Текст книги "Хранители очага: Хроника уральской семьи"
Автор книги: Георгий Баженов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 30 страниц)
На третий день свадьбы Степан исчез. Она почему это заметила, – потому что после свадьбы каждые руки на вес золота: гулять и веселиться охотников всегда много, а помочь разделаться со всей тарабарщиной после гулянья – у всякого вдруг свои дела, заботы. Слава богу, хоть с Маринкой есть кому на это время заняться – Светланка с ней да Сережа, попеременке.
Был тут на свадьбе Фрол такой, из родни Варюхи, все ходил по пятам и твердил: «Нет, сватья, а сватья, слышь, кума, а кума, а па-ач-чему в стопках не налито, а?» Слушала она, слушала, говорит: «А ну, иди-ка, сюда, кум». Вышли они во двор, она руки в боки и спрашивает: «Что, Фрол, выпить не хватает? Мало вы тут три дня трескали, трескали, так еще и…» – взяла да и толканула его, он пошатнулся, повалился назад, а там бревно под ногами – так вверх ботинками и сыграл. Смешно получилось, Марья Трофимовна первая рассмеялась, и все, кто был рядом, во дворе, тоже рассмеялись… Фрол поднялся, отряхнул кепочкой коричневые свои брюки в полоску, сказал: «Ну, кума, даешь… Во дает кума! Вот кума так кума!..» – и тоже рассмеялся. Вообще-то этот Фрол ничего мужик был, нормальный, просто под горячую руку попал, устала она за эти три дня, надоело все и вся. Сын женится – это хорошо, конечно, слава богу, но как вспомнишь… Вот вчера с табуреток уже валятся, а все за свое… чуть не за ноги таскали потом в маленькую комнату, к вечеру их там – один на другом, и смех и грех… Ладно, ту сторону свадьбы, когда все счастья желают, «горько» кричат – это все знают, а вот каково оно приготовить все, а потом разобрать, да вымыть, да рассчитаться с долгами – это только хозяйка знает. На третий день она сыта была по горло; главное, никому уже дела нет ни до жениха, ни до невесты, это уж только так, как повод… Ну, а впрочем, она тоже, конечно, хороша, нечего пенять, свадьба – она и есть свадьба. Про себя-то она знала, почему она так. Степан в голове сидел. Пропал ведь под шумок, неужели все-таки шляется к своей? Фрол еще, черт такой, ходит по пятам, улыбается довольный:
– А ловко ты меня, кума, не ожидал… Здорова, ничего не скажешь!
– А ты чего за мной, как нитка за иголкой?! Чего тебе?
– А нравится, – простодушно отвечал Фрол.
– Чего нравится-то? Я, что ли?
– А то кто же? Кума мне нравится, ты нравишься…
– А не врешь? – рассмеялась она, подумав: ну надо же, и крив, и кос, и в землю врос, а туда же.
– Не-е, кума, точно говорю. Нравишься. Вот те крест!
Ну что с ним будешь делать? Говорит:
– А ну пойдем-ка, кум, посидим, выпьем чарку-другую, зови жену…
– Счас, мигом. Это мы мигом…
Пришла Фролова жена, сели они за стол прямо во дворе, с молодежью, тут рядом была бочка с пивом, галдеж стоял, смех, шутки…
– Вот, – сказала Марья Трофимовна Ефросинье, – кум-то говорит, нравлюсь ему. Жить не может без кумы. – И повернулась к Фролу: – Ну, чего сидишь, наливай пива.
– Так а ему кто не нравится-то! – махнула рукой Ефросинья. – Он, бывает, что… бывает, у нас коз пасут, так он что, он сядет эт-та напротив коз и вот смотрит, смотрит… Спросишь: ты чего, Фролушко? А нравится мне коза-то, говорит, вот эта… глаза вишь у нее какие, с хитринкой… человечьи глаза.
– Дядь Фрол, – спросил кто-то из молодежи, – а трактор тебе нравится?
– Трактор? А чего трактор-то?
– Так у него тоже фары есть!
– Н-ну, поддел! – восхищенно покачал головой Фрол под дружный хохот молодежи.
– Дядь Фрол, – спросили его еще, – а Джина Лоллобриджида – нравится?
– Так то ж киноартистка! Ишь, хотел провести старого Фрола на мякине…
– А тебе, значит, только козы нравятся?!
И опять вокруг хохот, а Фрол только головой качает.
