Текст книги "Хранители очага: Хроника уральской семьи"
Автор книги: Георгий Баженов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 30 страниц)
– Завтра, завтра, мам… Ну чего ты в самом деле. Утро вечера мудренее…
– Обхитрить мать хочешь… Ну ладно, бог вас не оставит без меня… Вы думаете, я спать хочу? «Вот так», – скажет Маринка…
Шла новогодняя ночь, Марья Трофимовна спала, спали ребятишки, а Людмила с Олежкиной матерью сидели за столом и вдвоем пели песни; Людмила пела глубоким грудным голосом, который в обычном разговоре никогда не прорывался в ней, – потому что, когда она пела, она пела с особенной задушевностью, искренностью и чувством.
Опустела без тебя земля,
Как мне несколько часов прожить,
Так же падает в садах листва… —
собственно не слова тут хороши, а душа, выразившая их.
13. КАК ПЛОХО БЫТЬ ОДНОЙСкандал был большой. Кто знает, не уедь Глеб на Север, может, и не сошло бы ему на этот раз. Самое неприятное не когда в милицию вызвали Марью Трофимовну, а когда начальник аглофабрики пригласил ее к себе. Разговор получился не очень откровенный, оттого вдвойне тяжело было. Глеб, конечно, самодур, но и его понять можно. Хулиганить – любил хулиганить, но никогда вокруг себя шайки не организовывал, ненавидел «шестерок». Любил, если уж дрался, драться один против многих, три-четыре человека для него – раз плюнуть. Началось с того, что не поладил с главарем поселковой шайки. «Шестерки» главарю пива хотели без очереди купить, а Глеб, пока сам не купил, никого не подпустил к прилавку. Вызвали Глеба «поговорить». Вышли. Главарь руку в карман, щелк – нож-складышек блеснул на солнце. Но нож для Глеба не страшен, он ножей не боялся, хладнокровие помогало. Нож отобрал, а потом избил главаря до полусмерти. Шайка переживала двойной позор – за себя (никто не решился идти на Глеба, теперь нож был у него) и за главаря. Начали мстить. Варюха тогда беременная была, все записочки ей подбрасывали: «Сегодня из ночной своего не жди. Прирежем». Или: «Готовь поминки: завтра твоему конец». Или: «Молись за упокой своего благоверного». Накопилось в Глебе злобы. Раз – это уже когда Варюха родила – сидит в ресторане, а рядом человек шесть из шайки устроились. Один говорит:
«Ну что, выпьем мировую?»
Глеб подсаживается к ним.
«Я бы выпил, – говорит, – да подонки вы все на подонке».
«Ну тогда прирежем тебя. Ведь знаешь, прирежем».
«Ну кто, например, ты, что ли? – спрашивает Глеб одного. – Ну вот сижу рядом, давай попробуй…»
«Здесь не место. А по бокалу шампанского за твою смерть выпить можно».
«Наливай».
Налили, подняли.
«Сволочь вы на сволочи. Только бабу пугать можете».
«Ладно, пей за смерть. Не каждому за свою смерть выпить удается».
Глеб подносит шампанское ко рту и вдруг со страшной силой бокалом, как ножом, засадил в лицо тому, который все говорил ему. Тут такое началось в ресторане, что только приехавшая милиция сумела навести порядок. Отсидел Глеб пятнадцать суток (если б не записки, которыми запугивали Варюху и которые она принесла в милицию, кто знает, как бы оно еще получилось). Отпустили, но на этот раз убедительно посоветовали уехать куда-нибудь подальше. На Север, например. Глеб, не долго думая, завербовался в нефтеразведку и уехал в Сургут, в Нефтеюринск. А перед этим как раз и вызывал к себе Марью Трофимовну начальник аглофабрики.
«Как вас, Марья… Марья Трофимовна, кажется, по батюшке-то?» – спросил, показав на стул.
«Трофимовна».
«Знал, знал вашего отца… мастеровой был человек. Старая закалка Да-а… Знаете, зачем вас вызвал?»
«Знать не знаю, но догадываюсь».
«То-то и оно… Хотелось бы по душам поговорить, да не знаю, как начать. Чтоб по душам-то. А?»
«Да уж я тоже не знаю», – усмехнулась Марья Трофимовна.
