А ты и не знаешь, господи… Давно еще, в сорок четвертом, померла Катерина. От тоски по тебе и померла… А уж после победы и дед Сергий…

Авдей не сразу отозвался на Варварины слова, задумался над ними и только потом, без всякого вздоха, спокойно произнес:

– Так я и знал…

Варвара вдруг встрепенулась (странно, с Авдеем они даже не расцеловались – то ли растерялись оба, то ли так уж все скомканно, неожиданно произошло, что и не поймешь, как сделать надо было правильно), позвала Полю:

– Поля, подойди к нам…

Но Поля не двигалась с места, стояла словно оглушенная.

– Это ведь Авдей, отец твой…

Поля смотрела на него во все глаза – совсем недавно ей исполнилось тринадцать лет, – но так и не сходила с места, как будто ее паралич ударил.

– Ну что же ты? – Варвара подошла к Полине, опустилась перед ней, на колени, обняла, припала к девочке. – Это отец твой родный, Авдей Сергиевич…

На фотографиях, довоенных, Авдей казался совсем мальчишкой – правда, был широкоплечий, костистый, сильный, – с ясными веселыми глазами, всегда улыбающийся… а тут перед ними стоял почти старик – хотя шел ему четвертый десяток – неулыбчивый, с глубокими морщинами на лбу, с сединой в волосах, с густой щетиной, в которой явственно различалась седина, – неужто это отец? Поля давно свыклась с мыслью, что отца нет в живых, как ушел на войну в сорок первом, так и пропал там навсегда, она даже не помнит, чтобы кто-нибудь особенно убивался по нему (мать Катерина умерла, ее Поля почти и не помнила, так, смутные какие-то, расплывчатые черты, улыбку, например… пожалуй, только улыбку ее запомнила, мягкую, как будто виноватую всегда; дед, Сергий Куканов, отец Авдея, тоже умер давно, его Поля совсем почему-то не запомнила), вот и выходит, что хоть и вспоминали иногда Авдея – пропал без вести на войне, – но убивались по нему мало, – некому, получалось, было горевать особенно…

И вот, оказывается, отец жив… Как поверить в это? Как осознать? Как почувствовать, что тот, улыбающийся на фотографии мальчишка, и этот, изможденный серый, с уставшим взглядом седой старик, – один и тот же человек?! Больше того – твой отец?!

Самое странное: когда глаза их встретились, Поля не заметила в отцовском взгляде никакой мольбы, никакой просьбы о пощаде; он смотрел на нее серьезно, можно сказать – мрачно, почти с вызовом: не отец я тебе – и бог с тобой, ничего, обойдусь, не привыкать… Поля повзрослела рано – жизнь после войны заставляла детей быстро взрослеть, но по-настоящему прозрела, подвинулась к пониманию сложности жизни, может быть, именно в этот момент, когда встретилась со жгучим, беспощадным, прицельным взглядом отца: кто же ты, если я для тебя – не отец?

Поля почувствовала – ей захотелось броситься к отцу на шею, обнять его, приласкать, попросить прощения, но… не могла она этого сделать вот так просто, сразу… что-то сковывало ее… И когда ей показалось, что взгляд отца совсем помрачнел, будто отныне раз и навсегда поставил крест на дочери, тут-то она и не выдержала: сорвалась с места, подлетела к отцу, повисла у него на шее, зашептала: «Папочка, родненький, я ждала тебя, ждала, я всегда ждала тебя…» – хотя сама не знала, правда это или ложь – что ждала всегда.

Авдей довольно скупо чмокнул дочь в голову, в сладко, по-домашнему пахнущие ее волосы, потом несколько отстранил дочь от себя, сказал:

– Вот ты у меня какая уже… – И по глазам отца было видно, будто память унесла его далеко-далеко, бог знает в какие времена и в какое место…

– Господи, что же это мы под порогом… – опомнилась наконец Варвара. – Да ты проходи, проходи, Авдей… дай-ка я тебе шинель помогу снять…

Авдей сбросил с себя котомку, аккуратно положил на лавку; не спеша снял шинель, хотел было сам повесить на крюк, но Варвара перехватила его руку, сказала: «Надо хоть обсушить малость…» – вбежала на кухню и там пристроила шинель на стуле, близ печи, которая дышала крепким, ядреным жаром.