– Ну а что я тебе скажу, – прищурился Фрол, – вот, скажем, это женщина, так, а вот это – баба, так… какая тут разница?
– А мы еще маленькие! Нам откуда знать… – снова смеются за столом.
– Видал, сколько в тебе понятия… никакой, так сказать, скромности, один намек остался… Та-ак… А и народе как говорят: баба с возу, кобыле легче, так? А про женщину?
– Цветочек, да? – сказали одни.
– Фрол-то у нас – философ! – засмеялись другие. – Мы думали, он про Фому, а он про Ерему. Диалехтик, ух, диалехтик!
– Так это я к чему? – прищурился Фрол. – К тому, что, значит, женщину уважать надо.
– Так мы их уважаем! Жратву приготовят – мы же не отказываемся? Ложка всегда наготове! А как же, женский труд уважаем…
– И значит, дальше-то, к чему я веду-то… – Фрол отпил пива. – Вот перед вами кто сидит? А это перед вами мать Глебова, так? А кто она такая есть? А она есть женщина, так? А раз она есть женщина…
На Фрола перестали обращать внимание; он еще только развивал свою мысль, а за столом уже вовсю смеялись над другими шутками и прибаутками. К тому же, не успел он еще досказать, открылись ворота, а в воротах показались Глеб и Варюха. Все закричали: «О!», закричали «Ура!» – и тут, конечно, не очень было привычно видеть, как Глеб смущается, то есть улыбаться старается небрежно, играючи, а все равно видно – смущен, о Варюхе и говорить не приходится, пунцовая, как китайское яблоко. Это уже был третий день свадьбы, церемоний особенных не было и острых шуточек насчет новобрачных тоже, все отошло, ушло еще вчера. Посадили их сейчас за стол, налили по бокалу шампанского. Марья Трофимовна смотрела на Варюху, и хорошее, доброе было к ней чувство – ни кола ни двора у девчушки, без родителей осталась. У Марьи Трофимовны они жить отказались, Глеб отрезал: еще чего, будем снимать комнату, пришли сейчас оттуда. Да, доброе было чувство к Варюхе, болела за нее душа. Ну, а с другой стороны, бог его знает, как оно получится, может, обломает ему рога, ну а в крайнем случае, как-то странно усмехнулась про себя Марья Трофимовна и даже сама удивилась этой своей усмешке, – в крайнем случае, не обломает рога, так хоть наставит ему их…
Шумом этим, суматохой воспользовалась Марья Трофимовна. Незаметно поднялась, только вот Фрол и заметил:
– Ты куда это, кума?
– Да сейчас, – ответила ему. – Вот еще репей тоже мне, кума да кума…
Усмехнувшись, он кивнул: мол, все понятно, раз надо – значит, надо. Она знала теперь, что уже не успокоится, пока не проверит, точно ли, что Степан шляется к «кукушке». Не верилось, ну а все-таки… на белом свете чего только не бывает.
В доме у нее свадьба, а Марья Трофимовна бросила гостей, пришла на автобусную остановку, села в автобус и думала: а ну как кто сейчас из знакомых увидит, спросит: Марья, куда это ты? Адресок у нее в кармане лежал, жег он ее, не только сам по себе жег, а потому, что она знала, что то, что она делает сейчас, довольно позорное дело, но больше этого позора, который она переживала уже заранее, ей хотелось знать правду. Правда – святая вещь; правда не всегда, конечно, как живая вода: попробовал – исцелился, и наоборот бывает – как хлыстом ударит. Лучше хлыстом, чем сама не знаешь, что творится вокруг.
Жила она, та, к которой ехала Марья Трофимовна, на краю города. Вышла Марья Трофимовна из автобуса, а потом то закоулками, то переулками добралась. Домик оказался маленький такой, в глубине сада. Остановилась Марья Трофимовна, посмотрела – тишина вокруг, голые деревья, осень, тоска… Она подумала даже: да наплевать на все это! – а сама уже подходила к воротам. Повернула кольцо – щелкнула задвижка раз, другой, а ворота не открываются. «На палку закрылись!» – усмехнулась она уверенно. Знала она все эти полудеревенские премудрости, нашла внизу прорезь, просунула руку, сдвинула палку в сторону. Ворота открылись, Марья Трофимовна вошла во двор и вновь странно как-то усмехнулась. «Чего это я? – подумала она. – Да бог с ним. Уж как есть…» Дверь, конечно, заперта; она вошла в сад, постучала средним пальцем по стеклу; как будто там мелькнула тень, а потом – ничего, словно мертво там, но слишком уж что-то мертво. Она постучала сильней. Еще раз постучала. А потом – совсем уже сильно.