«Мне о вас Силин много рассказывал. Да и на собраниях, вижу, активно выступаете: за справедливость ратуете. Похвально…»
«Силин, значит, говорил…» – снова усмехнулась Марья Трофимовна.
«Лучшая крановщица». Так он говорит. Да я и сам знаю. – Начальник задумался. – А вот скажите, Марья Трофимовна, только откровенно, как вам кажется, что у нас за молодежь нынче?»
«Молодежь? А не знаю, что за молодежь…» – почему-то, как бы наперекор начальнику, продолжала усмехаться Марья Трофимовна.
«Ну, ну, как вы думаете?»
«Как думаю? Да никак не думаю. Я всю жизнь работала да детей растила, некогда было думать об этом».
«Та-ак… Не получается разговор. Не получается, а?»
«Так чего ему получаться? Думать-то вы одно думаете, а спрашиваете – о другом».
«То есть?»
«Ну чего «то есть»… Смо́трите на меня, думаете: вот, мол, мать отъявленного хулигана, а вслух вежливо так: скажите, пожалуйста, скажите, Марья Трофимовна, то да се, а на самом деле…»
«Ну, это вы несправедливо… Хотите знать, зачем я вас действительно вызвал?»
«Я сказала: догадываюсь…»
«А я, правда, просто так, по-человечески поговорить с вами хотел. Вот я знаю, вы всю жизнь действительно работаете, трех детей на ноги поставили, жизнь, можно сказать, им отдали, не говоря уж о душе – душу всю отдали им. Старались делать все, что можно. Вот дочка у вас сейчас в Москве. Трудно ей там. Вы внучку воспитываете. («Внучку… – с горечью подумала она. – Была внучка, да сплыла. Как-то она там теперь, в Москве, бедная моя…») И я уверен, воспитываете хорошо. («С чего это ты уверен? Говорить говоришь, а у самого, наверно, Глеб перед глазами вертится…») Потому что, знаете ли, смотрю вот я на вас и вижу: человек вы, каких редко встретишь. Вся вы – для других, свою жизнь ни во что не ставите, такой уж характер, такая душа…»
Эти слова как-то странно задели Марью Трофимовну, словно ее похвалил человек, от которого бы она не хотела слышать похвалу, – теперь как будто должна она подобреть к начальнику фабрики, а добреть не хотелось: ведь причина разговора, как ни вертись, – Глеб, а совсем не желание, как он уверяет, «поговорить по душам»… «Поговорить по душам», – тоже причины разные бывают.
«И вот я думаю, – продолжал начальник фабрики, – вот я думаю: или мы чего-то не понимаем, или жизнь устроена как-то не так, что человек бьется, бьется, добра хочет – а потом смотришь: зло. И самому непонятно, откуда. Вот ваш сын, например, Глеб. Ну чего ему не хватает? Чего, кажется, вы только не сделали для него! И вы, и школа, и общество в целом! Если надо когда – работает как вол. Из армии пришел с медалью. И вдруг – хватает стол и давай крушить по головам. Честное слово, не доходит это до меня. Не понимаю я чего-то. Наказать – можно, но откуда это? Почему? Вот что понять хочется… Потому я вас и спросил: что вы думаете о нашей молодежи? А вы, кажется, обиделись. Обиделись?»
«Не в обиде дело, – вздохнула Марья Трофимовна. – Вы не понимаете, а уж я – тем более. Если я и сделала что плохое, так единственное – слишком сильно любила своих детей. Это верно, всю жизнь отдала им. Но для детей, как я поняла, материнская жертва ничего не значит. Родила – воспитывай, так они считают. Что естественно, то не требует ни похвалы, ни наград. Тут есть резон. Но сердце? Куда его деть? Куда спрятать горечь? Куда денешься от боли, которую дети невольно нам приносят? И нет здесь ответа, а пожалеть – никто не пожалеет, то есть я не о той жалости говорю, о какой подумать можно… О жалости – чтобы понять. Понять – никто не поймет, потому что в самом деле ничего тут не поймешь, что у них в дурной голове делается. Ответственности у них нет ни перед чем. Ни за что не отвечают…»
В общем, ушла Марья Трофимовна от начальника фабрики сильно растревоженная. Страдать – это ее удел, но думать, догадываться обо всем и допытываться – тут она, кроме раздражения и отчаяния, ничего никогда не испытывала. Зря он спрашивает, что она думает о современной молодежи. Ничего она не думает. Чувствовала даже – зла на начальника. Что передал желание милиции, чтоб Глеб уехал куда подальше, на Север, например, – за это спасибо. А с разговорами – лучше не надо. Без разговоров душа болит. Матери-то как раз меньше других и понимают в жизни. Любовь к детям ослепляет их и ведет за собой. Что она думает о молодежи! Ишь чего нашел спросить… А то она думает, что вот взяла бы иной раз и собственного сына ногтем раздавила, как клопа. Но если ты будешь считать, что это от ненависти, – ошибаешься. От любви и от боли. От горя. А думать – это вы думайте.