– И сапоги снимай. Снимай, снимай, портянки тоже подсушим. Я тебе валенки дам…

Авдей не торопясь сел на лавку, с трудом, морщась, стянул сначала левый, потом правый сапог, а когда размотал портянки, немного застеснялся своих грубых задубевших пальцев, три или четыре из которых были черными, когда-то, видно, напрочь обмороженными; Варвара сделала вид, что ничего не заметила, вынесла с кухни старенькие на вид, неумело залатанные, но хорошо прокаленные валенки, подала Авдею.

Авдей сунул голые ноги в валенки, и по тому, как на лице его невольно проступила хоть и скупая, но все же заметно радостная улыбка, Варваре стало понятно: бог его знает с каких времен не бывали у Авдея ноги в тепле. Вместо пиджака была на нем поношенная, истертая почти до прозрачности фуфайка, но без рукавов, а сразу под фуфайкой-безрукавкой – нательная рубаха. Пожалуй, только одни брюки галифе выглядели на Авдее поприличней, но и они порядком поблескивали глянцем на затертых местах.

– Вот что мы сейчас сделаем… я сейчас к отцу, к матери сбегаю… хотя нет, не то… – будто разговаривая сама с собой, забормотала Варвара. – Поля! – прокричала она, хотя Поля была тут, рядом, – Поля, быстренько к дедушке с бабушкой, да и Зоя там, скажи… ну, сама знаешь, что сказать… а я… я первым делом пойду баню затоплю… как, Авдей, помоешься с дороги?

Авдей, раздевшись, подсел поближе к печке, прислонился к ее жаркому боку, прикрыл враз отяжелевшие веки; на вопрос Варвары только согласно кивнул головой, но глаза не открыл.

Поля быстро накинула на себя шубейку, сунула ноги в валенки – и со всех ног полетела в дедушкин дом. Варвара, сама себе благодарная за то, что пришла в голову такая хорошая, спасительная мысль – истопить баню (а так, без дела, она не знала, о чем и говорить сейчас с Авдеем: перед ней сидел как будто совсем чужой человек, тяжелый, молчаливый…), заметалась по дому, то выскочит на улицу, то вбежит в сенки, то загремит ведром на кухне, – любое дело всегда успокаивает душу…

А Авдей (Варвара, забегая в дом, краем глаза поглядывала на него), пригревшись у печки, то ли задремал, то ли уснул; скорей всего – уснул, потому что один раз, прислушавшись, Варвара разобрала тихий, но явственно различимый, обморочный какой-то храп измотанного насмерть мужика…

Мыться они пошли вдвоем с Ильей Ильичом. Отец Варвары за эти почти пятнадцать лет заметно сдал, усох, отрастил бороду – белую как снег, но шаг у него был еще довольно твердый, если не сказать – бодрый. Из начальников листопрокатного цеха, ясное дело, Илья Ильич Сомов давно уже перешел в сменные мастера, – большего не позволяло образование, но Илья Ильич не тужил – главное свое дело он сделал в войну, как и подобает настоящему мужчине, теперь пусть покажут себя другие, помоложе, а ему и в мастерах достаточно.

