Текст книги "Хранители очага: Хроника уральской семьи"
Автор книги: Георгий Баженов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 30 страниц)
– Ладно, дед. Только ему это до лампочки, пироги. Сам знаешь. Вот если б ты ведро браги поставил да тазик пельменей, он бы живо. А так…
Дед рассмеялся:
– Там посмотрим… Ну, лихие хлопцы растут – в отца, казаки. Ну и ну…
Мать встретила их у порога.
– Так, а Серафима-то где? Где Серафима-то? – забеспокоилась она.
– Да я ж тебе говорил, – сказал дед, – в Челябинную она поехала, повезла Петровича на проверку, чтоб посмотрели, как там у него…
– А-а, ну да, ну да… опять забыла… Ну, а ты пошто к нам редко заходишь? – наклонилась она к Маринке. – Говорят, именины недавно справляла?
– Баба Настя, мы шли, шли, шли, – залепетала Маринка, – гости чтоб пришли, а туда пришли, а там… да, бабушка?
– Все поняли?! – рассмеялась Марья Трофимовна. – Ну и ладно… Да, да, да, – ответила она Маринке и подхватила ее на руки.
ГОД ВТОРОЙ
6. ЗДРАВСТВУЙТЕ, ЭТО ЯВитю в первую минуту не узнали, а он сказал: «Здравствуйте, это я!» – и улыбнулся; только по улыбке и разглядели, что ведь это Витя. Главное, изменила его борода – густая, черная, как у матерого какого-нибудь мужика. Даже и представить странно, что у Вити может быть такая бородища. «Ну, светопреставление… – улыбнулась Марья Трофимовна. – Каждый раз какие-нибудь новости…»
Утром, когда Марья Трофимовна уходила на работу, Глеб тащил всех – Витю, Маринку и Сережу – на пруд, и начиналась такая карусель, что к концу дня Витя проваливался в сон, как в бездну. Они приходили на пруд, и Глеба встречали здесь, как встречают короля в законном его царстве. Он был первый в городе яхтсмен, он бывал первым даже в области, – в сумасшествии гонок, в бесшабашности, смелости и азарте не было ему равных. «В сегодняшних гонках вновь блеснул мастерством наш великолепный Глеб К. Скорость и еще раз скорость – таков девиз нашего героя. От всего сердца поздравляем Глеба с заслуженной победой. Желаем ему новых блистательных побед. На снимке слева – Глеб К. после победного заезда. На снимке справа – «Летучий Голландец» Глеба К.». Или: «Вчера в фантастически сложной напряженной борьбе вновь одержал победу на яхте класса «Летучий Голландец» неудержимый Глеб К. На великолепно трудном развороте парус его яхты положило на воду, но что такое трудности для нашего Глеба? Преодолевать и еще раз преодолевать трудности – таков девиз нашего героя. Через три секунды «Голландец» Глеба уже мчался к заветной цели, и под аплодисменты зрителей, догнав, а затем и перегнав соперников, Глеб К. первым вырвался на финишный отрезок. Поздравляем победителя! На снимке слева – верный друг Глеба К. «Летучий Голландец» СТА-6Б, на снимке справа – Глеб К. вытирает пот с лица после убедительной победы».
Но и газеты, и сами соревнования, по существу, мало интересовали Глеба. Его любовь к скорости была искренней, а страсть – подлинной. Витя с Маринкой садились где-нибудь посредине, Сережа был за матроса, Глеб брался за руль, и яхта с ярким алым парусом, разметая на своем пути свинцово-тяжелую на вид воду, оставляла позади себя тучи брызг. У Вити было такое ощущение, что из-за ветра, скорости, брызг и невольно глубокого восторга ничего нельзя было разобрать вокруг, и часто казалось, часто мерещилось, что все это должно чем-нибудь закончиться, весь этот восторг, красота, трепет сердца, – катастрофой, гибелью… Он понимал, не сама возможность гибели, – это был бы редко несчастливый случай, – а ощущение возможности гибели, острота этого чувства, вероятно, была необходима Глебу, отвечала тайне его души – жить сверхполной – по ощущениям – жизнью, жить даже на грани катастрофы, а иначе жизнь уже не жизнь, а болото, преснота, муть, пресмыкание. А тут – свобода, а если и гибель, – ощущение такое, что гибель возможна, что она рядом, – если и гибель, то в свободе, на свободе, независимо от чего бы то ни было… Так ли это на самом деле? Бог знает, но так Витя думал, думая о Глебе. Сам же Глеб просто упивался стихией скорости, глаза его горели, губы невольно расплывались в несколько даже глуповатой улыбке, а главное, что успел заметить Витя, – лицо Глеба добрело и становилось человечней; в обычной жизни лицо его часто казалось злым, а когда он бывал пьян, это впечатление еще более усиливалось при виде его тонко сжимающихся губ и раздувающихся ноздрей.
