355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Баженов » Хранители очага: Хроника уральской семьи » Текст книги (страница 11)
Хранители очага: Хроника уральской семьи
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 22:02

Текст книги "Хранители очага: Хроника уральской семьи"


Автор книги: Георгий Баженов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 30 страниц)

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Читала Аня письмо от Петровны и воем выла… о-ох, что наделала-то, дура-дура, что наделала-а… Так больно в сердце ударяло каждое слово, будто в самую укромную утаинку попадало. Только начнет читать – слово за слово, слезы так и брызжут, никаких сил нет дальше читать, буквы туманом застилаются. Читала и плакала и про себя уже все решила. Собралась потихоньку и пошла обратно к Яше; час иль полтора назад ушла от него, счастливая была, забыла все горести свои и страдания, а вот снова возвращается – будто еще тяжелей камень на душе повис. Дверь толкнула – она открыта, не закрыл за ней, так и заснул. Вошла, он спит, спокойный, большой, борода черная, густая, в усах, похоже, улыбка застыла, в окно солнце подзаглядывает. Села Аня без сил в углу, на табуретку, сидит, руки опущены, смотрит на него. Что же она наделала-то, о-ох, дура-дура, что наделала-а…

Он, видно почувствовав ее присутствие, распахнул глаза – заулыбался:

– Анютка? Ты? Вернулась, ага? – И, моргая со сна, сел на постель. Чужой он ей сейчас показался: ничего не понимает, ничего. А все равно к нему пришла, по-другому сделать не смогла.

– Домой уезжаю, – сказала удушливо, на полувсхлипе. – Домой мне надо ехать, Яша.

– Что случилось-то? Анютка, да ты…

– Сиди, сиди, – остановила она его, – попрощаться пришла.

– Ань… ну, ты в самом-то деле… ты что…

– Прощаться нам нужно, Яша. Я решила – прощаться.

– Анютка, да ты что? Только-только решили все, обговорили… двух часов не прошло… Ну, ты что, нарочно мучаешь, что ли?

Она смотрела на него и никак не могла понять, что же случилось с ней, какое наваждение накатилось, был и есть он чужой, и ей, и Кольше чужой, и сыну их Алешке, а она… Но нет, нет, тут как-то сложней все, переплелось, просто сейчас он как бы вовсе выпал из ее жизни, а раньше, стоило только пустить его туда, он вдруг показался родным даже…

– Письмо я получила, Яша. Такое письмо…

– Письмо? Откуда?

– С Урала, откуда еще. Мать написала.

– Да что такого она написала? Алешка заболел?

Аня помотала головой, вытащила из сумочки письмо. Яша, надев брюки, накинул на голое тело рубаху, потянулся было к письму, но рука у Ани дрогнула.

– Сама прочитаю. А то пока разберешь…

– Как хочешь.

Читать Аня принималась в несколько приемов, почитает немного – слезы душат. И чем дальше читала, тем больше хмурился Яша, хотя изредка успокаивал ее: «Ну, ну, Ань, не надо… не плачь… ну, что ты, Ань…»

– «Здравствуй, милая наша Анечка, – начала Аня, и сразу покатились слезы горошинами. – Сил нету больше сдерживаться, потому пишу тебе все как есть. Ты не подумай, што у нас тут што плохо, наоборот, мы живем с Алешкой в веселости и довольны премного, одно хужее, сны мне разные с ужастями снятся, только не об том сейчас и речь, разболталася… язык, недаром люди говорят, он без костей. Приходил к нам мужчина милиционер, и после сама я была у начальницы в ЖЭКе, которая по ордерам, заладили в один голос, штоб мне из квартиры, Анечка, уйти, а как ты приедешь, скажешь, как, мол, мама, ты уехала, об этом они не думают и не печалятся. Еще побывала у Лиды, ты не обидишься, кто старое помянет, тому, говорят, глаз вон…»

– Что за Лида-то? – спросил Яша.

– Знакомая у нас одна. Да дело старое…

– Извини, прервал. – Яша и вовсе помрачнел.