После этого разговора Марья Трофимовна как будто не работала на кране, а мучила его – дергала рычаги так, что скрежет стоял в кабине и плач. Главное, от чего было очень больно, – от правды начальника: жизнь-то она отдала своим детям, это точно, а ты этого не трогай, без тебя тошно. Хуже нет, когда в самую точку попадут. Легче не будет, а тяжелей – это уж в двадцать раз. Ковш у нее не то что спокойно и плавно, а как сумасшедший летал над отстойником, брызги летели во все стороны, из насосной даже кулаками грозили Марье Трофимовне, – бесполезно. Один раз трос застопорило; была бы она поспокойней – обязательно случился бы простой из-за «стопора», а тут она так рвала рычаги, что трос как будто не посмел шутки шутить с хозяйкой, то ли случайно, то ли действительно от сильного рывка, но его расклинило, ковш со всего размаху плюхнулся в отстойник. Марья Трофимовна даже бровью не повела, что во все стороны – настоящим взрывом – шлам летел; и проклятия, которые ей снизу посылали рабочие, тоже сейчас для нее ничего не значили; ничего она не видела, не слышала, не понимала, а чувствовала только – зла, так прямо и кипит все внутри, а на кого, если подумать, то и сама не знала, кипит – и все тут…
Больше, впрочем, состояние такое не повторялось. Глеб уехал на Север – и слава богу, Маринку Людмила увезла в Москву, Сережа теперь целыми днями пропадал в профучилище, Степан – тот совсем дорогу домой забыл, прижился у «Ксюши Ксюшевны» окончательно. Как-то Марья Трофимовна встретила Степана на улице: новый костюм на нем, чистенький весь из себя такой, ухоженный, причесанный. «Может, лучше ему с Ксюшей Ксюшевной?» – невольно, без всякой горечи, без боли подумала Марья Трофимовна. «Ну, как поживаешь?» – спросила она его. «Да вот так, – сказал он. – Как видишь…» Хорош, конечно, разговор для мужа и жены. Но что делать? Осталась Марья Трофимовна совсем одна.
Началось с ней такое твориться, что она сама не знала, куда деваться от чувства безразличия ко всему, что ни происходило вокруг. Главное, даже к работе своей потеряла вкус и интерес, чего, казалось бы, никогда не должно было с ней произойти, – именно на работе она всегда раньше отходила душой. А тут – ну хоть плачь, и кран уже не в кран, и работа не в работу.
После смены Марья Трофимовна приходила домой, а дома – полный беспорядок, ни кровать не заправлена, ни посуда не вымыта, даже игрушки и книжки Маринкины не прибраны; как она уехала, бросила – и осталось все валяться, и ни пол не хотелось мести, ни печь топить, даже есть себе приготовить – и то как будто не было сил в руках. Садилась обычно Марья Трофимовна к окну, сидела и смотрела тусклыми – она чувствовала, тускло-тускло так все воспринималось ею, – глазами на улицу: вот проехала машина, вон Александра, соседка, пошла по воду, зимний пар изо рта, иней на ресницах, жар на щеках, и все это как-то механически отмечала Марья Трофимовна, вот Ульяна что-то Александре говорит, говорит, а та, как бы не замечая и не слыша ее, проходит мимо, Ульяна все равно вслед ей что-то говорит, кричит, а Марья Трофимовна думает: «Чего это она? Ну вот же баба…» – и мысль эта такая вялая, как засыпающий линь, так что самой спать хочется… Но это только ощущение – спать, а на самом деле даже спать идти не хочется, вот какое безразличие и апатия. Сидит, сидит Марья Трофимовна у окна, вдруг как будто спохватится: «Да что же это в самом деле?! А ну-ка…» – и как будто даже встать хочет, делать что-нибудь начать, а смотрит – как бы со стороны смотрит, – минута прошла, вторая, а она опять ни с места. И вновь, уже с тревогой даже какой-то, спохватится: «Нет, в самом-то деле?! Да разве так можно? Вот сейчас…» – и опять сидит, только руки как-нибудь по-другому положит или ногу на ногу закинет, чтобы локти можно было упереть, а подбородок в ладошки поудобней устроить, – и опять можно сидеть и смотреть в окно. Иной раз смотришь-смотришь, и вдруг слеза скатится по щеке – не от чего-нибудь там, не от чувства, а так просто… глаз, видно, утомляется в одну точку смотреть, да еще и мысли при этом ни одной в голове, словно там пустота и звон гудящий, а больше ничего. И ведь так не вечер, не два, не три, а так почти каждый день теперь, как ни вернется Марья Трофимовна с работы. «Ох-хо-хо-о…» – только и вздыхала она; вот думала – раньше-то – ну, уедет Маринка, Глеб перестанет позорить ее на старости лет, Сережа как будто тоже пристроен, Степан – тот вообще как отрезанный ломоть, думала – вот и отдохнет, вздохнет немного от забот и волнений, отоспится, для себя что-нибудь поделает, может, сошьет что, платье какое-нибудь, халат, а то отрезов много в комоде лежит, а сшить – все руки не доходили, времени не было, целыми днями как белка в колесе крутилась, а теперь и время свободное есть, и отдохнуть можно, и отоспаться, и даже на голове ходить можно, если хочешь, пожалуйста, а из рук вон все валится…
Поначалу Марья Трофимовна и понять ничего не понимала, что с ней такое, думала, может, приболела, но нет, не больна, здорова была, как никогда, но душила ее тоска. Чего с ней никогда в жизни не было, так это ощущения, что никому не нужны ее руки. Наоборот, сколько она помнила себя, всегда была потребность в ее деятельной любви, и это выходило как-то само собой, как бы вслед за жизнью, вместе с жизнью и по причине жизни; такого, чтобы она осталась одна, еще не случалось с ней, – чтобы ее оставили только саму для себя и саму по себе: тут тоже есть предел, какой может вынести не всякий человек. В такие минуты как-то остро вдруг сознаешь, что собственная твоя жизнь сама по себе ничего не значит, если она не принадлежит другим; она, по существу, только тогда твоя жизнь, когда она не твоя. Вот дали тебе полную свободу, живи, как хочешь и как знаешь, а тебе не мила твоя свобода; когда была в заботах по самое горло, так хоть и стонала внутренним стоном, но в каждой жилочке чувствовала живую жизнь, а теперь сидишь вот у окошка, и в руках слабость, и в ногах не лучше, ноги-то вообще стали побаливать в последнее время, а в сердце – тоска, а еще хуже тоски – пустота внутри. Вот странно еще – раньше на работе она как бы отдыхала от дел и забот домашних, но работалось всегда так, словно счастье какое-то именно в рычагах и кнопках, в грейфере, в отстойнике, а теперь никаких забот дома, свободная птица, а работа на аглофабрике почему-то стала немила, не то настроение, не тот дух, иной раз вообще махнуть рукой хочется на грейфер. Ну что он, этот грейфер? Металл, металл и есть, машина неодушевленная. И хоть стыдно бывает от собственного предательства, что ли, но, с другой стороны, Марья Трофимовна искренне удивлялась в душе, как это она раньше по-другому относилась к грейферу – чего такого особенного находила в нем? – никак не могла теперь взять в толк…
И вдруг подходит к ней как-то Силин, так, мол, и так, не пойму чего-то, Марья, что случилось с тобой, а дело, мол, вроде не должно страдать, как ты сама-то думаешь? – видишь, мол, и сама так думаешь, во-от, ну а подошел он потому, что вызывают ее к начальнику аглофабрики, иди, мол, сходи, сходить надо…
– Да я была уж у него! – в сердцах сказала Марья Трофимовна.
– Иди, иди, сходи. То – раньше было, то – теперь.
Посмотрела она внимательно на Силина: что-то он как будто и серьезный, а в то же время как будто смешинка в глазах, непривычная для него искринка поблескивает там – с чего бы это? – но пошла, конечно, куда денешься, раз вызывают. А не хотелось идти, если честно: опять за рыбу деньги, опять двадцать пять, а толку от разговоров никакого, душу только бередить.
Пришла – начальник занят; посидела чуть, подождала в приемной.
– Пожалуйста, – пригласила секретарша.
Марья Трофимовна усмехнулась: все как в министерстве, как у большого начальства, а разговоры: «Что вы думаете о современной молодежи?» Ну-ну… Помешались уж все на болтовне, даже вон на производстве заразились из пустого в порожнее переливать.
– Ну, вот мы и снова встретились, – показал начальник на кресло. – Присаживайтесь, Марья Трофимовна.
– Спасибо. – Присела, конечно, хотя поглядывала на начальника недоверчиво, настороженно: помнила предыдущий разговор.
Начальник рассмеялся.
– Ну что, напустил я на вас страху своими разговорами?! Ладно, больше не буду. – И перешел на серьезный тон: – Марья Трофимовна, у нас к вам такое дело. Вот вы были на последнем собрании. Как вам, понравилось? Задело вас?
– Ничего.
– Ничего, говорите. Так. Вот вы там за Силина заступились, приятно было слушать. А то он у нас такой, знаете, заступиться за него некому… – Начальник улыбнулся.
– Да это я не за Силина. Вообще. В принципе, – смутилась Марья Трофимовна.
– Ну, это понятно… А вообще разговор шел серьезный. Дело важное. Так?
– Да уж куда важней.
– Так. Видели вы наших гостей? Успели познакомиться?
– Гостей? А-а… ну, видела, конечно. Вроде как дети, удивляются всему. А вообще нормальные люди. Как все.
– Мухаммеда Сабри не запомнили среди них?
– Кого? – удивилась Марья Трофимовна.
– Мухаммеда Сабри. Курчавый такой, шрам на шее.
– Мухаммеда? К-какого Мухаммеда? – насторожилась Марья Трофимовна.
Начальник весело рассмеялся:
– Значит, не запомнили. А ведь придется запомнить, Марья Трофимовна… Придется знакомиться поближе.
– Я думала, вы меня по делу вызвали…
– Именно по делу, Марья Трофимовна. Берите-ка шефство над Мухаммедом Сабри.
– Я?
– Вы.
– Какое шефство?
– Как какое? Обыкновенное шефство.
– Я?
– Да вы, конечно. Вон вы и на собрании поддержали нас, ведь выступали? Во-от… К тому же – лучшая крановщица.
– Так а как же… на каком языке-то с ним разговаривать?
– Да я вот с ним, например, на русском языке говорил. А вы можете на английском, если хотите.
Марья Трофимовна улыбнулась, махнула рукой:
– Скажете тоже!
– Ну а что? Он русский хорошо знает, а вас английскому научит. Берете его на кран?
– Так это что, всерьез? В учителя, значит, записываться?
– Да вы не бойтесь, они ученики прилежней наших. Зато гордость какая будет потом – ученик в далекой Африке работает! Это, по-моему, кое-что, а?
– Да есть кое-что, это правда. – Марья Трофимовна доверчиво улыбнулась.
– Во-от… А мы вам все поможем, если что, если трудности какие. А главное – заранее вам спасибо.
– Да какое спасибо-то?!
– Как какое… Я вот разговаривал с Павлом Афанасьевичем, с Силиным вашим, говорит – трудно ей сейчас, еще, мол, не согласится, в семье трудностей хватает… Ну, а я ему: клин-то, мол, клином вышибают. Но главное, Марья Трофимовна, я думаю: это ведь интересно, в общем-то, а? По-моему, даже очень. В нашей жизни что главное? Интерес! Любопытно чтоб было, чтобы новое что-нибудь, а?
– Да это так, конечно.
– Мы вот в прошлый раз поговорили с вами, Марья Трофимовна, вы ушли – расстроенная, раздосадованная на меня, ну а я, думаете, хорошо себя чувствовал? Вы ушли – а я задумался, глубоко задумался… Ведь вопрос-то мы с вами не маленький затронули, так?
– Да уж не знаю, маленький или нет, а для меня он – нож острый.
– Так, конечно. Но и я не зря отца вашего вспоминал. Интересно им было жить – вот они и люди хорошие были. И нам этот интерес, плохо ли, хорошо, но передали. Так? И что, значит, для нас главное теперь? Главное: интерес этот дальше передать.
– Хорошо бы передать, да как?
– Вот вы об ответственности сказали тогда: упомянули вскользь. В этом весь корень. Не отстранять надо таких, как ваш Глеб, а ответственностью нагружать, а может, даже и перегружать. Вот что надо делать. А то как же? В армии – медали, а здесь… Почему? Потому что человек замаха большого, огромной энергии, а гражданской ответственности – ноль. Ну за что ему отвечать? За кого?
– Да хоть бы за самого себя для начала ответил. За семью. За ребенка.
– Не-ет, Марья Трофимовна, так это, да не так. Для таких, как он, это не совсем то. Груз слишком мал, он и взбрыкивает под легкостью. А нагрузи его как тяжеловоза, потянет ровно. Вот я о чем подумал.
– Может, и так все. А может, нет. Слова – они легче даются, я говорила об этом, а боль – она есть боль. Словом ее не облегчишь.
– Когда как. Но… ладно, Марья Трофимовна, будем и дело делать, но и думать не разучимся так? А насчет Мухаммеда Сабри – договорились, значит? По рукам?
– Не знаю, что и получится. Как бы не осрамиться.
– Вот те раз! Перед собой не срамились никогда: неужто перед кем-то осрамитесь? Не поверю. В общем, в скором времени встречайте ученика, а пока они всей группой с заводом знакомятся. Есть нам что показать, чем похвастаться, как думаете, Марья Трофимовна?
– Да думаю, найдется чем, – подхватила она в тон начальнику аглофабрики.
– Ну и вот… Надеюсь, все будет хорошо. А за прошлый разговор не обижайтесь. Сын-то пишет с Севера?
– Да вот ждем со снохой. Уехал один пока.
– Ничего, проветрится малость, – может, поумнеет.
– Хорошо бы. – И с этим она ушла от начальника фабрики.
По дороге домой вдруг подумала с усмешкой: ну, Силин, ну, Паша, ну, подстроил ты мне – отблагодарил, называется, за поддержку! Но, в общем, хоть и странно все это, почему-то легче ей стало на душе, забавно ведь это – учить иностранца рычагами ворочать… Правда, забавно как-то! Ну, русские – те все могут, а вот… нет, честное слово, любопытно как-то получалось!
Настроение у Марьи Трофимовны заметно улучшилось. Вот думала – уж и работа не в работу, а ведь опять оказалось, работа ее лечит, не так, так этак, не этой стороной, так другой.
И вот, когда она вернулась сегодня домой, вдруг со стыдом задумалась: так ведь как же это так? Как же это она про Варюху-то забыла? Ведь ей одной-то сейчас, без Глеба, нелегко с маленьким сыном на руках! А она-то, бабушка, об всех на свете помнит, по Маринке истосковалась-измучилась, руки опустила, как только уехала та в Москву, а о внуке забыла. Да как же так? То есть забыть-то, конечно, она не забыла, но в заторможенном своем состоянии как-то выпустила их из виду…
Варюха еще пыталась ради приличия сопротивляться, но Марья Трофимовна и слушать ее не стала:
– Давай, давай, забирай все, собирай свой скарб, все свои пожитки – и ко мне!..
И как только перебралась Варюха с сыном к свекрови, так вновь словно все ожило для Марьи Трофимовны и наполнилось смыслом. Вполне сознательно – то есть во всей глубине и значении – Марья Трофимовна не ощущала этого, как конечно же и не вполне понимала перед этим, почему ей так тяжело было в последнее время, но в чувстве своем, душой своей она испытала: было пусто, была тоска, а теперь снова как будто горит все под руками. Первое время Варюхе даже неудобно было перед свекровью, Марья Трофимовна от всего ее отстраняла, не давала даже пеленки стирать – так истосковалась по женской работе. Ну а позже все вошло в свою колею, постепенно распределились «обязанности» по уходу за Трофимкой. Варюха, например, после работы всегда забирала его из яселек (она работала в заводской столовой), а Марья Трофимовна кормила, любила она, чтобы он до отвала наелся манной каши, иной раз до отрыжки пичкала его. Еще любила Марья Трофимовна прогулки с внуком устраивать, положит его в коляску – и на улицу, на морозный воздух, потом ночью Трофимка спит как убитый, раз, может, только и проснется – на горшок попросится; к горшку его тоже Марья Трофимовна приучила, ну, не сам, конечно, на горшок садится, а просится: ручкой тянется, плачет или бормочет что-нибудь, Марья Трофимовна подхватит его на руки, подержит над горшком – дело сделано. А то ведь он, бывало, что делал раньше, проказник: улыбается – и на постель прудит. Раз-другой после таких улыбок шлепнула его по заднице Марья Трофимовна – быстро понял, что к чему. Теперь если что, даже прижмет когда, пыжится, кряхтит, ручками тянется, а дело свое черное боится начинать. «Ты учись, не первый, поди… – говорила Марья Трофимовна Варюхе. – Ты думаешь, он глупый, а у него сознание – ой-е-ей… Видала? Ну так вот…»
По вечерам, когда Трофимка уже десятый сон видел, любила Марья Трофимовна посидеть с Варюхой, поговорить, а особенно любила почитать письма из Москвы о Маринке – и всегда, когда читала, комментировала, не могла удержаться от соблазна…
– Главное, что Людмила написала, – устроили Маринку в детский сад, хлопот много было, но – слава богу… Помог директор магазина, у него связи, как у министра; если сказать кому, куда устроили Маринку, не поверят: в садик от Министерства Морского Флота СССР. Министерство – в Москве, а садик – в Быково, за сорок километров, в лесу; детишки в понедельник с утра уезжают, а в пятницу вечером на автобусе их привозят на площадь Ногина в Москву – здесь их встречают родители… Как-то непривычно, что Маринку не видишь целую неделю, хотя в том положении, в каком они сейчас живут, это, конечно, удобно. По субботам и воскресеньям, если Людмила работает в магазине, Витя целыми днями с Маринкой, и постирает на нее, и обед на всех троих приготовит, и гуляют, и балуются вместе, а вечером в воскресенье в специальный мешочек укладывают Маринке одежду на неделю, а в другой мешочек – гостинцы: печенье, яблоки, конфеты, – все это детям выдают каждый день, как «гостинцы» от родителей; в общем, смеху много, если подумать, но с другой стороны – все сделано правильно, четко, умно и целесообразно.
«Она тут у нас придумала, – писала Людмила с улыбкой, – приедет в пятницу, а на ночь какую-то бумажку под подушку прячет. Я думаю: чего это она? Опять тайну какую-нибудь придумала? Спрашиваю, так ведь не сразу и сказала, наутро только, когда я уже и забыла. Подходит, дергает осторожно, вот, говорит, и показывает бумажку. Я смотрю, а там цифры какие-то, например: 5, 5, 5, 5, 5, 4, 3, 5, 5, 4, 5, 5 – в таком все духе. Что это? – спрашиваю. Оказывается, у них с няней договор: она, Маринка значит, уже «школьница», а школьницы отметки получают, вот няня и ставит ей оценки: как кушала, как играла, как «мертвый час» прошел, не ссорилась ли с ребятами, не скучала ли, как слушала чтение воспитательницы; самое смешное, у нее не с воспитательницей «дружба», а с няней. Я только позже поняла, няня-то ведь старенькая уже, пожилая, вот она и тянется к ней, наверное, по тебе скучает, мама…»
– Ну, а как же, – как бы не замечая последних слов, говорила Марья Трофимовна, – она на выдумки-то всегда мастерица была. Вот однажды… – Марья Трофимовна рассмеялась. – «Бабушка, говорит, а завтра нам в садик не нужно». – «Это почему?» – спрашиваю. «А нам сказали, говорит, завтра приезжают гости и чтобы воспитательницы все пришли». – «Куда пришли?» – спрашиваю. «Ну куда там им надо, как это называется…» – «Гороно, что ли? – спрашиваю. – Или, может, райком, горком?» – «Вот точно, бабушка, гороно называется». – «Ну ладно, говорю, не надо так не надо». А утром она давай прыгать вокруг меня да в ладоши хлопать: первый апрель, никому не верь, первый апрель, никому не верь! Обманула, обманула! Видела вот, как она меня, старую? – усмехнулась Марья Трофимовна, взглянув на Варюху. – Самое главное, ты заметь, как она меня втянула-то в свою хитрость. Заставила меня подсказывать ей, а уж это самое верное, когда обмануть хочется, – втянуть тебя самого в обман… Поправь-ка одеялко у Трофимки, слышь, Варь…
– Ой, мама, как она мне тоже нравится, Маринка наша!.. – Варюха, переложив Трофимку на другой бок, закутала его в одеяльце получше, похлопала-погладила его чуть по спине. – «Тетя Варя, а я, когда вырасту, тоже буду, как вы?» – спрашивает меня. А я не поняла. «Как, говорю, как я?» – «Ну вот тоже у меня Трофимка будет?» Тут я растерялась, не знаю, что и сказать, а она уже сама говорит: «Будет, будет… Ну, подрастет у меня, я ему задам, будет знать, как матери с его мокрыми штанами возиться». Я так и прыснула, не выдержала. Главное, как она «матери» сказала: ну как взрослая, как вот мы с вами говорим.
Марья Трофимовна тоже рассмеялась.
– Уж это она да-а… С детишками маленькими любит возиться. Учительницей хочет быть, а сама – от горшка два вершка. Насадит кукол и давай грозить: кто директор школы? Я! А ну все по углам, которые проказники!.. Как вспомнишь, так это она, еще когда ей двух не было, все зайца таскала по углам, – зайца-то ей Витя из Индии привез, – учила его уму-разуму… Людмила вон вишь чего пишет, мол, мама… Ага, сейчас найду… так… Ну вот:
«…Витя мне и говорит: «Раз в «отметки» играет, значит, учиться уже хочет. Давай «Азбуке» ее учить?» – «А не рано?» – спрашиваю. «Ну, попробуем, – говорит, – посмотрим». Купили «Азбуку». Теперь каждую субботу и воскресенье Витя с ней занимается, а если я свободна, то и я тоже. Главное, что ее очень заинтересовало, это когда Витя сказал ей: «Вот когда досюда дойдем, ты уже и сама читать научишься». Ее это прямо поразило, поэтому она все торопится побыстрей до конца книжки добраться, а значит – очень старается. Меня, например, мама, она просто поражает. Не знаю, может, у всех дети такие развитые, о чужих не знаю, но наша месяца через два она у нас точно научится читать: ма-ма до-ма, па-па строит дом, на-ша Ма-ша пла-чет, кры-ша крас-на-я, вон не-бо. Если так дело пойдет, то месяца через два она у нас точно научится читать. Причем, когда они с Витей занимаются, смешно смотреть на них, такие они оба серьезные. Витя говорит, например: «Кто из учеников может прочитать это слово? Никто? Неужели никто? Может, ты, Мариночка? А ну-ка попробуй…» Игра у них идет в настоящую школу, а это Маринке доставляет истинное удовольствие. Утомляется, правда, она быстро. Тогда Витя серьезно так говорит: «Дети, слышите, звонок! Перерыв десять минут! После перерыва всем в класс. Смотрите, не опаздывайте!» Ну, а во время перерыва начинают дурить, как только они одни это умеют делать; самое смешное, Витя вообще-то серьезный, ты ведь знаешь, но с Маринкой у них – бог знает что за игры, чуть не до драки иной раз доходит, причем Витя рассуждает так, доказывая ей что-нибудь, как будто ему четыре года…»
– Это уж точно, – сказала, улыбаясь, Марья Трофимовна, – подурить с ним они мастера. Все вверх дном перевернут! А вот знаешь, Варя, мне что-то не нравится, Людмила в который уже раз на голову жалуется: болит голова. Может, переутомляется?
– Так, мама, конечно, утомляется. Не знаю, как она все успевает: учится, работает. Я вот всегда завидую ей. Глебу говорю: вот бы с кого пример брал, с сестры.
– Ну, на нем где сядешь, там и слезешь.
– Это уж точно, – вздохнула Варюха.
Вот так они с вечера поговорили, о Глебе как раз тоже вспомнили, а наутро от него телеграмма:
ВЫЛЕТАЙ ЖИТУХА НОРМА ГЛЕБ
Как всегда, ничего толком не поймешь, если уж Глеб за дело взялся, – одной вылетать или с Трофимкой. И что значит «норма»? Для кого, может, и «норма», а для Трофимки, которому еще девяти месяцев нет? Марья Трофимовна твердо советовала: лететь надо одной, а она здесь присмотрит за внуком, ничего, не впервой. Полетит, осмотрится, а там видно будет. Его, сумасброда, слушать, так Трофимку и заморозить можно, долго ли воспаление легких заработать, когда там, на Севере, – вон каждый день по радио передают – под сорок да под сорок пять градусов холода.