Вообще в его облике было что-то ястребиное, хищное, но вот в эти минуты – минуты страсти, скорости, упоения – все это отлетало от него как шелуха.
А когда все это кончалось и страсть, удовлетворенная, слегка остывала в Глебе, а у всех остальных появлялась усталость, яхта прибивалась к противоположному берегу… Здесь были лужайки, а чуть дальше – кустарник, а еще дальше – лес, и хорошо было после скорости и безумия полежать на траве, погрызть соломинку, посмотреть на небо, подумать… Или хорошо было побаловаться с Маринкой, защекотать ее, затормошить, пока она не взмолится: «Папа! Папа! Ну папка! Ну папка же!..» За это «же», которое звучало как «жи», он часто называл ее: «Жи-жи», и еще все припоминал ей, как она говорила раньше «Мази». Когда она была совсем маленькая, ее просили, скажи: «Ма-рин-ка», а она говорила: «Ма-зи, Ма-зи…» И вот теперь Витя слегка дразнил ее «Жи-жи», «Ма-зи…», и ей это казалось почему-то очень смешным, и она заливалась как колокольчик.
– Мар, ну ты перестанешь? – говорил Сережа.
– А тебя не спрашивают, вот ты и не сплясывай! – отвечала припевом Маринка.
– Научилась бы говорить сначала, – усмехнулся Сережа.
– А вот и умею!
– А вот и не умеешь!
– А вот и неправда!
– А вот и правда!
– А вот и бе-бе-бе! – показывала Маринка язык, и это был сильный довод, и все смеялись.
Глеб готовил стол, потом все садились вокруг газеты и кто что хотел, тот то и ел, демократия распространялась даже на Маринку: она ела, например, помидоры, огурцы, колбасу, а вот яйца и плавленый сыр ни за какие деньги не уговоришь ее есть. Сережка пил пиво, а Глеб с Витей – пиво и вино. Иногда Глеб брал с собой «девок», как он их называл.
– Перспектива нужна, – говорил он, усмехаясь. – Антураж…
А однажды спросил:
– Хочешь, невесту покажу? Жениться решил…
– Любишь, что ли?
– Спрашиваешь!
Звали ее Варя, Варюхой называл ее Глеб. Она была совсем девочка, смотрела на Глеба: «Хоть в окно, хоть в воду – приказывай!» – такое было выражение в ее глазах. Он говорил ей: принеси туфли, – она приносила. Сними с меня пиджак, – снимала. Подай стакан, – подавала.
А если ему ничего не нужно было, он делал жест – и она полностью переключалась на Маринку, которую любила искренне. Она была беззащитна и наивна, и это, видимо, обезоруживало Глеба – он не грубил ей, не оскорблял ее, как делал это с другими, но и не особенно, в общем, церемонился с ней. А Витя смотрел на Варюху и думал – безотчетно – о Люде, о том, что хорошо было бы, если бы сейчас вот здесь, вместе с ними, вместе с Маринкой, сидела Людмила, что-нибудь сказала, улыбнулась, засмеялась, как умеет смеяться только она одна…
Так складывалась жизнь, что опять, в который уже раз, они были не вместе, она осталась в Москве – работать и поступать в институт, а он сразу после сессии – два месяца назад – уехал со студенческим отрядом в Тюменскую область на лесосплав. Теперь, возвращаясь в Москву, на неделю, что осталась до начала учебы, заехал домой.