– «…она посоветовала, пиши скорей Ане, а срок ее кончится, пускай приезжает, а то будто квартиру вовсе отберут, а твои слова, што ты здеся родилась и никуда отсюдова не съедешь, умрешь тут, как твои отец с мамкой…» – Тут уж Аня прямо в голос завыла, отца с матерью вспомнила, и так жалко их стало, и себя жалко, всех-всех людей жалко, сначала живут, живут, а потом умрут, господи…

– Ань, ну, не убивайся так-то… Анют…

– «…што ты здеся родилась и никуда отсюдова не съедешь, умрешь тут, как твои отец с мамкой, хотя не дай бог, – перечитала заново Аня, – такие слова твои я сроду помню и потому пишу тебе, штоб ты все знала и решила б, как тут надо. А кабы приехала, то и Алешка был бы рад несказанно, потому когда Марья Ивановна, учительша, говорит, завтра-де, детки, родительское собрание, очинно ему хочется, раз папки, случилося, нету, штоб хотя мамка посидела за партой с другими всеми родителями. Учиться он шибко старательный, но много разных мыслей в голове, от которых хмурится, а мне, старой, догадаться чаще невдомек, получается, живем хорошо, а будто и плохо. Измучился он душой по тебе, одно слово. А меня наискось слушается, говорит, ты, бабушка, прожила без арихметики, я тоже проживу. Нешто нынче так можно рассуждать…» – Это все Аня читала с каким-то особым тонким подвываньем, с укором-тоской самой себе, и в то же время иной раз не могла сдержаться, улыбка прорывалась сквозь слезы, как только Алешка, как живой, вставал перед глазами, и стыдно, и хорошо, и больно ей было, что он у нее есть, только вот она, мать, какая-то непутевая…

– Алешку бы забрали. А, Ань? Мы же говорили об этом…

– Яша-а, сдуру это я все, о-ох, сдуру, сама не ведала, что творила, что говорила тебе…

– Да что такого-то? Устроили бы, ничего, хорошо бы вышло.

– Молчи, молчи, Яша. – И, плача, принималась читать дальше. – «А в другом во всем у нас тишь и порядок, жду не дождуся весны, охота по земле потоптаться, кожа на ногах зудит – просится по земле-матушке пройтиться… Вот хотя и то, куды без огорода я буду, и Алешке без него тоже некуда, с мальства это куда как худо, а в другом месте я без земли остануся, хотя не знаю, как это можно. Много не надо, а без немногу нельзя, хотя бы штобы с крылечка повидать, как зацветет по лету картошка. Так што Лида говорит, Аня пускай долго не думает, а то тута квартир как повсюду не хватает, могут враз забрать, ино не заявится, а мне тогда уйти придется беспременно, хотя куда уходить, сама знаешь, без вас мне как без белу свету. На этом кончаю, крепко целуем и с большим душевным приветом к тебе – мама с Алешкой».

Кончила Аня читать, и какое-то время совсем не говорили, Яша почувствовал, дело его совсем худо, а Аня все плакала и выплакаться не могла, вытирала кончиком платка слезы.

– Ань, – Яша тяжело поднялся с места, подошел к ней, присел на корточки, стараясь заглянуть поглубже в глаза, – Аня, – и погладил ее по руке, по волосам, – ну, что ж по старому убиваешься. Пойми…

– Именно, Яшенька… Не в письме и дело-то. Забыла уж я все, ох, быстро забыла-а… короткая оказалась память…

– Ну, в чем ты-то виновата? Что казнишься так?

– В том и виновата, Яша, что забыла его. Предали мы оба, вместе предали. Не могу больше. Не могу.

– Тебе больно. Я понимаю. Да только правды в этой боли нет. Другие, может, и предали бы. А не мы. Мы по-хорошему, по любви же.

– Как же по-хорошему, Яша-а… Он-то в могиле сейчас лежит, рядом совсем, туточка, а мы…

– Да ты вспомни, вспомни, – гладил он у нее руки, – сколько исстрадалась ты. Ты ль не помнила! Я ли не мучился! Верю, даже он не осудил бы нас. Верю, Аньша.

– Как же тут осудишь, когда лежишь днем и ноченькой, ничего тебе не видать-не слыхать, только и есть сыра-земля над тобой…

– Не терзай ты себя, Ань, Анюта. Не о том говоришь. Ну, дай себе малость времени, оглянись. Успокойся.

– Нет, нет, Яша. Поняла я теперь. Все поняла. Надо было сразу ехать, домой уезжать. А я нет, пристыла к его могиле, оторваться не могла. Пристыла к могиле, а сама на душу грех взяла. И тебя смутила. Знала, любишь давно, а мне тяжело было… вот и думала, то тоска, то надежда какая-то, не пойму ничего. Что же у нас получиться могло, когда на Кольшиной могиле любовь построить задумали?