– Кто там? – выглянула из-за занавески голова.
– Телеграмма, – бодро и взволнованно сказала Марья Трофимовна.
– Какая еще телеграмма?
– Не знаю. Обыкновенная.
Женщина из-за занавесок все присматривалась к Марье Трофимовне, но та стояла в стороне от окна, так что не разглядишь толком, кто да что.
– Сейчас… Какая еще там телеграмма…
«Будет тебе сейчас телеграмма», – усмехнулась Марья Трофимовна.
Дверь чуть приоткрылась. «Ну, давай», – сказал голос. Марья Трофимовна толкнула дверь, хозяйка отпрянула, Марья Трофимовна шагнула вперед, сказала:
– Степан у тебя?
– К-к-какой С-степан?
– Какой? А вот я сейчас тебе покажу какой. А ну пошли! – Марья Трофимовна пересекла сенки, хозяйка испуганно догнала ее, встала у входной двери, как бы защитив ее рукой:
– Вы, собственно, вы… по какому праву…
– Праву по какому? А ну-ка, как тебя зовут?
– И по-почему на «ты»? Ксюша, – ответила она.
– Ксюша Ксюшевна, значит, – усмехнулась Марья Трофимовна. – Чего ж дверь загородила, или боишься чего? Приглашай в дом гостью. Гостья – дорогая.
– П-пожалуйста… только я не совсем понимаю… Телеграмма… какой-то… как вы говорите? Степан… Степан какой-то… я не понимаю.
– Сейчас поймешь, Ксюша Ксюшевна, – пообещала Марья Трофимовна. – Пошли в дом.
Внутри Марья Трофимовна пригляделась к Ксюше Ксюшевне. «Аккуратная, – подумала. – Смотри-ка, на рыженьких потянуло…»
– А может, – спросила она, – он не Степаном назвался тебе? Может, какой-нибудь Егор или черт какой-нибудь?
– Какой Степан? Какой черт? Какой еще Егор? Ничего не понимаю… Простите, но я, право… в самом деле, объясните наконец…
– У меня муж пропал, я объявление давала в газету, – сама не зная что, вдруг сказала Марья Трофимовна. – Муж, мужчина сорока семи лет, роста среднего, телосложения крепче обычного, седоват, плутоват, любит свою жену, потерялся… Объявление такое дала в газету, и вот прислали извещение, назвали адрес…
– Да не бывает такого… какое объявление? Нет, я ничего не понимаю… Я бедная вдова, у меня горя своего хватает, чтобы…
– Я понимаю, Ксюша Ксюшевна, тебе тяжело… Ну а мне каково? А вон под кроватью кто у тебя?
– Под какой?
– А у тебя сколько кроватей?
– Одна.
– Так чего спрашиваешь? Видишь, во-он ботинок торчит? Видишь? Ну вот. Я тот ботинок третьего года в новом «Обувном» брала, магазин только-только открыли… Помнишь, может, Ксюша Ксюшевна, как открывали-то его? Давка была, народищу, а вот ботинки-то достались мне, а? Старалась для черта своего. Вылазь!
Степан не вылезал, «Ксюша Ксюшевна», прикрыв лицо шалью, заплакала.
– Да чего ты ревешь? – спросила Марья Трофимовна. – Давай лучше помоги вытащить его оттуда.
Марья Трофимовна подошла к кровати, взялась за ботинок и потянула на себя; Степан сопротивлялся.
– Ну чего, – спросила она, – жить там собрался? Вылазь, герой. – Она еще раз дернула, но теперь уже больно, закрутив ему ногу.
– Ой-ей-ей! – застонал Степан, а ей смешно стало – на грани истерики и слез, она еще раз крутанула ногу, сказала:
– Неудобно ведь там, Степан, лежать. Ты б лучше здесь меня встречал, отчего нет? Я тебе родня все-таки, у меня от тебя Глебка, Людмилка и Сережка, а ты под кровать от меня? Неудобно, Степа, под кроватью родную жену встречать…
Кряхтя, пряча глаза, Степан с трудом выбирался из-под кровати, при этом был жалок и смешон, – кровать была низкая, выползать было неудобно, нижняя поперечина сетки врезалась в спину.
– Ну что? – спросила она.
– Ну что?! – зло огрызнулся он.
– Ты отгулы для чего взял? У сына свадьба, – просил. Или к этой чтоб бегать? – она кивнула на «Ксюшу Ксюшевну».
– А хоть бы и к ней, – огрызнулся Степан; на лбу у него выступили крупные капли пота, руки суетливо шарили по карманам.
– Та-ак… – сказала Марья Трофимовна. – По карманам шаришь? Шарь, шарь, может, совесть-то в карманах затерялась…
– Боже мой, боже мой, стыд-то какой… – плакала «Ксюша Ксюшевна».
– Не вой, – поморщился брезгливо Степан. – Разнылась…
– Что ж так неласков с ней? – улыбнулась вкрадчиво Марья Трофимовна. – Пожалел бы ее, вишь как убивается…
– Всех бы я вас пожалел! Взял бы вот так…
– Ого, – усмехнулась Марья Трофимовна. – Смотри какой герой! Блудит, блудит, да еще коготки показывает.
– Ну а что, думаешь, на лапках перед тобой ходить буду? Унижаться, да?
– А то как же? Будешь еще, не зарекайся…
– Ну уж нет, не дождешься! Думаешь, сладко живется с тобой?! – вдруг взвился Степан. – Э-эх, бесстыжие вы все рожи! Руками вот этими день и ночь вкалываю, рычаги ворочаю, видишь, вот руки?! – смотри, смотри! Один котлован вырою, давай следующий, второй вырою, давай третий… устанешь, как собака, с ног валишься… А домой придешь, что там для меня есть? – логово! – тюряк да фуфайку бросишь, на, спи, как собака в конуре.
– А не лезь на постель пьяный – да еще в робе промасленной.
– Пьяный?! – взвился Степан. – А ты спросила, с чего я пьяный?
– Знаем, с чего вы пьяные. Пьянице одно надо – до стакана дотянуться.
– Вот то-то и оно, что много знаешь, да мало понимаешь. Пьянице! Лучше б посмотрела, какого сына воспитала. Все ходила вокруг него, ахала, ахала, Глебушка, Глебушка… вот он и вырос у тебя головорез! За водкой не побежишь для него – отцу в морду. Это только представить, чтоб отцу в морду давали?! Так это еще что… Нет, это еще что! – распалялся Степан. – Принесешь, сгребет тебя: «Предок, я тебе полчаса давал. А ты опоздал на пять секунд. А ну пей! Два стакана залпом – оп-па!» А не будешь – в морду снова грозится… Младший, сопляк, и тот уже обнаглел, только и слышу от него: молодец, возьми с полки пряник, или: глупый умного научит? Или с тазиками этими еще надоел мне: в бане тазики дают, сбегай для пельменей, ведро браги давно ждет… Я для них посмешище какое-то, ходячий клоун, а все ты их научила, ты им вбила в голову, что я у тебя… да что там говорить… бесстыжие вы все рожи!
– А может, мы самоварчик сейчас, а? – вдруг простодушно улыбнулась «Ксюша Ксюшевна». – Ну а что? Посидим, поговорим…
– Что?! – взревел Степан. – Самоварчик?! – Он даже поперхнулся. – Ну, видал я дур, но такую!..
– Так это значит, ты меня же еще и обвиняешь?! – пошла на Степана Марья Трофимовна. – Он, значит, жил в свое удовольствие, пьянствовал, гулял! я, как заведенная, и то, и это, и пятое, и десятое, везде успевала, и одень их, и обуй, и в школу отправь, и покорми, и постирай на них, и на собрания родительские ходи, чтобы у них как у всех, и помири их, если поссорятся, и от отца пьяного спрячь, от всего на свете убереги их да еще воспитай, чтобы не жадные были, чтобы веселые, добрые, здоровые… а потом от тебя же еще слушать упреки?! Мало я от тебя видела всякого, мало от Глеба благодарностей наслушалась, тот, лоб, не маленький уж, мог бы мозгами пошевелить немного, что для них мать сделала, мало всего этого… так ты еще и разнесчастненьким тут прикинулся?! Ах ты черт, черт ты такой-рассякой! Всю жизнь куролесил, докуролесился – теперь сын над тобой куражится, как ты над ним над маленьким куражился, – так я же еще и виновата?! Вместо того чтобы дырявой своей башкой подумать, что я для вас для всех сделала, чтобы помочь мне хотя бы сейчас, когда внучка у меня на руках, твоей же любимой дочери дочка, – утешение пошел на стороне искать? И с кем утешился – с сучкой этой?! Молчи, молчи! – крикнула Марья Трофимовна на «Ксюшу Ксюшевну», когда та зароптала: «Да разве так можно? Я вдова… я н-не п-позволю… я женщина гордая…» – Знаем, какие вы все охотницы до чужих мужей! Ты его любила? ты рожала от него детей? воспитывала их? пьяного да драного отмывала его, утихомиривала, спать укладывала? со стыда за него сквозь землю проваливалась? Тогда молчи, молчи!..
Марья Трофимовна вдруг почувствовала удушье, резко запершило в горле – это, знала она, начинается в ней слабость, близки слезы. Только не сейчас. Она остановилась как бы на лету, на полуслове, с чуть открытым ртом – и так постояла некоторое время, стараясь успокоить себя, сдержаться; сделала несколько шагов назад, не оборачиваясь, присела на стул, посидела, какое-то время считая про себя: раз, два, три, четыре, пять, шесть… Почувствовала, стало легче, подняла голову – Степан не смотрел на нее (он знал, что с ней такое), а «Ксюша Ксюшевна» смотрела на нее испуганно-встревоженно, расширенными глазами. «Ничего, – подумала Марья Трофимовна, – не бойся… дура ты, дура этакая… Ничего не бойся, не умру у тебя…»
Она еще посидела так, ощущая, как постепенно возвращается к ней равновесие, хотя боль от всего, что она только что пережила, тупо отдавалась в сердце. Чуть позже она подумала: «Боже мой, кому я это все говорила, для чего? зачем?» – поднялась со стула, сказала тихо, как бы безразлично:
– Пропадите вы здесь пропадом… – и вышла. Какое-то как будто движение слышала сзади, когда выходила, но это все было безразлично ей до последней степени, она не обернулась и не сказала больше ничего.
Дома, среди всех гостей, она почему-то сразу выбрала Фрола и его жену Ефросинью, подсела к ним, сказала:
– Ну что, Фрол, не обиделся на меня?
– Какой там!
– Мамка, мамка! – кричал с другого конца Глеб. – Ну, спой нам, слышь, ты ж не пела нам еще! Мамка!
– Только песен мне еще не хватало, – вяло отмахнулась Марья Трофимовна. – Давай, Фрол, выпьем с тобой мировую?
– Так а мы разве… – глуповато заулыбался Фрол. – А вообще-то давай, давай, я с тобой, Марья, завсегда…
– Ну, а что, можно ведь мне выпить сегодня?
– А почему нельзя? Дело такое, сын женился…
– Ну так наливай.
– Так налито уже! Полнехонько, через край.
– Мамка, мамка! – все кричал через стол Глеб.
– Любит тебя, – сказал Фрол, а она, как раз когда в дверях показался Степан, вдруг подумала: «Спеть-то ох хочется… Только б хорошую какую… такую, чтоб…» – и потихоньку начала:
Гори, гори, моя звезда,
Звезда любви приветная,
Ты у меня одна заветная,
Другой не будет никогда… —
и сладко-горько тянула это «никогда»…
8. НОЧЬ. ЧТО ЗНАЧИТ БЫТЬ ЖЕНЩИНОЙТак уж получалось, идешь от отстойника всегда мимо градирни – и пыль, и грохот, а КрАЗы с МАЗами туда-сюда натруженно гудят, высунется какой-нибудь шофер: «Эй, красавица, садись, подвезу!» – «Давай, давай, дома у тебя красавица!» – махнешь рукой, усмехнешься, будто молодая, шофер, конечно, поддаст газку, и пыль из-под колес, и из кузова летит грязнотища какая-нибудь, и котлован рядом роют – урчит экскаватор, бряцая гусеницами и звеня цепями-тросами, пылища – туман сплошной, а тут как раз и градирня, облепит тебя водяная пыльца, дождичек такой искристый, мелкий и звонкий, и чем ближе градирня, тем больше шум-шипение, как будто водопад урчит и пенится, пылища на тебе отлично так пообсядет, как будто в пудре подыскупаешься и духами побрызгаешься, – как говорится, для свидания готова полностью: и помылась, и накрасилась, и белки глаз жарко светятся на «загорелом» лице, – чего еще надо женщине? Научишься думать так – будешь улыбаться, даже если сама с головы до ног в грязи. Пройдя градирню, Марьи Трофимовна стянула с головы платок – волосы свободно рассыпались, собрала их в узел, закрепила шпильками, – теперь и к людям заходить не стыдно. Но в управление зашла не сразу, постояла чуть на крыльце, поогляделась вокруг. Откуда и почему в ней это было, она не отдавала себе отчета, но всегда, когда приходила сюда, любила поосмотреться, полюбоваться заводом. Управление аглофабрики стояло на взгорке, отсюда просматривались даже отдаленные корпуса прокатных цехов – последнее звено во всей кухне металлургии. Да и домны, как будто в шеренгу, словно специально, выстроились перед тобой: две – огромнейшие, новейшие, одна уж задута, давно дышит огнем и металлом, вторая – почти готова к пуску, месяц-второй-третий – и забьется в ее горле тысячетонный пульс чугуна; две другие – «старушки», чуть сгорблены, чуть подслеповаты, задыхаются от молодого ритма времени, но – жилисты, выносливы, без них – какой бы план был без них? Верно говорят, старый конь борозды не испортит. В далекой сизой дымке – как будто паутинные плетения решеток и перекрытий, в которых прячутся глубинные корпуса конверторов: вот и сейчас видно, как тянут к ним по железнодорожной ветке чугуновозы расплавленное огниво чугуна; а чуть ближе – тоже «старичок», как и домны-старушки, томасовский цех: давним, дедовским еще способом варят в нем сталь, но сколько страсти и огненной красоты бывает, когда полыхает в нем пожаром языкастое пламя кипящей стали! Кому металл безразличен – тот ничего здесь не увидит, кроме грязи, копоти, дыма, огня, гари, пыли, а кто связал, даже незаметно для самого себя, жизнь с металлом и огнем – тому это как поэзия, как глубокое чувство удовлетворения: жив завод – жив и ты, отдается в тебе его пульс, его живое существо. Да и не охватишь глазом весь этот гигант! Только ли домны, только ли мартеновские печи, только ли холодная и горячая прокатка, только ли конверторы, аглофабрика, паровоздушная станция, а КИП, а вспомогательные цехи, а разные мастерские и многое-многое другое… И все это кипит, грохочет, плавится, шумит, дышит, движется, пульсирует, скрежещет, дыбится, ревет, умирает и возрождается, возрождается и умирает…
На собрание она, конечно, опоздала; шлам в отстойнике – это такая причина, что и на двадцать собраний разрешат опоздать, только знай работай, успевай очищать отстойник, не до говорильни. Когда разгрузилась, тогда и пришла: а тут – шум, дым, гвалт – что-то необычно сегодня. Частенько ведь как – пришли, посидели, начальство выступило, по бумажке проект зачитали, мирно-быстро проголосовали и разошлись. Скрывать нечего – скучно обычно бывает. А тут – шум, терпкий запах пота, лица раскрасневшиеся, карандашик граненый по графину заливается.
– А чего такое-то? – спросила Марья Трофимовна, присев на стул с краешку.
– Чего? – не понял ее усатый дядька; посмотрел на нее, покрутил у виска: – Ты что, тимошенковская?
– Не, у нас Силин, а в чем…
– А я думал, у одного Тимошенкова на ходу спят.
– Долго думал, видно, – не осталась в долгу Марья Трофимовна.
– Вот, теперь вижу – силинская! – усмехнулся дядька, посмотрел на нее повнимательней и отвернулся.
Посидела Марья Трофимовна, послушала, поняла кое-что; ты смотри-ка, мало им своих забот на фабрике, так еще одна прибавится. Вон на домну тоже приезжали учиться, один такой чудак оказался, на патрубках чайник кипятил – потом давление в котле еле-еле сбили. И смех и грех с ними, честное слово…
Главный призыв был такой: товарищи, отнестись нужно серьезнейшим образом! Необходимо помнить – страна только недавно освободилась от колониального гнета, промышленность слабая, кадров нет. Нужно помочь, это наш интернациональный долг. Будет нелегко – но когда бывает легко, товарищи? Мы не призываем к показухе, но сознание рабочего… На вас смотрит весь завод, весь город, вся страна. Давайте поговорим, выскажемся, посоветуемся…
Говорили так: разве мы против помочь? обучить? поддержать? Мы не против – мы с радостью. Но, товарищи, а как же с обновлением техники? Когда наконец на одном из гигантских заводов страны, на одной из самых производительных аглофабрик будут смонтированы новые корпуса – корпус первичного смешивания шихты, например, или склад сырых материалов, когда будет обеспечена бесперебойная работа дисковых питателей, когда будет сделано хотя бы простейшее – заменены ленты на ленточных конвейерах?
Да, говорили в ответ, а при чем же здесь чисто производственные проблемы? Вопрос, так сказать, решается принципиально: да или нет. Кто принципиально согласен, товарищи?
Принципиально согласны все, начиналось снова. А все-таки интересно было бы знать, производственные проблемы – это что, не принципиальный вопрос? И потом, товарищи, как же так: обучение – это что? Это же вопрос престижа, нужно показать максимум, а как покажешь максимум со старой техникой и с не обновленными средствами производства?
Минуточку, минуточку, товарищи… Вы меня знаете, разве я, как заместитель начальника аглофабрики, не выделял того-то? не делал этого? не отдавал приказ? Хорошо, согласен, претензии к материальной части могут быть – но давайте в таком случае поговорим о людях. Тимошенкову сколько раз было приказано – произвести капитальный ремонт редукторов! Тимошенков, вы здесь? Очень хорошо, вот перед вами Тимошенков, полюбуйтесь на него. Или вот Силин Павел Афанасьевич. Ленты на складе есть? Есть. Почему же до сих пор не обеспечена замена лент на конвейерах? Товарищ Силин, вы молчите? Мы вас понимаем, ответить вам нечего. Или вот Федор Литвиненко. Кто виноват, что нет диспетчерского пункта на его участке? Только сам товарищ Литвиненко. Кто мешает ему получить на складе громкоговорящую связь и обеспечить ее монтаж?..
Вот так сидела-сидела Марья Трофимовна, слушала-слушала, и интересно сегодня, и страшно как-то, говорили все, выступали кто только хотел, смешного и глупого тоже, конечно, немало было, а где не бывает глупого рядом с умным, где серьезное без смешного. Выступали многие, а вот когда отругали Силина и никто не заступился за него, Марье Трофимовне как-то даже не по себе стало. О Силине уже не говорили, говорили о другом и о других, а она все сидела, переживала. Да как же так? Почему она-то смолчала? Ну, никто не защитил его – так это потому, что никто не знает его толком, думают – Силин и Силин, мало ли, да ведь она-то знает – он особенный, у него по-особому душа за аглофабрику болит, у него и нет никого и ничего, кроме завода, так как же так? За что его? А ведь она… она одна все знает, одна, ну так что же молчала? Испугалась? Или что? У нее даже жилка нервно пульсировала на виске: слабая я, плохая, наверно, дрянь-баба, предательница, сказать не могу, все они вон говорят, и ничего, а я… а он вот домой придет опять один, опять один и один, а она молчит.
Так вот и получилось, встала она в конце концов и пошла к трибуне. Вы тоже хотите выступить? Да, хочу. Ну, пожалуйста, пожалуйста. Какой у вас вопрос? Вы где работаете? Кем?
– Я крановщицей работаю. На грейфере. Я вот что хочу сказать. Тут вот нашего Силина ругали. Вот. А при чем тут Силин?
– Простите, вы о каком Силине говорите? О Павле Афанасьевиче? Так о нем уже давно проехали. Что-нибудь по существу хотите сказать?
– А я по существу. Силин и рад бы заменить ленту – да кто остановит конвейер. Вы остановите?
Что-то Марья Трофимовна еще хотела сказать – никто не слушал, перебили, говорили уже о другом, при чем тут какой-то Силин, вопрос в принципе – да или нет?
Она спрыгнула со сцены, пошла по проходу, тут как раз третий слева Силин сидел, в четвертом ряду. Глаза их встретились, Силин в смущении опустил свои, не выдержал, а она пошла дальше, покраснела, растерялась, подумала: ну и дура же я все-таки, вот дура так дура, и куда меня понесло?! Ну, завтра будет мне, перемоют косточки…
Села на свое место, а дядька с усами и скажи ей:
– Горластая вишь. А пришла – овечкой прикинулась. Давай дави их, режь, так-перетак.
– Да я только о Силине… При чем тут – режь?
– Режь, говорю… После собрания – не по пути?
– В разные стороны. – Теперь уж отвернулась Марья Трофимовна.
Домой Марья Трофимовна возвращалась возбужденная; по пути зашла в детский сад, забрала Маринку. Оттого, что была возбуждена, не сразу и заметила, что Маринка скучная какая-то. А потом дома пригляделась к ней – и к игрушкам она безразлична, и к книжкам, и к проказам своим обычным, – уж не заболела ли? Положила руку ей на лоб, а он у нее пылает!
– Так ведь ты болеешь, – встревожилась Марья Трофимовна.
– Головка болит, бабушка…
– Ах, господи, вот еще напасть… Ведь жар у тебя. И я, старая, не вижу ничего – щечки горят, пунцовые прямо, ну надо же…
– Бабушка, ты не разговаривай громко. Головка болит.
– Ну да, ну да, конечно, вот глупая я… – Марья Трофимовна отнесла Маринку в кровать, но, видно, такой у нее поднялся жар, что простыни будто льдом обожгли ее – она застонала:
– Ой, бабушка…
– Ну ничего, потерпи немножечко, сейчас я тебя укрою хорошенько, – укутала ее, поставила градусник и заволновалась: – Где же это наш Сережа… вот всегда, когда он нужен, его нет…
– Баба… баба… – попросила жалобно Маринка.
– Все, все, молчу… – Марья Трофимовна взглянула на градусник: 39,6! – Да где же это он в самом деле! – ахнула она. – Я сейчас, Мариночка, мигом… – Она выбежала из дому, увидела соседку Ульяну, послала за «скорой помощью»…
Маринка забылась… На лбу и на шее у нее бились две ядовито-синие жилки; веки – такие тонкие и нежные – казались сейчас прозрачными, с голубыми, ветвистыми прожилками, светящимися как бы изнутри, словно они вложены в полиэтиленовую пленку; ротик чуть приоткрыт; если наклонишься, чтобы послушать, как стучит у нее сердце – тук! тук! тук! – громко, резко, отрывисто, – то чувствуешь кожей шеи горячий, болезненный жар; губы – бледные и сухие, как в сильный мороз, – слегка шевелятся, словно их ветерок обдувает или сама она, Марина, нашептывает какую-то жалобу… Изредка она всхлипывала, вздрагивала, глубоко вдохнув в себя воздух, и после каждого такого вдоха особенно пунцовая краска заливала ее щеки; на лбу, около самых корней волос, выступили капельки пота, – Марья Трофимовна осторожно, прохладной тряпочкой-тампоном вытирала со лба пот. «Ничего не давали ей?» – спросил врач. «Нет». Врач чуть приподняла Маринку, голова ее безвольно откинулась назад. «Придержите…» Прослушав Маринку, врач сделала укол пенициллина, выписала лекарства: «Это – три раза а день. Это – четыре раза по чайной ложке. Это – по полтаблетки три раза в день…» Главное, сбить температуру, остальное все знала Марья Трофимовна; были у нее свои, проверенные методы лечения – будь то грипп, ангина или любая другая простудная хворь.
Врач уехала. Дыхание Маринки постепенно выровнялось, жар отхлынул со щек, обильный пот выступил на лбу, шее, лице. На какое-то время Маринка провалилась в сон, а потом вдруг открывает глаза, и Марья Трофимовна видит, в глазах у нее как будто смешинки пляшут.
– Ты чего?
– Бабушка, – говорит Маринка, – у меня уже ничего не болит.
– Это тебе так кажется. Температуру сбили – вот и ожила.
– Дай зайку.
– Нечего, нечего. Никаких зайцев. Лежи спокойно… Сейчас натрем ножки, спинку, под лопаточками хорошенько, потом чайку с малиной попьешь, аспиринчику – и спать… Пропотеешь, прогреешься, завтра встанешь – и все как рукой снимет.
Марья Трофимовна подошла к буфету. Там, на нижней полке, в углу за разными коробками и свертками, она всегда хранила бутылку водки, – нарочно на такие случаи. «Хорошо, хоть алкоголики мои не знают», – подумала она, взяла бутылку, вернулась к Маринке.
– Ну, давай ножку!
Маринка уже знала, что к чему, высунула ногу, Марья Трофимовна налила в ладошку водки и начала двумя руками втирание – от ступни к голени, икрам и выше.
– Ох и жихарка, – приговаривала она, – когда хоть только ты у меня поправишься… Ну что это за ножки за такие, ни силы в них, ни мышц, ничего… Вот не ешь ничего, потому и болеешь, организм слабый, не сопротивляется разной хвори. Какой только не лень, все-е-е к нашей Мариночке пристают…