И в эти дни, в один какой-то момент, ему вдруг странно почудилось, что как бы ни шла здесь жизнь – трудно ли, плохо ли, счастливо или горестно, – она идет и будет идти независимо от его личного существования, и он почувствовал теперь с особенной остротой горечь тех упреков, которые делала Людмила. Да, это была правда, он не жил той жизнью, которую выбрал себе сам; он сам, а не кто-то иной, женился именно в то время, в какое женился, и это его дочь родилась в то время, в какое должна была родиться, и, значит, – как мужчина и как отец – он должен был иметь все то, что должен был иметь: квартиру, работу, самостоятельность, независимость, – а между тем ничего этого у него не было, а раз не было – то вывод был один: нельзя было и начинать то, что не под силу и не по плечу. Ибо, начав так, ты уже заведомо переложил часть своей личной, собственной жизни на плечи других, а таких, как ты, если оглянуться, не один, не два, не три, а десятки и десятки. Да, это была правда, он знал ее, но ни изменить, ни начать что-либо по-иному уже нельзя было: жизнь дважды не проживается и не текут реки вспять. Что подкупало в Марье Трофимовне, так это ее удивительное человеколюбие, бескорыстная щедрость души, вот именно – бескорыстие и щедрость души. Русская черта русской женщины. Витя понимал, что сам он – никакой, конечно, не подарок для Марьи Трофимовны, но он глубоко чувствовал ее душу, по-сыновьи любил и жалел ее, и она это понимала, между ними, несмотря ни на что, всегда была какая-то молчаливая договоренность, симпатия и взаимное уважение.
Именно поэтому Витю не то что злило, а часто просто мучило и терзало, когда он видел, как грубо и жестоко обходились с матерью ее собственные сыновья. С Глебом они схватывались из-за этого не на шутку, но Глеб в таких случаях никогда не защищался, а нападал.
– Муха тоже думает, – усмехался Глеб, – что тебе приятно, когда на шею садится.
– В мой огород камешек?
– Ну, зачем так глубоко. Я говорю, одна муха…
– И совсем ты не про муху говоришь, – сказала Маринка. – Дядька Глебка какой-то…
– А сопливых не спрашивают. А то они могут по шее заработать.
– Тебе папа задаст тогда!
– А я вам вместе с папой! – усмехнулся Глеб. – Чтоб не обидно было.
– А мы бабушке скажем. Вот так.
– Бабушка у вас тоже… с приветом. Нет, ты думаешь, ты у нас один такой ха-ар-роший-прехороший, мамку ж-жалеешь, понимаешь, слова там ей разные говоришь… а ты бы ей лучше глаза открыл, раз у вас такая любовь. Ты спроси у нее, для кого она старается? Сколько раз я ей вбивал в голову: пускай слон работает, слон большой! А ей что за охота? В пять-шесть встает – несется на работу. Скажут, оставайся во вторую, – пожалуйста! Скажут, работай без отпуска, – работает. Как осел навьюченный – куда б ни погоняли, лишь бы на месте не топтаться. Домой принесется… а здесь кто ее ждет? Предок? Так этот фрайер кадрится на стороне вовсю… Может, вот этот охламон с пятерками в портфеле? – Глеб дал Сережке подзатыльник. – Как бы не так. Рад бы с пятерками, да в голове – одна, две, три извилины, на них и троек о двойками лишку. Может, я для нее радость агромадная? Светлое пятно, так сказать, в личной биографии? Тоже: где сядешь на меня, там и слезешь. Соплюха вот эта? – он кивнул на Маринку. – Это надо посмотреть, как мамка в постель плюхается, – тогда скажешь, какая это радость…
– А вот и радость! Вот так! – сказала Маринка.
– …если радость, что ж тогда распрекрасный зятек сам ей не займется? Людку в охапку, драпанули в Москву, мы тебя жалеем, мы тебя понимаем, ты у нас хорошая – ни тебе Маринку, воспитывай… Тяжело? Трудно? А нам какое дело… у нас московская жизнь, столичные проблемы, педагогическое образование, ум за разум уже заходит, не до того. Ну, а мамка животное бессловесное… тянет лямку. А я этих, которые лямку тянут, не зная для чего, я бы их! – Глеб сжал кулак. – Кто ей спасибо скажет? Может, мы вот с этим охламоном? От нас дождешься! Предок, фрайер, уже отблагодарил – путается направо и налево… Какая от вас будет благодарность, тоже еще надо посмотреть. Да и на работе плевать на нее хотели… лезет везде, на собраниях выступает – а у слона тоже поговорка есть: тихо, муха, не шуми…
– Ну так если ты все это понимаешь, можешь ты к ней хотя бы по-человечески относиться? Ну не хочешь помогать – твое дело, но можно не грубить, не ругаться, не оскорблять. Ведь и Сережка смотрит на тебя, вы ее вдвоем в конце концов так заездите, что…
– Спрашиваешь! Такова жизнь, как говорили древние римляне древним грекам, помочившись на их могилы. А если по-другому, то у французов тоже поговорка есть: если ты слон, то ты не муха. Или, как мне говорил дед: горбатого могила исправит. Сечешь?
– Насчет меня ты, конечно, здорово проехался, тут я тебя поздравляю. Но, с другой стороны, это тоже удар исподтишка. А если я бью в одну цель, то как быть? Куда от себя денешься?
– Смотри не промахнись… стрелок! Стреляешь, так хоть меня не учи. А то, кому не лень, все учат… пересчитать по пальцам? Затянул бы я на них на всех петлю покрепче, да слабоват в коленках. К директору прихожу: не поедешь на регату, говорит, пьешь, хулиганишь, прогуливаешь, – не поедешь. Говорю: у льва – когти, у птицы – крылья. Не понял, постучал по столу пальчиком. Я яхту чуть не на горбу в Ленинград пер. Первое место. Руку пожал, правда, а потом… уволил. А куда от меня денешься? Закон на страже моих драгоценных прав. Ладно, другой случай. Подваливает мастер: почему прохлаждаешься в рабочее время? А я руку только что обжег. Я ему говорю вежливо так: пошел вон, сука! Не понял. Взял я его, поднял и хотел в ковш с чугуном кипящим бросить, да тут – Васька-решето подвернулся, ломом по рукам мне долбанул… Ладно, отсидел пятнадцать суток. И вот ты спроси меня: может, я сумасшедший? Может, я не знаю, что засадят меня в конце концов? Ну, вот таких, как я, вроде не должно у нас быть, а я есть… Я тебе скажу – скучно мне, серость одна кругом, не продохнуть от скукоты. Один – жены боится, другой – за жену, третий – начальства, четвертый – собственных мыслей, пятый за копейку дрожит, шестой еще от чего-нибудь и за что-нибудь трясется в своем уголке, – и это люди? Друг на друга похожи, как муравьи. Когда ничего не боишься, здорово начинаешь людей видеть – насквозь. Дела мне не хватает – чтобы в полную правду, в полную силу! А может, что скорей всего, просто подонок я и загнать меня нужно за Можай, да побыстрей. Случай вроде того: спрашивает муха у слона, а слон в ответ – жужжишь, не слышу…
…Вечером, когда собирались все дома, и Марья Трофимовна, и Витя, и Маринка, конечно, тоже, хотя она больше просто слушала, за каким-нибудь делом часто вспоминали Люду. Так получилось, что у Марьи Трофимовны за эти два месяца было больше писем от Люды, чем у Вити, – связь с рейдом на лесосплаве была плохая, от случая к случаю, Марья Трофимовна что-нибудь рассказывала, Витя слушал и улыбался; иногда, это было видно, он в мыслях своих был уже далеко от дома, в Москве, представлял, как увидит вскоре Люду, как будут они опять вместе. «Судьба, видать, такая…» – думала, вздыхая, Марья Трофимовна.
Они, когда разговаривали, любили не просто разговаривать, а что-нибудь делать, Марья Трофимовна, например, стирала, а Витя, чем мог, помогал – белье принесет-отнесет, воду сменит, веревку натянет во дворе…
– Маринка, подай-ка вон платьице!
– Это?
– Ну да. Вот молодец, девочка! – улыбалась Марья Трофимовна, вытирая тыльной стороной руки пену со лба. – Она, главное, когда в аудиторию-то зашла, – продолжала она для Вити, – фамилию вдруг свою забыла, твою фамилию-то! – рассмеялась она. – Спрашивают, как фамилия, она отвечает, а ей говорят: в списках такой нет. Смех! Потом, пишет, собралась с мыслями, вспомнила Витину фамилию, так и написала, дуреха, «Витину фамилию», как будто у ней сейчас не твоя фамилия… Ох, бедовая она моя, бедовая… Ну, села, пишет, вызывают отвечать, отвечает – не поймет, то ли во сне все происходит, то ли наяву, оттараторила, а они спрашивают: вы что, мол, недавно замуж вышли, да? А она говорит удивленно: почему недавно? Давно… только я бедовая, так и сказала – я, говорит, бедовая, так бабушка Настя меня еще звала, вот и забыла, волновалась, мол, сильно… А ей говорят: а что, мол, бабушка-то Настя жива? А как же, удивленно отвечает она, конечно, жива, на одной улице с мамой моей живет. Ну, раз так, говорят, то хорошо, ставим вам пятерку, привет бабушке и маме!
Марья Трофимовна, Витя и Маринка – все втроем – так тут рассмеялись, что бросили все дела и, схватившись за животы, долго не могли успокоиться. Особенно смешно было всем смотреть на Маринку, она не столько делала то, что чувствовала, сколько копировала взрослых.