– Мучишь ты себя, Аня.

– Буду мучить. Чтоб помнить в другой раз получше. Мама вон там терзается, Алешка извелся, Кольша здесь лежит, мертвый, а мы с тобой…. будто и нет ни-чего-никого… Не пойму даже, что случилось со мной.

– Живая ты. Живая, а не мертвая.

– Живая?! – будто опомнилась Аня. – Так на то и живая, чтобы мертвых помнить. Я не буду помнить – так кто и вспомнит его?! Понятно это тебе?

– Не знаю, как ты, а я думаю: любовь любовью не корят.

– Хорошо говоришь, только ни к чему тебе оправдываться – я сама себе вина. Пойми – не уеду сейчас, разве буду счастлива с тобой? Понял это? Не будет уж тут счастья, только хуже будет. Знаю.

– Сейчас – так. А позже и по-другому может быть.

– Яша, – сказала она и неожиданно для него потянулась к его голове, прижала к себе, – я к тебе пришла, Яша. Поговорить. Некому больше правду сказать. Что было, то было. Но уж давай – быльем поросло. Ни прощенья не прошу, ничего. Только чтоб понял. И отпустил чтоб. Изведусь ведь…

Он молчал, не мог ничего сказать.

– Не молчи только.

– Одна ты решаешь все. Одна. А надо бы – чтоб вместе. Вместе бы придумали.

– Нет. Не держи. Так мне от самой себя тошно, Яшенька. Так тошно-о… А там я другая буду. Знаю – другая.

– Ничего ты еще не знаешь…

Провожал он ее один. Автобус был до отказа набит пассажирами, казалось, на головах стояли друг у друга, да еще у каждого чемоданы, мешки, сумки, портфели, – не продохнуть, слова не сказать. Аня сидела на заднем сиденье, в углу, смотрела в окно, хотя из-за пыли и грязищи на стекле ничего не было видно, все равно смотрела, а Яша стоял рядом, лицом к ней, упершись руками в заднюю, гнутую стенку автобуса. Со всех сторон давили и жали, и было похоже даже, будто они, как всегда, едут обычным рейсом на автовокзал, где их ждет вахтовый автобус, ребята с буровой, соленые шуточки, острое словцо; здесь, в давке, хотя и не на буровую, а в аэропорт, ехали все те же ребята с буровых, из разных управлений и вахт, и это еще больше угнетало обоих, потому что так-то это так, да ехали они все же не туда, где быть им вместе, а ехали в аэропорт, прощаться.

Да и сказать ничего нельзя при чужих. В последний раз упросить тоже нельзя. В последний раз убедить. В последний раз умолить.

Нельзя.

Вместе с тоской Яша чувствовал иной раз наплывы неожиданной бешеной злобы; и злоба эта, конечно, относилась не к ним, тем более – не к Ане, а к жизни, к несправедливому ее устройству. Много он понимал или мало, но одно понимал с губительной ясностью: происходит что-то такое, что они еще сами не в силах до конца осознать, осознают – поздно будет. И кого тут упрекнешь, кого обвинишь – хоть головой о стенку автобуса бейся.

Аня не поднимала к нему глаза, не могла, чувствовала себя виноватой, но, господи, как быть-то, когда не только перед ним, перед собой виноватая из виноватых, а уж перед Кольшей, перед матерью с Алешкой – тут и слов не сыщешь, какая за ней вина. Это уж если виновата перед всеми, то нельзя же с виной такой жить, надо же что-то делать, и плохо ли, хорошо, но она уже делает это что-то, уезжает, порывает с Севером…

Ладно, теперь бы проститься, а там и забыть все.

И на этом конец.

…Пока еще регистрировали билеты, еще какая-то надежда теплилась в нем, еще была тайная мысль: схватить ее, не отдавать, упрятать, не пускать. Но уж и регистрация позади, и объявляется посадка…

Они стоят рядом, у стойки. Она, маленькая, будто усохшая, дрожит мелким ознобом; ей страшно; так страшно ей сделалось, дрожит – ничего поделать с собой не может, потому что вдруг ясно услышала в себе: никуда ей не хочется, не то что не хочется, а трудно и подумать, что ждет ее впереди.

Но уж надо идти на посадку. Потянулись друг к другу как мертвые, как чужие, притронулись холодными губами. «Аня! – хотелось ему кричать. – Аня, что же ты делаешь?! Не уезжай! Навсегда не уезжай! Зачем?!»

Но уж надо идти. Надо.

– Гражданин, не мешайте… Отойдите, отойдите, не мешайте пассажирам…

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Праздник не праздник, а принарядилась Петровна, когда пошла получать ордер. Надела новую черную юбку, блузку вишневого цвета, подаренную еще Кольшей, Аней в их первый приезд с Севера, надела шерстяную вязаную кофту, не темную и не светлую – тоном в синюю сыроежку, или в синявку, как говорят на Урале; на голову накинула синий же, с белой окантовкой, новый платок. Улыбнулась задумчиво.

– Мам, ну чего же нас-то не хочешь взять? – не понимая старуху, на разные лады переспрашивала Аня.

– Да уж ладно, дай я одна схожу, – все отговаривалась Петровна. – Чай, теперь ругаться не надо, получу – и все тут.

– Ну, смотри. И что у тебя за настроение такое…

А настроение у Петровны было сходить поначалу на кладбище, Гаврилу попроведать. Не жаловаться, не ругать судьбу, просто посидеть рядом с ним на скамейке, одной, без Ани, без Алешки, чтоб не травить их, чтоб не думалось им бог знает чего; мало ли, она хоть и старуха, а тоже может своего захотеть, вот хоть одной побыть, посидеть у Гаврилы в изголовье. Так или иначе, а будет у нее теперь новое жилье, и жить ли там, не жить – но уж без него теперь, без Гаврилы, о том сказать ему надо, поведать хоть словом.

Кладбище старуха любила, потому что там ей становилось спокойно; одним здесь страшно, другим – горько, с третьими вообще непонятно чего творится у могил, а ее умиротворение берет здесь, да и тишина такая, нетревожность вокруг, что гул жизни кажется далеким, почти не существующим.

Пришла и на этот раз, как всегда успокоенная, умиротворенная, но в малую долю все же другая; сама от себя не ждала – сопротивлялась сколько могла, сколько сил и выдумки хватало, отбивалась от этой комнаты, а вот настал черед получать ордер, владелицей становиться нового своего, может, последнего жилища – разволновалась, что ли, верней – непокой какой-то почувствовала в душе, будто вдруг соблазн появился, да какой великий минутами – плюнуть на всю жизнь, какая она ни есть, забраться в свою келью, спрятаться от всех, в саму себя спрятаться и исчезнуть для жизни. Она знала – она не могла такого, не способна, но все же с оторопью немалой чувствовала в себе брожение этих мыслей, чуждых ей, злых, несправедливых, не по ней, не по ее душе, да вот были же они как были, и оттого захотелось побыть одной, у Гаврилы посидеть, понять себя, может, а заодно и от него чего услышать, вдруг да услышится.

«Зачем мне комната-то? – спрашивала себя. – А значит, надо. Значит, надо, иначе бы зачем и шла получать ордер этот? Отвяжусь от дела-то разом, авось и комната когда сгодится. Слышь, Гаврила? Гаврила? Не слышит…»

День стоял как по заказу – березы светло горели на солнце, лист истончался, прозрачнел от света, и хоть на кладбище было немало ели, сосны, особенно ели – темной и на солнце, – все вокруг будто налилось пронизывающим теплом, струилось светом, отдавало солнечной игрой. Напротив ограды, совсем рядом, на кусте акации, которую кто-то посадил в память о ком-то, на самой вершинке куста сидела, слегка покачиваясь, лесная зарянка, маленькая, юркая, с малиновым подбрюшком, и веселыми черными глазами оглядывала вокруг пространство, в которое летела ее цвиркающая-тренькающая песенка. Казалось Петровне, будто зарянка нарочно прилетела сюда, к ней, к старухе, чтобы показать себя и похвастаться пеньем и нарядом, и Петровна невольно улыбалась, боясь шелохнуться, спугнуть неожиданную подружку. Веселая была зарянка, смелая, пела и пела себе; видно было, как тонко, пульсирующе бьется ее шея, когда из горла с посвистом и с теньканьем вырывалась песенная музыка.

Посидела Петровна еще, посидела, и как улетела зарянка, напоследок смешно дернув хвостом, так поднялась и пошла в ЖЭК.

Встретила ее Яновская, будто и не было между ними ничего, будто не прерывался давешний разговор.

– Вот здесь, Александра Петровна, и распишитесь, – показывала Яновская, и было видно, что делала она это с удовольствием, – и вот здесь еще. Так. А теперь еще здесь. Та-ак… Ну, Александра Петровна, разрешите наконец от всей души поздравить вас с получением ордера! – Яновская встала и крепко, по-мужски пожала старухе руку. – Можете хоть сейчас пойти к себе домой. Вот ключи. – И Яновская протянула два ключа – один общий, от квартиры, другой от комнаты. – Соседи у вас, по-моему, порядочные, думаю, уживетесь. Да и кто в наше время теперь непорядочный? Смешно и говорить…

Петровна вышла из ЖЭКа и, благо это было недалеко, решила уж заодно посмотреть свою комнату. Раньше и смотреть-то отказывалась, зачем ей, а теперь и смотреть можно не смотреть – живи. Да все ж посмотреть охота. Оказалось, дом на самом краю поселка, но хороший дом, кирпичный, вокруг сквер зеленый разбит, а совсем рядом – стадион, там и совсем хорошо, лес рядом. Этаж не первый и не последний, третий – тоже неплохо; хоть и запыхалась, да не так же, если б на пятый забираться. Позвонила Петровна в дверь, открывать своим ключом не решилась – напугаешь еще соседей.

– Кто там?

– Откройте. Соседка ваша новая.

Загремели цепочкой, замком, засовом.

– Здравствуйте вам, – улыбнулась даже как-то виновато немного старуха. – Извините, не знаю, от дел, может, оторвала. Соседка я ваша.

– Вы? – Перед ней стоял заспанный мужчина, в майке, босой. – А-а… соседка. – Он зевнул. – Ну да, проходите. Маша! – крикнул он в комнаты. – Слышь, Мария!

Петровна вошла в коридор, со свету еще плохо видя; споткнулась.

– Как звать-то, мать? – уже веселей спросил мужчина. – Я – Антон. Антон Михалыч. Можно и запросто, по имени.

– А я Петровна, Александра Петровна. В молодости меня больше Шурой звали, а теперь уж – Петровна да Петровна.

– Ну, добре, Петровна. Давай проходи, чай, не в чужую квартиру пришла. Марья! – уже совсем повеселевшим голосом прокричал он в комнаты.

Вышла наконец и Марья; роста небольшого, худая, в халате, простоволосая. Испуганной она какой-то показалась Петровне.

– Вот, знакомься! – совсем как свой показал на Петровну Антон. – Александра Петровна! Соседка наша. А это – Маша, жена моя, значит.

– Очень приятно, – как-то забито, что ли, кивнула Маша. – Мы уж думали, к нам никто не приедет. Как-то нет никого и нет, – простодушно призналась она.

– А вы и живите, живите спокойно, – поспешила Петровна. – Это я так – получила и получила, а жить-то со снохой буду, с внуком.

– У-у, да ты, мать, видать, богатая! – совсем развеселился Антон. – Дети у тебя есть, внуки. Завидую!

– Чего ж завидовать? – махнула рукой Петровна, хотя, скрывать нечего, обрадованно выслушала его слова. – Будет и у тебя в свое время. Богатство-то это.

– Будет, будет, мать. Ох, не без того! – И рассмеялся. – Маш, ну, ты там накрой пока на кухне, слышь! Это дело надо отметить, а как же… – Маша, кивнув, пошла на кухню. – Ну, а ты, Петровна, пока на хоромы свои взгляни. А хочешь – посмотри вначале, как мы живем. Мы, мать, нормально живем. Не хуже других. Но и вперед не рвемся. Жизнь-то – она не космос, она на земле держится. Так, нет, говорю?

Петровна слушала Антона с отлегшим сердцем: люди – их сразу видно, какие они – такие или этакие.

– Уж космос этот – не земля-матушка, – согласно кивнула она.

– Во-от… А ты говоришь, мать! Мы жили как? Мы жили черт знает как, а теперь у нас две комнаты, хоромы, мать. Поняла, такое дело?

– А как не поняла. – Петровна подошла к двери своей комнаты, вставила ключ. Туда-сюда попробовала – не идет.

– Ну-к дай-ка я. – Антон взялся за ключи и вдруг аж грохнул: – О, мать! Ты же не тем ключом открываешь! Это – от входной, поняла? А вот это-от… – он вставил ключ, и р-раз только – дверь открылась, – этот от твоей. Ну-ка, посмотри, какая красотища! И учти, это все при жизни, а не когда ты уже умерла!

А и в самом деле было красиво; окно – широкое, просторное – глядело в лес, за стадион; там и солнце сейчас играло, вид открывался радостный, веселый; и сама комната была не маленькая – метров восемнадцать; с паркетом, с обоями, с балконом даже.

– То-то! – удовлетворенно цокнул языком Антон. – Я, мать, на печке работаю, в мартене, на завалочном крану. Ухайдокаюсь… а домой приду – и душа оттаивает: лес рядом, а хочешь – спустись чуть ниже, дорогой-то, там тебе Чусовая, поставь жерличку, сядь на бережок, жди-пожди свою щукенцию. А в черемухе, мать, соловьи заливаются… Черт знает что и происходит! Не видать было соловьев-то раньше, как пить дать не видать, а теперь – поют, мать! Вот что делается! Соловьям даже края наши по душе пришлись, а чего уж нам жаловаться?!

И уж как Петровна ни отговаривалась – чуть позже – от застолья, дело было пустое, потому что Антон, видно, не любил отпускать от себя человека, пока не выговорится. И как комнаты эти получал, рассказал, и как раньше жили в бараках, рассказал, и сколько у него братьев, а сколько у жены сестер, «это смех, мать, у меня четыре брата, а у нее четыре сестры, новоселье тут справляли – дым коромыслом шел», Петровна даже засмеялась, как представила – ну чистая сказка получается, ох уж шебутной, видать, мужик, Антон этот, не соскучишься с ним. Показал он и хоромы свои, хорошие обе комнаты, одна – спальня, другая – там телевизор, шкафы разные, столы и столики, книжный шкаф с книжками и буфет с посудой, «уж это, мать, будь здорова – не космос, посуда зря не бьется, но и к буфету не привязана, невесомости нет, гуляем – значит гуляем!». И Машу, жену, хвалил да подхваливал, только та не очень на его похвалы расцветала, все как-то больше в себе замыкалась, и не сказать – Петровны стеснялась или, скажем, не понравилась она ей, нет, видно – характер такой. Да и вообще было кой-что непонятно старухе, только она, ясное дело, не спрашивала: жизнь большая – колесо само прикатит, куда надо…

– Так-то, мать! Степан у меня, брат старший, брат-то, тот не-ее-ет, тот копить норовит, машину хочу – и баста. Загорелся, вишь! А младший, верь не верь, гуляка, мот, черту брат и сват, вдруг глядь – ну, не поверишь, Петровна! – машину-то и выиграл! В лотерею! – Антон так и закатился смехом, кадык его ходил туда-сюда, вино расплескивалось. – Так ты что думаешь, схватились они у меня тут на новоселье, старший орет: давить таких надо! – а младший, Петька-то, вон Маша не даст соврать, хлоп его по роже: вот тебе лотерейный, вот тебе машина, кукиш с маслом! – И снова Антон залился смехом. – Кровищи, Петровна, было – уж это было, ничего не скажешь, а под конец все равно помирились, сказали так: каждый живет и дышит, и кому как дышится – дело хозяйское, тут, мать, не космос – земля, а на земле, знаешь ведь, в одиночку умирают, так-то…

И вот так нес, нес Антон, то огород, то колесница, то у черта кочерга, аж живот у Петровны заболел, отвыкла уж смеяться по стольку, а Антон не отпускал, кричал:

– Не-ет, мать, ты погодь, пого-одь, говорю, я сейчас покажу… ну-ка, погоди-ка…

И пока он бегал в другую комнату, Петровна и скажи:

– Веселый у тебя мужик, Маша. Смотри какой…

– А чего ему не веселиться? За ним не станет.

– Ну, и жене за таким полегче. А то б хмурился иль еще как.

– По мне – лучше б пил, што ли. А то за кем, может, полегче, а за ним потяжельше других будет.

– Да што так? – удивилась Петровна.

– До баб больно охоч. Вот и грех весь. Ни одной не пропустит.

– Ну, это дело поганое, – согласилась старуха.

– А может, и сама я тут виноватая. – И Маша пригорюнилась. – Ему чего хотелось-то всегда – деток. А я все ждала – квартиру, думаю, дадут, – тогда. Квартиру дали – а дети теперь нейдут.

– Так дело поправимое. У-у, чего там, – махнула рукой Петровна.

– Нейдут дети-то, понимаете? Вот он и бесится – другую иной раз средь бела дня приволокет…

– Да што ты? – испуганно всплеснула руками Петровна.

– …приволокет средь бела дня, запрутся в другой комнате, и вот давай менжуются…

– От так дьявол!

– …А ну-ка взгляни, мать! Взгляни! – На кухню с сияющими глазами влетел Антон. – Во, смотри! – И он протянул ей большую истрепанную фотографию. – Это вот отец у меня был. Во усищи какие! Это – мать! А вот братаны… видишь, вот этот, это и есть старший, Степан, которому Петька-то рожу расквасил. Вот он, Петровна… Ну, а вот этот… Иван… прапорщик у нас, строгий, да дурной, все покомандовать нами любитель… А это Нефед-тугодум, так и зовем. Пока рюмку ко рту поднесет, обо всей вселенной успеет подумать. Жизнь-то для него – космос, мать. Поняла?

Вернулась домой Петровна, а там тоже ее за столом поджидают. Посредине бутылочка возвышается, винегрет стоит, салат, колбаска нарезана, ложки-вилочки лежат, самовар пыхтит в сторонке.

– С застолья да опять к застолью! – только и сказала старуха.

– Во даешь, мам! Это где ж ты успела позастольничать? – удивилась Аня. Алешка, тот без слов, подошел к бабушке, взял за руку, отвел руки мыть, привел обратно, усадил ее за стол.

– Ишь, проголодался как! – понимающе подмигнула Петровна Ане.

– Заждался… не без этого, – сказала Аня.

– И не заждался. И вовсе нет. А давай садись, есть будем.

– Я и говорю, проголодалися, – улыбнулась Петровна. – С одного да за другой стол… Да как, говоришь, где успела позастольничать… с соседями познакомилась… повидала их, значит…

– Ну и как они? – насторожилась Аня, тоже присев к столу; распечатала бутылку, налила в рюмки.

– Не поверишь, Аня. Век бы жить с такими…

– Ну и слава богу, – вздохнула Аня. – Были б люди хорошие, а там дело нас не касается.

– Антон, сосед-то, ох шебутной мужи-ик… – протянула старуха.

– Вот тебе и жених. И женись на нем! – буркнул Алешка.

Аня с Петровной переглянулись и вдруг разом прыснули.

– И нечего смеяться. Смех без причины – признак дурачины, – бубнил свое Алешка.

– Ну-ну, разошелся, – погладила его по голове Аня. – Успокойся.

Алешка, пока мать с бабкой выпили по рюмочке кагора, пока закусывали винегретом, быстро наелся, напился чаю и вылез из-за стола.

– И што так? – удивилась Петровна. – Што так быстро наелся-то?

– А то, – снова буркнул Алешка. – Спасибо. А ну вас… – И выскочил из комнаты, как пуля.

– Ревнует, – сказала Аня.

– А чего? Вот глупой…

– А как же. Переживает. Думает, уходить от нас собираешься. Весь день как не свой.

– Ну-ко пойду взгляну на него. Чего он там… – Старуха поднялась из-за стола, приохнула невольно, подхватившись за поясницу. И уж через минуту вернулась. – Варнак. И слушать бабку не хочет. Хотела ему по-людски, а он прыг в сад, через окошко-то, – только его и видала.

– Может, мы зря обо всем толкуем? При нем-то, а, мама?

– А нет, нет, не здря. Пущай слушает. Плохого ничего не скажем, а хорошему, может, научится. Мы-то говорим – он не глупой, понимает, што к чему.

– А видать, и не все понимает.

– Понимает, куда там. Все понимает. Но форс-то тоже надо держать. Мужик все же. Со счетов не сбрасывай.

Выпили еще по рюмке.

– Я, значит, когда пришла-то к им… встречает меня… слышь, Ань?

Аня, слушая, вдруг невольно расширила глаза, секунду-другую еще держалась, а потом, запахнув рот ладошкой, сорвалась со стула и бросилась вон из комнаты.

– Што это с ней… вот беда-то… – Петровна поспешила за Аней.

В туалете, над раковиной, и полоскало Аню. Синие густые вены вздулись на висках, лоб сделался изжелта-пергаментным, а выше к волосам – белым как мел, в корнях волос испарина блестит, в глазах застыла мутная тяжелая тоска. Только чуть отойдет, вздохнет раз-другой, отдышится – и снова полощет до спазмы в желудке, и идти уж вроде нечему, желчь стронулась, а все равно выворачивает наизнанку, крутит-вымучивает.

Петровна дрожащей рукой сунула ковшик холодной воды, Аня припала к нему губами, делая большие, больше чем нужно, глотки, давилась, комом застревала вода посреди горла, аж гортань ломило.

– Не спеши… помалу, помалу…

Аня кивнула, отпала от ковша, закрыла глаза, постояла так, потом, набрав в рот воды, запрокинула голову, – волосы, густые, черные, рассыпались по спине, – стала полоскать горло, с отвращением – с облегчением сплевывая воду в раковину.

– Ну и вот, ну и молодец… – приговаривала Петровна. – Пошли-ка. – Обхватив Аню за пояс, она потихоньку, осторожно повела ее на веранду, на холодок; уложила на диван, не зная, что не раз и не два уже лежала здесь Аня все по той же причине.

– И што за напасть за такая… – бормотала старуха, поправляя подушки под головой, укрывая Аню одеялом, – согреешься от озноба – оно сразу и полегчает. А я смотрю… што такое… про Антона, соседа, хочу рассказать, а ты рот-то ладошкой. Кагор, видать, виноват. Говорят еще, лекарство он вроде… вот тебе и лекарство. Старья навыпускают разного, а мы травимся…

Аня лежала не шевелясь, закрыв глаза; что-то в бормотании Петровны раздражало ее, но что – не могла взять в толк.

– Эт-та, помню, еще недавно плохо с тобой было… Ну да, селедку ты тогда попросила. Видно, не все твое нутро принимает. Такое уж у тебя устроение…

Странно, но Ане вдруг показалось, что Петровна давно догадывается, что с ней происходит такое, только или виду не хочет подавать, или жалеет; и вот тут-то поняла она, что ее раздражало в словах старухи – игра какая-то, что ли, притворство. «Ведь знает же, наверно. Догадывается. Так нет же… «Кагор, видать, виноват…» Вот уж не ожидала от нее притворства…»

– В другой раз поберегись кагора. Вообще последи за собой. Мало ли как оно у тебя после Севера. А и не заметишь – желудок сорвешь, а он еще ой как нужон…

Аня открыла глаза, медленным густым голосом перебила:

– Ма, ну что же ты… Будто не понимаешь.

– Чего?

– Ну, чего… Не видишь как будто. Век все же прожила.

– Не пойму, Ань.

– Да как же… – И выдохнула сдавленным шепотом: – Беременна ведь я.

Старуха так и села на табуретку, благо она стояла рядом у дивана. Уж чего-чего, а такого она никак не ожидала…

Но именно потому, что никак не ожидала, вся мудрость жизни, вся боль ее вдруг разом подмяли старуху над этим признанием; может, сейчас и был как раз самый главный миг этой жизни, иначе и зачем жизни идти, зачем горе страдать. Все внутри сжалось у старухи, губы сжались, брови к переносице сдвинулись, руки упали на подол сарафана, но она молчала, и это молчание было ее мудростью и многотерпением, еще ничего она не знала и не понимала, но в то же время знала наверняка, что, должно быть, есть в словах Ани правда, иначе бы не случилось никогда такого. Не кровью близка была ей сноха, но и не кровь делает людей родными, а делает их родными и близкими единственно душа, которая и неизвестно где находится у человека, но где б ни находилась, она-то и есть весь человек. Старуха молчала, но по капле, по доле переливала в себя Анину правду, чувствовала, как ей легче делается с каждой секундой, которую она продлевала молчанием. Не всегда слово – серебро да золото; золоту нужно время, чтоб заиграла порода.

– Ну, значит, и беременна… – наконец просто отозвалась Петровна. – А што ж такого, беременная, и все… и хорошо, что беременная.

Аня привстала с подушки, неверящим, полным слез, горячечным даже взглядом впилась в старушечье лицо, не понимая, не смея поверить… Но лицо у Петровны было чистым, спокойным, хотя и означалась в глазах своя, материнская мука; глядела на нее Аня и наглядеться не могла: глаза в глаза они быстрей поняли друг друга, Аня, главное, быстрей осознала, что правду говорит старуха, не лжет, не проклинает.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю