Текст книги "Хранители очага: Хроника уральской семьи"
Автор книги: Георгий Баженов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 30 страниц)
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Лодка врезалась в водоросли. Григорий направил ее так, чтобы видеть все жерлицы: было их шесть штук. Расставляя жерлицы в самых верных, памятных еще с детства местах, он выбирал из бидона лучших, живейших гольянов и осторожно, боясь усыпить малька, продевал через его жабры колечко с двойником. Колечки нужны для того, чтобы – не дай бог! – не воткнуть крючок в спинку или в губу гольяна. С колечком же двойник плотно прилегает к тельцу, не раня его.
Вечерняя скромная заря горела на западе. А на востоке горизонт уже тускнел, и наступала оттуда летняя, пока светлая совсем, теплая ночь. Не скоро еще выйдет луна, не скоро над головой вызвездится небо, а все же день потухал…
Григорий с лодки удочкой ловил окуней. Больших и толстых, он брал их также на живца, потому что жадны окуни и хищны. Казалось Григорию, что не успеет и забросить, как, мелькнув серебром, уже схвачен окунем несчастный гольян. Поплавок совсем не так, как если ловишь на червя, резко и глубоко уходил в воду и уже не показывался. Григорий дергал – и, блестя над темной водой, огромный окунь повисал в воздухе. Григорий тащил его на себя, хватал, но тот сопротивлялся, и, боясь, как бы окунь не ушел, Григорий бросал удочку и хватал рыбину обеими руками.
Он поймал шесть или семь окуней, когда вдруг заметил, как завертелась, быстро и дерганно, одна из жерлиц; толстая леска, разматываясь, то резко уходила в сторону, то замирала в глубине. Взяла!.. Скорей, скорей туда!
Подходя к жерлице, Григорий бросил весла, перестал направлять лодку, и она, вильнув, развернулась – он чуть не выпал. Не обращая внимания на толчок, он левой рукой схватил лесу, а правой сильно и резко дернул вверх – подсек. Кожей ладони, вспыхнувшей огнем, он почувствовал, какая сильная и дикая билась на крючке щука. Он дернул еще раз – и вздохнул облегченно: теперь вряд ли куда уйдет рыба, на двойнике сидит крепко. Он пустил лесу вольно, и жерлица с бешеной скоростью закружила танец. Щука рвалась уйти. Когда на рогатке совсем мало осталось лески, Григорий вновь взялся за нее, плавно потянул. Но как только щука дергала, он отпускал, однако осторожно и медленно, усмиряя ее. Наконец щука осмыслила, что есть какая-то власть над ней, кто-то, как ни рвись, не пускает ее. Григорий почувствовал, как щука ослабла, сдалась, и медленно начал вытягивать лесу. Щука покорно шла вверх. Но Григорий не расслаблялся и не радовался преждевременно: знал он этих щук! Знал, да все же забыл… Забыл, что главное – это как раз последний миг. Когда Григорий видел уже черный хребет, когда до щуки было рукой подать, когда он решил, что все, победил ее, она вдруг с отчаянной силой нырнула под лодку. Ей нужно было, чтобы рыбак, растерявшись, сделал главную свою ошибку: со всей силой, какая у него есть, дерганул лесу к себе! Она оборвется, обязательно… И она действительно оборвалась у Григория. Рывок был настолько сильный, что, не удержавшись, с оборванной лесой полетел Григорий за борт.
И все-таки до темноты он поймал три щуки, не считая окуней…
К ночи Григорий разложил на берегу костер и по всем правилам сварил уху. Обжигаясь, он хлебал из котелка жирный бульон и был счастлив. Даже в детстве, кажется, не едал он такой ухи. Не было в ней того дымка, какой он чувствовал в этой!
Наевшись, Григорий пошел к воде, осторожно и тихо помыл руки. Высоко в небе светила маленькая желтая луна, и свет от нее, казалось, кончался сразу же за ее ободком. Темной была ночь… Тихо ли было в природе? Очень тихо… Но тишина стояла особенная – не молчаливая. То треснет сучок, то бухнет что-то в воду, то, сонная, закричит вдали непонятная птица. А рядом весело и живо потрескивает костер, пламя у него яркое, но не красное, как будто прозрачное… И вокруг костра, как центра, шумит и действует ночная полная жизнь.
Это невероятно: тишина и шум одновременно, Григорий думал над этим, мучился, счастливый, и вдруг понял, что это шумит его кровь, что это в нем, по жилам, текут соки и силы. Пожалуй, впервые после войны так остро почувствовал он, что остался жив, несмотря ни на что, что огромный и интересный мир есть, как таковой, не только для других, но и для него, Григория Никитушкина.
Он поднялся и пошел от реки к костру. Протянул к нему руки. Долго смотрел на пламя, сидя на корточках, решал, что делать в жизни дальше. Он молод, вернулся с войны; дай бог, встретит, полюбит и женится на хорошей девушке. Сейчас он дома, а лучше дома ничего нет, – значит, останется он тут, устроится машинистом… Утрами, в белых клубах пара, он будет кричать кому-нибудь с паровоза:
– Привет!
И ему ответят:
– Привет, привет, Гриша!
Он размечтался и, мечтая, подумал, что просидит у костра до утренней зорьки, после пойдет на лодке проверять жерлицы. А проверив, приплывет на старое место и наловит здоровенных, широких окуней. Так мечтал он долго, глядя на пламя, и наконец в глазах его поплыл сонный туман… Но ведь он решил, что спать не будет… И боролся со сном сначала упорно, а потом, сдавшись, разложил у костра фуфайку, лег на нее и закрыл глаза.
Луна и звезды смотрели, как спит внизу человек, но не корили его. Утром, когда он встанет, будут отдыхать они. Утром вместе с человеком проснется солнышко, запоют птицы, а над землей и рекой заструится белый и холодный туман. А вскоре прокричит в поселке первый петух, потом второй… Замычит корова, к ней присоединится другая, и какая-нибудь хозяйка погонит этих чудом оставшихся после войны коров пастись в лес…
Григорий просыпался ночью несколько раз, подбрасывал в костер дровец и засыпал снова. Спал он без снов.
Муська сидела на завалинке и грелась на солнце. Когда Григорий звякнул калиткой, она спрыгнула к его ногам, заластилась, замяукала. Свежий и дразнящий чуяла она запах рыбы.
– Брысь ты, попрошайка! – прикрикнула на нее Маша.
Она хотела быть строгой, но не получилось: очень уж любила Муську.
– А сейчас… сейчас! – обрадованно заулыбался Григорий. – Сейчас мы тебе дадим… Ишь ты, какая ласковая! Рыбки свежей хочется, да?..
Он достал из бидона живого еще окуня.
– На, милая! – и бросил кошке.
Муська на лету подхватила рыбину, заурчала и, вращая разъяренными глазами, бросилась под крыльцо. Долго еще слышалось ее урчание…
– Ну, теперь здравствуй, что ли, хозяюшка! – рассмеялся Григорий.
Маша стояла перед ним растерянная и смущенная. С раннего утра затеяла она стирку и теперь, в мокром платье, с белой пеной на руках, прикрываясь ладонью от солнца, чувствовала себя застигнутой врасплох.
– Здравствуйте, Григорий Иванович! – прошептала она и покраснела. – С уловом вас.
– Эх ты – Григорий Иванович! – еще веселей рассмеялся Григорий и покачал головой. – Григорий Иванович, значит. Ну-ну!
– Все смеетесь, Григорий Иванович… – тихо сказала Маша.
– Да какой я тебе Григорий Иванович? Зови просто: Гриша. Григорий я. Брат Ивана.
– Нет, – возразила Маша серьезно. – Вы же на войне были.
– Ну был. И что?
– Страшно ведь? Страшно, я знаю…
– Ладно, ну ее к черту – войну. Скажи лучше, уху будем варить? А то меня – с уловом, а сама в кусты, да?
Маша было тотчас бросилась в дом – руки помыть да рыбой заняться, но Григорий остановил:
– Нет, это ты брось, это мы отложим. Ты лучше стирай, а я рыбу почищу. Идет?.. Или вот что: хочешь, стирать помогу?
– Да вы что, Григорий Иванович! Шутите вы!.. Да я сама, сама, я мигом! Сроду у нас мужчины не стирали. Что вы!..
– Ладно, давай так, – рассмеялся Григорий. – Пошутил я.
Маша посмотрела на него, улыбнулась.
– Всегда вы так… то пугаете, то шутите. – И, помолчав, добавила: – А Ваня совсем не такой, он серьезный, прямо не знаю как! – Она улыбнулась вновь, но теперь уже по-другому, мечтательно.
– Ну, Ваня! Ваня у нас что! Ваня – это… – Григорий не нашел слова и тоже улыбнулся.
И хотя Маша не совсем поняла Григория, но почувствовала, что Ивана похвалили, и обрадовалась…
Вскоре каждый занимался своим делом, но, когда нужно было, Григорий помогал: то чистой воды принесет, то грязную выльет в канаву, а то и ласковее слово скажет. Тоже помощь, кто понимает. Но больше сидел он на крыльце и потрошил рыбу. За делом и разговором он как будто ничего не видел, не примечал, а между тем, хотел он этого или нет, маленькая хлопотливая женщина-девочка странным образом входила в его жизнь. Вот она разогнулась, убрала со лба прядь волос мыльной рукой – и снова стирает. Что в этом? Ничего, но сердце кольнуло. Вот она обернулась и сказала что-то – он не расслышал и не ответил, он видел только, как шевельнулись ее губы. И в этом нет ничего, но сердце опять кольнуло. Вот ветер, прилетев, дыхнул на ее платье, и оно вытянулось углом. И в этом как будто ничего…
– А вот вы с ухой, как сварим, пойдите в лес. К Ване, на Высокий столб, – и не будет вам скучно! – улыбнулась Маша, выжимая мужнину рубаху.
– Да разве мне скучно?! Просто устал я. – «Неужели что понимает, видит?» – Да и никуда я не хочу, дома буду отдыхать. Ты лучше сама сходи. Иван-то, верно, сильно соскучился, а?
– А вы уж все понимаете, Григорий Иванович… Стыдно ведь… не надо.
– Здравствуйте – пожалуйте! Стыдно бабе, что трясет на ухабе. На ухабе трясет, по мужу тоскуют. Да-а!
Маша покраснела.
– Нет, – сказала она. – Не пойду я. Ваня вас звал. Пускай, говорит, Григорий придет. Ждать будем…
Долго после этого молчали, и было обоим хорошо, неизвестно почему. Маша выстирала, прополоскала белье, а кое-что, особенно из постельного подсинила, развесила все по веревкам и, уставшая, присела рядом с Григорием, сложив на коленях руки. Они, как и вся она, были маленькие, нежные, словно у ребенка. Григорий не выдержал, поднялся с крыльца и ушел в дом. А Маша сидела и глядела вокруг. Приятно отдыхать и понимать, что войны уже нет, никого не убивают; и не вздрагивает она больше по ночам, как раньше, от страха за людей. Теперь, думала она, жизнь пойдет как надо, и хоть тяжело еще, ни есть, ни пить нет ничего, но все наладится. Скоро уже сентябрь, и она, первый раз в жизни, не ученицей в школу пойдет, а учительницей. И будут ее звать Марией… ах, зачем мечтать! Что-то еще будет… еще ничего не получится, сорвется все… Никак не могла она представить, как учительницей уже войдет в класс. Ей казалось, все встанут и начнут смеяться над ней, что она такая маленькая и сама еще как девочка…
Солнце стояло уже высоко, и Маша вдруг спохватилась: чего сижу-то? Или делать нечего? Быстренько вскочила, побежала в дом. Григорий занимался на кухне, каждую рыбку тщательно промывал, а промытой – любовался. «Хорошо, наверно, было на рыбалке. Одному», – позавидовала Маша и вздохнула, не зная почему. Она задумала помыться, но на улице постеснялась – вдруг Григорий Иванович выйдет? – принесла в тазике колодезной, нагретой на солнце воды и зашла за ширму. Помоется, а потом с Григорием Ивановичем сварят они уху. Оставят ухи и Ване, и свекру, они будут есть и похваливать.
– А из щук пирог испечем. Правда, Григорий Иванович? – спросила Маша, начав мыться.
– Из щук-то? – Григорий, выглянув из кухни, последние слова произнес как бы удивленно и запнувшись: – А ты умеешь… печь-то?
– Умею! Еще как умею! – ответила Маша, плескаясь.
В окно, за ширмой, светило веселое солнце. И на ширме, как на экране, видел Григорий силуэт Маши.
«Что же она?.. Разве не понимает?»
Тень нежной, нагой женщины видел Григорий.
«Сказать? Но как? Нет, нет… нельзя…»
Ему было стыдно и – хорошо. Сердце его громко, казалось, на всю избу, билось в груди. Маша, счастливая от воды и солнца, радостно разговаривала с Григорием, и он что-то отвечал, но совершенно не понимал что. Он впитывал в себя каждое движение, каждый легкий взмах Машиных рук. Видел мягко очерченный профиль тела, от каждой линии исходило очарование. «Зачем, зачем, зачем!..»
А Маша, вымывшись, сушила волосы полотенцем и все спрашивала, потому что Григорий молчал:
– А бы, Григорий Иванович, пироги с поджаристой корочкой любите? Я страсть как люблю!.. – И тихо смеялась.
Он смотрел, как тело ее плавно покачивалось, когда встряхивала она головой и волосы рассыпались по спине. Они ниспадали низко-низко, пушистые и, наверное, мягкие. Забывшись, он протянул руку…
Выйдя вдруг из-за ширмы, успев сказать: «Ну, помылась, кажется, слава богу!..» – Маша увидела Григория Ивановича с протянутой, как у слепого, рукой… Она вскрикнула, оглянулась – и все поняла. На ширме четко и впечатляюще выписалась тень табуретки и таза, а в окне, такое знойное, полыхало солнце.
– Маша… – только и сказал Григорий.
Всхлипнув, Маша бросилась на улицу.
До позднего вечера просидела Маша на берегу Гремучей. Ничего вокруг не замечала, а все думала, думала…
Она представляла, как Григорий Иванович смотрел на нее, когда она мылась, вспоминала лицо его, протянутую к ней руку – и испытывала палящий стыд. В бессилии и отчаянии она потихоньку выплакалась, после слез было уже легче. Она спросила себя: нужно ли рассказывать о случившемся? Если не рассказать, получится, что она боится чего-то, чувствует себя виноватой, что какая-то общая тайна есть у нее и Григория Ивановича, – а это уже страшно! Нет, нет, она должна рассказать, должна! Но кому? Ване? Нет, ему нельзя, Ване нельзя… что тогда будет! А кроме Вани совсем некому… совсем, совсем некому: он единственный родной и дорогой человек… Значит, нужно промолчать, никому ничего не рассказывать. Но как можно! Ведь случилось такое, такое!.. Как-то надо наказать Григория Ивановича, что-то нужно сделать, чтобы он понял… так нельзя, нехорошо, очень, очень так плохо поступать… подсматривать, как моется раздетая женщина!
Вновь и вновь представляла Маша, как Григорий Иванович смотрел на нее, – и сердце было готово выскочить из груди от отчаяния и унижения. Всю ее: каждую часть тела, каждую линию, каждое движение – все, все видел Григорий Иванович. Он теперь знает ее всю, никуда от него не скроешься. Теперь, как ни взглянет, может сказать: «Э-э… красавица, знаем мы тебя. Ишь, нарядилась в платье! Знаем, знаем…» Маша краснела, бледнела, заплаканными глазами глядела на воду – и приходило ей в голову, что лучше всего умереть. Но она боялась умереть совсем, ей хотелось умереть лишь ненадолго, она любила жить. Всю войну, когда порой уже умирала, собиралась выжить. И выжила. Нет, даже если лучше всего умереть сейчас, – она не сможет, она слабая, страшно ей… Но что же делать, что?
Проходило время, чистое небо затянулось облаками, и яркое солнце уже не блистало, а, словно оплавившись, студенистое, отражалось в бегущей воде. По берегам, бурая от ягод, сплошными зарослями тянулась черемуха, и только кое-где прорывали заросли широкие, с высокой травой по краям, утоптанные дорожки. Вдали, вправо, ждущие хозяйской руки, стояли луга; за лугами – лес. В этом лесу, когда косят в лугах траву, хорошо прятаться днем от нестерпимо жаркого солнца…
…Так сидишь час, два, три… и вдруг все увидится простым, легким, не имеющим особого значения. Удивлялась теперь и Маша, отчего так серьезно восприняла все происшедшее. Ведь ничего, аб-со-лют-но ничего не случилось. Просто даже смешно и стыдно, что она вела себя как девчонка: расплакалась, сбежала… По-другому представляла она теперь и Григория Ивановича. Она вспомнила его растерянным, с потешной гримасой на лице, длинным и сгорбившимся, с протянутой тощей рукой… прямо смешно! Она улыбнулась, сначала робко, но тут же осмелела и даже легонько прыснула. Потом радостно и легко рассмеялась. Ей теперь весело было представлять Григория Ивановича. Кроме того, какая-то новая жгучая мысль неожиданно поразила ее. Она смеялась над Григорием Ивановичем, потому что правда, смешон и несуразен он был, но ведь… Но ведь это из-за нее он был такой! Может, она особенная какая-то, красивая? Маша удивилась, почему эта мысль ни разу не приходила ей в голову. Ведь если не так, го чем же тогда объяснить все?
Радость, что может с такой силой волновать, поражать кого-то, – такая радость открылась ей впервые. И теперь, ранее ругавшая и презиравшая себя, она все это забыла… как будто ничего и не было. Не презирала, не ругала она и Григория Ивановича. Она начала вспоминать, как впервые увидела его, длинного, нескладного, как он напугал ее, как она смущалась, как за шутками и легким словом ощущала всегда пристальный и внимательный его взгляд… Когда он рассказывал о войне, ей страшно было и интересно, она боялась, что ведь могли его убить, – а он говорил обо всем со смехом и улыбкой. Иногда, на особенно напряженном месте, он вдруг смотрел Маше в глаза – и тогда ей становилось приятно, что именно ей, в такой момент, посмотрел он в глаза, как-то выделил ее. И радовалась она, что он, большой, взрослый, воевавший на разных фронтах бесстрашный мужчина, вспоминает и о ней и как будто – зачем? в чем? – подбадривает ее. Сейчас она нашла этому ответ – и вновь сделалось неспокойно и сладко в груди… Потом, когда вернулся Григорий Иванович с рыбалки, она заметила, каким счастливым, чуть-чуть утихшим, но все таким же веселым был он. На рыбалке, видно, отдохнул всей душой, много передумал, перечувствовал, и она, понявшая это, не увидела – а только теперь видит! – что и к ней он отнесся как-то по-другому. Потом этот случай с ширмой… ужасно, ужасно вышло, но все же… Она уже не корила себя. Она вспомнила, сколько раз на берегу Гремучей видала голых мальчишек – и ничего! Такие же, обыкновенные, не кусаются, даже смешно над ними! Бегают по берегу, брызгаются, ныряют – им хорошо, греет их солнце. А ей, когда она смотрит на них, и в голову не приходит стыдиться: все это естественно.
Когда уже солнце пропало, когда потянуло с воды прохладой, когда синь вокруг начала густеть и Маша плохо видела то, на что бессознательно, но напряженно смотрела, тогда только она и очнулась. Очнулась… и ахнула! Уже так поздно, сколько она, дурочка, просидела здесь, а ее, может, ищут, волнуются из-за нее, переполох какой-нибудь устроили. Да мало ли что… Быстро поднялась – и бегом, через кусты, прямой дорогой в поселок.
Но никто, когда пришла, не ждал ее дома, никого не было. Погрустив отчего-то, она вдруг почувствовала, как устала за день. Не думая, не вспоминая больше ничего, она постелила себе на ночь, медленно, сонно разделась и легла в постель. Простыни были свежие, прохладные, и, жаркая, грустная, счастливая, Маша через минуту заснула крепким сном.
Григорий проснулся и не сразу понял, где он. Рядом завывал ветер, скрипела где-то незапертая калитка – а здесь было тепло, тихо и нестерпимо пахло сеном. Сено… Григорий вспомнил, что он на сеновале, куда пришел с вечера: уйти от всех, от всего…
Он поднялся с сена, отряхнулся и, открыв ставню сеновала, посмотрел кругом. Такая же, как и вчера, была ночь, с луной и звездами, только не деревья, не костер, не речка рядом, а дома, дома, дома… Нигде, ни в одном из них, не мигнет огонек, спят уже давным-давно все. Григорий задрал голову и, глядя на звезды, скученные в Млечный Путь, спросил: «Ну, что?» Никто ему ничего не ответил, собственный вопрос и был Григорию ответом. Он не стал думать, что было сегодня, а вспомнил вчерашнюю ночь, когда он, сидя около речки, глубоко вдыхая ночные запахи, ощущал счастье и одновременно грусть. Сегодня было иное, иная ночь, но и счастье, и грусть остались те же, а человек, с которым вчера он хотел – с полной радостью – посидеть, поговорить и сказать ему все, что на душе, этот человек спал нынче рядом, в доме…
В окна избы светила луна, лунный туман освещал вещи. Какая-то тайна мерещилась в их неподвижности. Ночь изменила мир до неузнаваемости, наделила его чем-то таким, чего в нем на самом деле не было. Григорий вздохнул…
В углу на кровати спокойно спала Маша. Григорий издалека смотрел на нее, верней – туда, где она спала, и ощущал: неприкосновенное и чужое бьется там сердце. Но видел он плохо. Тихо и осторожно подошел он к постели – и замер. Ничего лучше не видел он во всю свою жизнь, а в то же время – ничего проще. Спокойное девичье лицо дышало под лунным светом равномерно и глубоко, бесцветные, казалось, волосы, обрамляя лицо, были свободны и раскиданы по подушке, левую ладошку, как маленькая, Маша уложила под щеку.
Григорий стоял над Машей и долго, пристально рассматривал ее лицо. Когда она, причмокивая, шевелила губами, или вдруг вздыхала, или же удивленно – почему? – поднимала бровь, он вздрагивал, пугался. Разглядывая Машу, он понимал, что во многих его чувствах опять повинна ночь, и все-таки что-то особенное, неповторимое было в лице Маши, в бретельке ночной рубашки, слегка приоткрывавшей плечо…
«Надо уходить… Здесь нельзя…» – думал он, стоя рядом, но ни одна мышца не отвечала действием. Словно то, что он думал, – это одно, а то, что делал и сделает, – это другое. Но когда он думал, что пора идти, то действительно думал так, не лицемеря.
«Подойти сейчас, погладить ее… и уйти».
Но он не подходил, а, наоборот, пятился к окну, вовсе и не собираясь уходить. У окна, глядя в ночь, на луну, на силуэты кустов в саду, он долго стоял недвижно и слушал, как стучит в груди сердце.
«Пойду я… нехорошо…»
Но вместо этого вновь Григорий стоял рядом с Машей… Она что-то шептала во сне. «Кто я? Что мне нужно?..» – думал он. Он чувствовал, что уже не на лицо смотрит, а – упорно на плечо. Оно открыто теперь больше – нежное, наверное, мягкое… Вспоминая, какую видел сегодня Машу, он представил теперь всю ее, спящую под одеялом.
Он не чувствовал стыда, только необъяснимый страх. Она спала совсем близко, беззащитная… Словно и Маша что-то почувствовала – долго не было слышно ни вздоха, ни шепота ее сквозь сон. Проснулась ли она? Нет, нет, нет…
Иван спешил домой. В лесу он наскоро, но с любовью нарвал для Маши букетик земляники и по дороге, взглядывая на него, беспричинно радовался.
С этим букетиком, прежде чем заходить в дом, он, баловства ради, взобрался на завалинку и заглянул через стекло в комнату, где спала Маша. Тени сада падали на окно, и поначалу ничего в комнате не видел Иван, но, всмотревшись, увидел вдруг то, от чего тихо-тихо, будто смерть пришла, стало в его душе. Он вгляделся пристальней, до боли вдавившись в стекло лбом, и снова увидел то же: Маша спала не одна… Иван никак не мог разглядеть, кто был рядом. Что-то ему показалось знакомым, таким знакомым… и когда он начал вдруг сознавать, кто же это был, то ноги сделались у него ватными, мягкими – и поползли с завалинки. Он упал на землю, рядом стояло ведро – оно зазвенело, забрякало и покатилось по саду…
Но Иван тут же очнулся, поднялся и стремительно пошел в дом.
Когда он влетел в комнату, то остановился как вкопанный: Маша была одна. Спала она лицом к стене, отвернувшись от него.
Он подошел к ней, положил на грудь ладонь. Вся она, Маша, была напряжена, неестественна и слишком крепко спала.