Иногда Витя сам брал письма и по нескольку раз перечитывал, что писала домой Людмила; порой кое-какие мелочи казались ему неожиданно странными, даже непонятными, и он говорил:
– Ну надо же!
И Марья Трофимовна отрывалась от дела, спрашивала:
– Что там?
– Да вот пишет, – показывал Витя, – ходила смотреть футбол.
– Футбол-то? – улыбалась Марья Трофимовна. – А-а, да, я тоже удивилась сначала, а потом вспомнила, – ты-то, может, не знаешь, а я знаю, – она ведь в детстве только с пацанами бегала, и в футбол с ними, и в прятки, и папиросы даже с ними пробовала, прибежала: «Мама, какие они горькющие!» – «Кто?» – «Да папиросы эти!» И по огородам вместе с ними лазила, страдовать это у них называлось…
– Мы тоже страдовали, – вспомнил обрадованно Витя, – дома в огороде чего только нет, так нам это что… надо в чужой сад или огород залезть, настрадовать морковки, репы, яблок, крыжовника, – это да!
– Ну вот, настрадуются, домой придет – живот во-о-от такой, вспучит его, беднягу…
– Вот такой? – нафуфырилась Маринка.
– Вот-вот… мамка-то у тебя ох бедовая была, крепенькая такая, пухленькая, щечки – во! Серафима, бывало, придет, говорит: «Ну, где тут наша пышка?» – а Людмила-то привыкла потом, это еще в детстве было, привыкла и, когда ее спросят: «Ты кто?» – отвечала: «Пышка сдобная я…»
– Пышка сдобная! – рассмеялась Маринка. – Пышка сдобная! Бабушка, я тоже пышка сдобная?
– Да уж ты куда там… пышка! Кости да кожа одни… замаялась уж с тобой, мамке бы вот твоей, что у тебя сейчас есть, – она б за обе щеки уплетала, только б свист стоял… Оно ведь, после войны-то, ох как голодно было… Помню, разведешь бурду, наполовину картошка, наполовину жмых, лакомство было – картофельные оладьи… Или вот как вспомню, ох упрямая была Людмилка! Недаром, видно, в институт-то поступила. Бывало, поставишь их с Глебкой в угол, тот через минуту уже канючит: «Мам-ма, прости-и, ма-ма, не буду больше…» Ну ладно, раз прощения просит, надо прощать, выйдет из угла – глаза хитрющие, снова да ладом за старое принимается, а Людмилка… ну, та нет, – встанет, губы надует, смотрит исподлобья, ну вот как Маринка иногда делает, точь-в-точь они копии, она у вас как-то странно – и на тебя, Вить, похожа и на Люду, уж больно сердится-то точно как вы оба…
– Бабушка, а мама тоже плакала?
– Ну а как же. Плакала… Только редко, слезинки-то от нее не добьешься, бывало… Стоит в углу, так хоть сто лет может простоять, а прощения не просит. Бедовая была, не считала себя виноватой.
– А была виноватой? – спросил Витя.
– Да ведь когда как… Иной раз просто под горячую руку подвернутся оба, а другой раз так напроказят, взяла бы ремнем да отхлестала по первое число. Но уж тут Степан за них горой был. Он, Степан, тут уж надо отдать ему должное, Люду любил… Да и сам знаешь, Вить, как она на него похожа… вылитая отец, только в юбке!
Марья Трофимовна рассмеялась.
– Деда Степан в юбке! – запрыгала на одной ноге Маринка. – Деда Степан в юбке!..
Эти разговоры о Людмиле действовали на Витю гипнотизирующе не только потому, что многое теперь в характере Людмилы становилось понятней, а главным образом потому, что – как это ни странно, ибо куда уж можно быть дороже, если он давно любил ее, – что Люда становилась для него дороже с каждой новой черточкой, с каждым новым штришком, открытыми в ней.
И когда он читал теперь: «мама… мама…» – он более понимал, что стоит за каждым из ее слов, чем понял бы прежде. Он читал:
«…тут было так тесно, душно, и все девчонки сами по себе, и в то же время каждая тараторит: я ничего не знаю, я абсолютно, ну ничегошеньки не знаю, вот убей бог, девчонки, провалюсь! – я подумала: а ну их всех, и ушла к ребятам. Господи, как я волновалась сама, как боялась, что провалюсь, но до чего противно, когда ноют об этом, а с ребятами мне стало спокойней, они тоже волнуются – есть далее такие, что похлестче девчонок! – но все-таки… одни говорят о футболе, другой рассказывает, как напился вчера и на все махнул рукой, третий, что хорошо бы сейчас позагорать, солнышко такое хорошее, лето, тепло… Ну, в общем, когда пошла в аудиторию – руки не дрожали, и то слава богу. Но зато отмочила другое, как зашла, забыла свою фамилию…»
Или он читал еще:
«…Витя уехал, и я осталась опять одна. Может, это и к лучшему, а то если провалюсь при нем, буду переживать вдвойне. Ему почему-то все дается легко, или мне кажется, а мне он говорит, что я сообразительная и что мне сдать – пара пустяков, а ведь если я не сдам, он может разочароваться во мне, подумает, что никакая я не сообразительная, а последняя дура. Занимаюсь день и ночь. До головной боли. Хорошо, хоть на время экзаменов дали отпуск без содержания, а то не знаю, как бы выкручивалась. У них тут такая шарага, я даже и не думала никогда раньше, что такие бывают. Вплоть до директора ПОСПО ходила, – не дают отпуск, хоть убей. «Без году неделю работает, а туда же, в образованные полезла, учиться, видите ли, ей хочется, – а работать кто за вас будет?» Для них тут учеба – нож по сердцу. Работать некому, а работать надо – как раз сезон, лето в разгаре. Не только в магазин нужно, а и на лотки еще – овощи, фрукты побыстрей продавать. В общем, едва добилась правды, но добилась. Насчет прописки пока не знаю, обещают… но когда? Вот работать с утра до ночи – это здесь всегда пожалуйста. Кто у них тут додумался до этого, не знаю, но работать приходится две недели подряд с утра до вечера (а потом две недели отдыхаешь). К концу второй недели еле ноги домой дотаскиваешь. И ничего тебе уже не хочется. Уставшая, и злая, и разбитая. Никогда не думала раньше, что так, оказывается, тяжело продавцам. А покупатель какой – боже мой! Каждый придет, копается, копается, положите вот это, нет, вот это, нет, не это, не это, а вон то, и уж, кажется, стараешься, а все равно недовольны, редко кому угодишь, считают жуликами, так и думают, что всех их только обвешивают, обсчитывают да обманывают… Иной раз так обидно – чуть не расплачешься за прилавком. Хорошо, хоть не одна ты такая, – девчонки в магазине в основном все молодые, моего возраста и даже младше, так что посмеемся иной раз, когда слишком уж плакать хочется. Все легче. Немного уже привыкла к ним; вот сейчас готовлюсь к экзаменам, а нет-нет да и вспомню: как они там? Простые они, девчонки, почти все из окрестных деревень понаехали. Москву хочется посмотреть, а Москва-то не очень легко дается, ей такие ваньки да пеньки, как мы, не нужны, затерли нас куда подальше, пластайтесь и будьте довольны. И то сказать – я действительно довольна, хоть где-нибудь, да пристроилась, – если б ты знала, мама, как трудно было найти работу, чтоб с пропиской, почти невозможное дело, особенно если ребенок есть – штамп в паспорте. А что у тебя муж студент, учится в Москве и что нам жить, естественно, вместе хочется – до этого никому никакого дела нет. Не знаю уж, как писать тебе… но, понимаешь, мама, если нам сейчас Маринку к себе забрать… то куда же мы с ней? Я буду работать по две недели, Витя учится, площади своей нет, снимаем углы, садиков с ПОСПО тоже нет, – может, потерпишь еще немного? Что-нибудь, в конце концов, мы придумаем, не вечно же так будет… Я знаю, ты, конечно, и слова не скажешь, ты у меня такая, но мне самой обидно – что же это мы за родители такие? Правда, как подумаешь иной раз, так весь свет не мил станет, а выхода все равно никакого, только ждать и терпеть…»
Неделя пролетела быстро; провожали Витю Марья Трофимовна, Сережка и Маринка.
– Папа, – сказала Маринка, – а возьми меня в Москву?
– Возьму обязательно. Вот подрастешь еще немного – тогда. Москва – она ведь знаешь… Москва – столица нашей Родины.
– Я знаю, папа…
– Ну, пишите, – расцеловала Витю Марья Трофимовна.
– Мать не обижайте тут, – наказал Витя Сережке.
– Спрашиваешь!
Это было в первый раз, когда он услышал, как Сережка повторил слова старшего брата.