Когда раздевались в предбаннике, Илья Ильич отчего-то застыдился Авдея: господи, пронеслось в голове старика, что же это такое делается на белом свете… Тело Авдея, в общем-то еще совсем молодого мужика, выглядело более старческим, чем у Ильи Ильича: сухое, как оголенная кость, перекрученное синими, набрякшими не венами даже, а жилами, с впалым животом, с неестественно выпирающими, будто сломанными, ключицами, с желто-пергаментной кожей. На левой руке у Авдея был то ли выжжен, то ли выколот шестизначный номер…

Одно спасение: особо не разговаривая, нырнули оба в баню. Они, пожалуй, и по разговору поменялись местами: Илья Ильич никогда не был словоохотлив, был больше молчуном (вот Авдюха в молодости – тот был языкаст, любил горячее, цветистое словцо), а теперь Сомов-старший поневоле оказался говорливей зятя – тот почти не разжимал рта, то ли вообще не доверяя теперь словам, то ли не привыкнув еще к встрече с родными.

Поддали парку, забрались на полок, и Илья Ильич предложил:

– Давай пройдусь по тебе малость?

Авдей кивнул. Он лег на горячие, сначала сухие, а затем повлажневшие от пара доски, закрыл, как недавно в доме, глаза и то ли задремал, то ли просто блаженствовал, когда Илья Ильич потихоньку, осторожно, сначала как бы оглаживая березовым веником спину, бока, ноги Авдея, затем омахивая его тело жгучим раскаленным паром, принялся отпаривать зятя…

Через какое-то время, оба вдоволь нахлеставшись веником, выбрались в предбанник – немного отдышаться. На лавке, двумя стопками, лежало чистое нательное белье, два полотенца – Варвара позаботилась.

– Что за номер-то? – насмелившись, показал на руку Илья Ильич.

– Немцы выжгли. В концлагере, – как о чем-то само собой разумеющемся, спокойно сказал Авдей.

– Ясно, – проговорил Илья Ильич, хотя ясного для него пока ничего не было. – Значит, и там пришлось…

Авдей кивнул, помолчал, а потом неожиданно резко, зло произнес:

– Пришлось, батя, в двух котлах хлебнуть.

Илья Ильич нахмурился, выждал паузу, потом все же не выдержал, спросил:

– Откуда ты сейчас-то? Извини, спрашиваю тебя. Мы ведь думали, если честно, давно твои и косточки-то сгнили…

– Они и гнили, только живьем.

Снова помолчали, и снова Илья Ильич спросил:

– А что ж не написал ни разу? Хотя бы объявился – жив, мол…

Авдей, будто его хлыстом полоснули, резко развернулся в сторону Сомова-старшего, опалил его темным, горячечным взглядом:

– Я не написал?! – Но договаривать не стал, махнул только рукой: чего, мол, объяснять вам… Однако, когда чуть схлынуло с него, все же прибавил горько, тягуче: – Сколько писем отправил – ни на одно ответа не получил. Думал: отказались от меня, прокляли. Только позже с ребятами разобрались: не доходят письма.

Минут десять уже прошло, как они сидели в предбаннике: не то что остыли, а совсем обсохли, пожалуй, даже озябнув немного. Илья Ильич, не распаляя Авдея на дальнейший разговор, предложил:

– Ну, по второму разу, что ли? Как думаешь?

Авдей, не отвечая, кивнул; он частенько теперь не столько разговаривал, сколько заменял слова жестами или кивком головы.

Приятно было после предбанника снова забраться на духовитый, прокаленный жаром полок. Илья Ильич, крякнув, поддал парку, так что там, наверху, на досках, ничего поначалу и видно не было. Чуть пообвыкнув, стали париться по второму кругу; Авдей теперь хлестал себя сам, хлестал молча, как бы даже зло, словно мстил своему телу, что оно у него совсем старческое, немощное. Потом, обессилев, отбросил веник в сторону, лег на нижний приполок – отдышаться. А Илья Ильич, тот ничего: покряхтывая да постанывая, набрал из бочки воды – налил в широкие плоские тазы, добавил туда кипятку из котла.

– Ну, мыться будем?

Начали мыться. Вехотки были большие, из крупного, не размягченного еще мочала, – пробирало до печенок, когда терли, например, спину друг другу. Когда наконец помылись окончательно, облились чистой прохладной водой, почувствовали – устали; пошатываясь, побрели в предбанник, чуть посидели, отдышались, а потом только стали вытираться. Пот катился с них ручьями – но хороший, чистый пот; оботрутся – и снова пот льет градом…

Вместо фуфайки и галифе Варвара принесла Авдею его довоенный серый костюм – в крупную полоску диагональ, с широкими лацканами, и, когда Авдей надел его, пиджак обвис на нем, будто был не с его плеча, а какого-то чужого, богатырского.

– Ничего, ничего… – приободрил зятя Илья Ильич. – Мясо – оно быстро на мужике нарастет. Пошли-ка лучше в дом, надо успеть старый год проводить…

После мужиков в баню отправились женщины: Варвара с Евстолией Карповной да Поля с Зоей.

– Вы это, побыстрей там, не мешкайтесь… – в напутствие сказал им Сомов-старший. – Новый год-то уже на носу…

Ответила только Варвара:

– А то мы не знаем… Ну, мужички наши, – весело добавила она, – с легким вас паром, ждите нас, а уж мы быстренько обернемся… одних вас не оставим, не надейтесь…

То ли это показалось Варваре, то ли на самом деле так было, но Авдей как будто даже улыбнулся на слова Варвары. Во всяком случае теперь, помытый, побритый, он не выглядел уже таким одичавшим, изможденным, каким появился в доме в первые минуты.

Новогодний стол был уже по сути дела накрыт (только горячее еще томилось на плите – картошка с мясом): соленые огурцы, маринованные помидоры, грибы, винегрет, чеснок в специальном маринаде, селедка, посыпанная крупными ломтями лука. Чуть в стороне от общего стола, на двоих, был накрыт маленький, бывший детский, стол – чтоб, пока женщины моются, мужчины не скучали: бутылка первача, хлеб, холодная картошка, соленые грузди, лук; две тарелки, две вилки, две стоики.

– Ну, за возвращение! – предложил Илья Ильич.

– За возвращение, да, – согласился Авдей, и глаза его, видел Сомов-старший, устремились в какую-то одному ему ведомую даль.

Посидели, помолчали. Так и оставаясь глазами в неведомой дали, Авдей будто ненароком спросил у Ильи Ильича:

– Как Катя-то умерла? Не уберегли?

Глаза у старика повлажнели:

– Сломалось что-то в ней. Вроде ничем не болела, а сломалась. Видно, решила: мертвый ты, убит. – И через некоторое время добавил: – На глазах иссохла. Умерла, как уснула.

– Ну, за память ее, – сказал Авдей.

– Пухом ей будет земля! – вовсе расчувствовался Илья Ильич, не в силах сдержать скупую мужскую слезу. Потом, совладав с собой, добавил: – Варвара вот и ростит вашу дочь. Свою, Зойку, да вот Полю еще… Она им – и той и другой – за мать. Пожалуй, что и Поля не помнит Катерину.

Авдей кивнул: понял, мол. Но одно слово все же сказал:

– Жаль.

– Чего жаль? – вскинул Илья Ильич глаза на зятя.

– Что не помнит мать.

– Помнит не помнит, а мать теперь для нее – Варвара. Чего девчушке разрывать сердце? Нет, ты не подумай, – будто спохватившись, быстро заговорил Илья Ильич, – что мы скрываем от нее… упаси бог! Знать-то она знает, что родная мать у нее – Катерина, отец – ты, но по жизни-то получилось – одна только Варвара за родителей у нее. Слава богу, теперь вот и ты объявился…

– Не объявился, – поморщился Авдей. – Вернулся.

– Ну да, вернулся, вернулся, конечно, – согласно закивал старик. – Ты не подумай, я обидеть тебя не хочу, мало ли как она, жизнь, корежит нашего брата мужика да солдата.

– Отец отчего умер?

– Да кто знает… От старости, видать, – начал было Сомов-старший, – а может, выпил малость лишнего – война кончилась, всем поселком Победу праздновали. Тут его и хватило, отца твоего Сергия…

Помянули и отца Авдея, Куканова-старшего.

– Дочь-то не смотрит на меня. Косится, – с обидой сказал Авдей.

– Привыкнет, – успокоил Илья Ильич. – Одно слово: дитя. Хотя девка, конечно, с норовом. Характером-то она не в Катерину – в Варвару пошла. Бывает, и сцепятся… А так ничего, добро живут, одной семьей, крепко…

В половине двенадцатого сидели за столом общей семьей – чистые, свежие, распаренные. Илья Ильич уж совсем, можно сказать, обвыкся с мыслью, что рядом сидит Авдей, довольно просто и естественно вела себя и Варвара, а вот Евстолия Карповна и Поля с Зоей долго еще чувствовали себя не в своей тарелке – присутствие Авдея подавляло их. Евстолия Карповна, например, испытывала какой-то странный безотчетный страх, в котором ей было стыдно признаться даже самой себе; ей казалось, что в любую минуту в дом могут войти неизвестные. Страх этот шел у нее оттого, что она никак не могла осознать до конца, что Авдей – живой, – и, самое главное, если он живой, где он столько лет пропадал безвестно? А разговор между тем никак не заходил на эту тему: вероятно, все инстинктивно избегали его, чтобы, не дай бог, нечаянным каким словом не ранить Авдея. Поля с Зоей – те просто еще от девчачьей стеснительности не вступали в разговор старших; но Поля хоть поглядывала – то явно, то украдкой, испытывая внутренне разнородные чувства к нему: жалость, настороженность, удивление, недоверие, сострадание. А Зоя вообще ни разу не подняла глаз на родного дядю: несмотря на то что была на год старше Полины, она росла гораздо более стеснительной, пугливой, замкнутой. Когда кукушка на часах встрепенулась и, высунувшись из домика, прокуковала двенадцать раз (вот такие у них часы были, старинные, с кукушкой, их с германской привез еще отец Авдея – Сергий Куканов), они все поднялись и, чокаясь стопками – у девочек в стаканах был налит квас, – стали поздравлять друг друга с Новым годом. В Москве в это время куранты пробили десять часов вечера, а чуть раньше, когда в доме были только Илья Ильич да Авдей – женщины в это время мылись, Илья Ильич и сказал зятю: «Ну, Авдей, что там было в жизни – то быльем поросло. Давай-ка не только за уходящий год выпьем, а и за твою новую жизнь!» Авдей тогда чокнуться-то чокнулся с тестем, но в ответ ничего не сказал, только через какое-то время, задумавшись, обронил словно нечаянно: «Не всякому былому быльем зарастать…» И вот теперь, встречая Новый год, Илья Ильич как бы вспомнил прежний разговор с зятем, сказал так, будто обращаясь только к Авдею:

– Ну, чтоб новое было лучше былого!

– Хорошо бы, – поддержал его Авдей.

Новый год покатился потихоньку вперед, за столом стало оживленней, шумливей, Илья Ильич, подзадоренный первачом, оглядывая семейство орлиным взглядом, начал все больше и больше то ли хвастаться, то ли просто горделиво заявлять:

– А мы, Авдюха, ты не думай, мы ничего живем, семейно… Вон смотри, какие дочки растут… Зоя – та, конечно, тихая, спокойная, Поля – побойчее вышла, случается, и норов свой покажет, но Варвара спуску никому не дает… Если что, и мы с матерью помогаем… войну-то такую пережили – не приведи господь. Будь так, что не держись мы вместе, горя бы хлебнули бы не по горло, а по самую макушку… Вот так, Авдюха, и живем-можем… а теперь ты вернулся, так мы вовсе заживем… заживем, парень, что ты…

Авдей слушал, не перебивал, изредка кивал головой: мол, я слушаю, слушаю, но по всему его виду, по глазам было заметно, что опять же не столько внимает он словам старика, сколько где-то далеко-далеко витает в своих мыслях. Варвара, когда-то так много смеявшаяся над молодым простодушным Авдюхой, теперь испытывала словно бы даже стыд за прежние насмешки: за столом сидел угрюмый, настрадавшийся человек – и больно было сейчас вспоминать, что когда-то обижала его, секла его, к примеру, хворостиной – вдобавок ко всем его будущим страданиям и мытарствам. Эх, дура была, дура… И взгляд у Варвары, когда думала она обо всем этом, был по-женски добрым, сочувствующим, ласковым, каким не бывал он у нее бог знает с какого времени: за войну, за послевоенную тяжелую пору Варвара еще больше затвердела характером, можно сказать – ожесточилась; с дочерьми, да с работой в листопрокатном, да с домашним хозяйством столько забот, что и продохнуть некогда было… А сейчас то ли она расслабилась, то ли просто почувствовала в Авдее настоящий характер – характер мужчины, прошедшего огни и воды (наверняка так), но вдруг заныло у нее сердце неопределенной надеждой на женское счастье, на возможную решительную перемену в жизни. Хотя, конечно, кто его знает, как оно все получится в дальнейшем…

– А ты, Авдюха, – продолжал Илья Ильич, вконец разогретый первачом и потому растерявший обычную молчаливость, – ты перед нами не таись, горя на сердце не держи. Мы-то с тобой уже побалакали малость, а женщины вот даже не знают, что ты в концлагере у немцев сидел… вот здесь у него, на руке, номер выжжен… – Он хотел показать пальцем, где именно, но Авдей, будто ужаленный раскаленным железом, отдернул руку. Потом правда, немного смутился своей резкости, нахмурился:

– Ладно, отец, чего об этом…

Смутился и Илья Ильич:

– Да нет, ты не подумай… раны твои бередить не собираюсь. Но… пойми правильно, Авдей, не мы – так кто и спросит тебя о твоих страданиях? Не нам, так кому и расскажешь еще?

Авдей усмехнулся:

– Немало было охотников послушать, как мы немцам в плен сдавались…

– Это кто же это? – не понял Илья Ильич.

– Кто?! – В голосе Авдея переломилось что-то, прорезалась ядовитость и обозленность. – А те, которые из концлагерей нас высвободили! Мы-то думали, вот она, свобода, а нас в фильтрационные лагеря, а потом… Так что времени рассказывать байки было достаточно…

После последних слов Авдея над столом зависла гробовая тишина.

– Что же это выходит?.. – усомнился Илья Ильич.

Авдей так взглянул на Сомова-старшего, будто кипятком его ошпарил:

– Много вы тут знаете!.. Мы что, в плен по собственной воле попали?! Или надо было сразу себе пулю в лоб пустить?.. А знать бы, конечно, что дальше выпадет, – может, оно и лучше было бы… – Авдей облизал пересохшие, растрескавшиеся губы; глаза у него горели огнем какой-то слепой ярости, устремленной бог его знает на кого и на что. – А у немцев с пленными разговор короткий – посадили в «телятники» и повезли… Только вот куда? В Германию? В концлагерь? Расстреливать? Подбилось нас трое ребят: Вася Сулимов, Вовка Климук да я. Чего от немцев ждать? Выломали в полу пару досок, и на подъеме, на повороте – сначала Вовка, потом я, третьим должен был Василий. Вовку припечатало сразу, я его позже в кусты оттащил, зарыл кое-как, закидал листьями (глубоко копать сил не было; откуда им быть?), а Василий – тот сгинул напрочь. То ли не успел прыгнуть, то ли его зацепило, а потом тащило за собой, било о шпалы – не знаю. Было трое, остался один, – что делать одному-то? Попер в лес, подальше с глаз долой, трое суток таскался, хорошо, ягоды были – начало осени, не дали подохнуть с голоду. Может, потаскайся еще – и подохнул бы, чувствовал это, раза четыре на немцев нарывался, одно спасение – наглые они, не разговаривают друг с другом, а будто лают, – а как же, господа завоеватели, далеко слышно их каркающие голоса… На четвертый день выбрался к какой-то деревушке, уж все равно было – так и так помирать придется, решил положиться на судьбу – поскребся в крайнюю избу… Открыла женщина и тут же дверь захлопнула. Пополз я в сторону, в кусты, тут, видно, и нашло на меня помутнение – сознание потерял, что ли. Позже Ирма рассказывала: смотрит она в окно…

– А кто это – Ирма? – шепотом спросила Варвара.

Авдей, прерванный на полуслове, взглянул на Варвару пустым, бессмысленным взглядом, будто не понимая, о чем его спрашивают; потом какое-то время молчал (а тишина в доме стояла такая, что тиканье часов-кукушки казалось громовым) – и молчал не то чтобы обидевшись: вот, мол, прервали меня, а словно восстанавливая в памяти какие-то только ему понятные детали, до которых никому и дела быть не может. И это было похоже на правду, потому что он продолжил рассказ, словно и не задавала никакого вопроса Варвара или, во всяком случае, Авдей не слышал его.

– Ирма рассказывала позже, смотрит она в окно, я лежу без памяти, кто, что, откуда, не знает, а страшно: в доме двое малых ребятишек, Эльза да годовалый Янис, – что делать? Приоткрыла дверь, подошла тихонько ко мне, перевернула кое-как на спину, приложила ухо к груди: живой? Слышит – дышу, и так меня, и этак – то за ноги, то под руки, а я хоть и высохший, но мужик, тяжелый, намучилась, пока в дом заволокла. Одно спасение, говорила позже, вечер был, темнота навалилась, в латышских деревнях по осени рано темнеет, так что даже из соседей не видел никто. Ночью у меня начался жар, толком не помню ничего, Ирма говорила – чуть ли не ведро выхлебал…

Тут Авдей несколько задумался, на лице его появилась то ли слабая радостная улыбка, то ли нежная какая-то печаль коснулась его губ, – во всяком случае они как-то неопределенно дрогнули и как бы застыли в этом неопределенном положении. Никто больше не решался о чем-либо спрашивать Авдея, и он вскоре опять продолжил рассказ:

– Утром открыл глаза – надо мной склонилось женское лицо. Черные волосы, черные глаза, но смотрят недобро, даже показалось – с ненавистью. Я хотел сказать: «Я уйду, вы не беспокойтесь», – а сказать ничего не смог, только губами пошевелил. «Ожил», – сказала она, и тоже недобрым таким, резким голосом. Сколько я ей потом хлопот принес… но не сдала меня немцам, выходила, три месяца у себя прятала… Деревушка была маленькая – восемнадцать дворов, и только в семи из них жили люди – старухи, женщины и дети. Мужиков ни одного не было – кто на войне, кто убит, кто в плену; раза три в неделю наведывались к ним латыши-полицаи – из соседней, дворов на пятьдесят, деревни, которая находилась в восьми километрах, – приходили больше для острастки, чем по надобности. Хотя, конечно, была у них и своя корысть: последнюю еду у женщин отбирали…

И снова Авдей прервал рассказ, задумался, ушел мыслями в давнее время да так, кажется, и не захотел возвращаться оттуда, сказал отрывисто:

– Ладно, хватит об этом. Что вспоминать…

И он на самом деле больше не возвращался к рассказу о латышской деревне, об Ирме и ее детях, хотя в течение долгой этой ночи не раз и не два пришлось еще вспоминать прошлое – разговор так или иначе поворачивался в сторону Авдеевой судьбы, – могла ли семья говорить о чем-то другом, кроме как о главном сегодня – о возвращении Авдея?..

Позже, и через месяц, и через полгода, и через несколько лет, и даже через десятилетия Авдей, как ни странно, будет чаще всего вспоминать именно Ирму, дочку ее Эльзу и сына Яниса, они будут терзать его сердце, как будто там засела заноза, а вот Север, например, и даже немецкий концлагерь в его рассказах словно потускнеют, истают сами по себе, точно потонут в призрачной дымке. Дело, наверное, объясняется тем, что ни за концлагерь, ни за Север Авдей никогда – ни раньше, ни позже – не чувствовал и не будет чувствовать собственной вины, а вот к тому, как распорядилась судьба семьей Ирмы, он был при частей непосредственно, и от этого шло его глубокое страдание. Что-то раньше, что-то позже, но он в конце концов расскажет о себе многое, и из обрывков его воспоминаний родные восстановят, как в мозаике, картину его мытарств. Когда в латышской деревне его схватят гитлеровцы, он таки окажется в концлагере, куда его везли еще ранней осенью сорок второго года… Он пройдет через земной ад, но никакие страдания не оставят в нем такого следа, как судьба Ирмы и ее детей. Он будет вспоминать их всегда, назойливо, надоедливо, так что у Варвары, например, со временем завянет сердце: вдруг так и пронзит ее догадка, что у Авдея с Ирмой была, наверное, не связь, нет, а большая, настоящая любовь, иначе почему даже и через столько лет он не может забыть свою Ирму? А Авдей, сколько бы ни рассказывал о ней, сколько бы ни возвращался в воспоминаниях к той латышской деревне, где его спасли, выходили, сколько бы ни говорил благодарных слов об Ирме, никогда никому ни под каким предлогом не рассказывал главного, что мучило его, что не отпускало и не могло отпустить душу. Когда его схватили гитлеровцы, то Ирму, дочь ее Эльзу и сына Яниса на глазах у женщин и детей, на глазах у Авдея расстреляли на краю деревни… Вот это он носил в себе долгие годы, вот через что не мог переступить в своей жизни, чтобы обрести душевное равновесие.

…Два долгих зимних месяца – январь и февраль – Авдей вел странную, ни на что не похожую жизнь. Он никуда не ходил, ни с кем не встречался, ни о чем никого не расспрашивал, а все почти время проводил в маленькой комнатушке, бывшей детской, одна стена которой примыкала к русской, всегда крепко натопленной, жаркой печи. Так получилось, что Варвара постелила здесь Авдею в ту, первую, новогоднюю ночь (поближе к теплу), и с тех пор Авдей как-то естественно прижился в ней, ничего другого не хотел, ни на что другое не претендовал. Большую часть времени он спал – спал ночью, спал днем, прихватывал то утро, то вечер, – и даже не столько спал, сколько находился в тревожной дреме, которая гнула его голову к лавке, чему Авдей, кажется, нисколько не противился. На Полю с Зоей, тоже странное дело, он не обращал никакого внимания, во всяком случае обе они были равны для него – и родная дочь, и неродная Зоя: настороженность их он как бы принял за то, что они то ли осуждали его, то ли отвергли, – и он в душе своей словно преодолел их обеих, их суд, их шепот, их испуганные и косящиеся взгляды. Больше того, он старался, когда Варвара звала его к столу, сделать так, чтобы девочки уже поели и он сидел бы за столом один или, в крайнем случае, с Варварой. Если приходилось обедать вместе, он тяжело молчал, и это его молчание передавалось всем, девочки старались поскорей улизнуть из-за стола, исчезнуть с глаз долой. Бывало, Поля не выдерживала (характер-то был открытый, жизнерадостный), чувствуя к отцу непреодолимую тягу – приголубить его, пожалеть, – бросалась к нему на шею, как тогда, в первый вечер их встречи, – но Авдей настолько смущался, верней – настолько был неловок, угрюм, растерян в эти минуты, что Поля, словно ее окатывали ледяной водой, испытывала стыд за свой порыв, тоже терялась, не поддержанная в своем чувстве, отвергнутая отцовской холодностью. Постепенно в доме выработался особый ритм, особая раскладка жизни: девочки были сами по себе, Авдей – сам по себе, и только Варвара, страдающая душой и за дочерей, и за Авдея, была единственным звеном, соединяющим всех в одну семью…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю