355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Баженов » Хранители очага: Хроника уральской семьи » Текст книги (страница 15)
Хранители очага: Хроника уральской семьи
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 22:02

Текст книги "Хранители очага: Хроника уральской семьи"


Автор книги: Георгий Баженов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 30 страниц)

– Так чем дело-то закончилось?

Витя улыбнулся.

– Врач блокаду ему сделала, уколов двенадцать, а он, Реутов, потом всю ночь пил, говорил: «К утру готов буду…» Сутки после этого спал замертво, проснулся – жив, здоров, руки, ноги – все на месте…

– У меня тоже было, – сказал Глеб, – мне один отверткой в бок ткнул, вот настолько вошла, – показал он, – ну, врезал я ему, он вместе с дверцей из кабины вылетел. В КрАЗе сидели…

– Вот тоже вот, – кивнула на сына Марья Трофимовна, – видали героя…

– Жениться ему надо, – сказала Серафима, сестра Марьи Трофимовны.

– Верно, – поддержал дед.

– В гробу я их всех видел. В белых тапочках. Вот тебе, дед, сколько было, когда ты женился?

– Нет, а вообще, – все спрашивал Степан, – если разобраться… прогулы у них там тоже есть?

– Ладно, ладно… – говорили ему.

– Нет, а почему? – возмущался Степан. – Эх вы, бесстыжие вы рожи… Сережка, любишь экскаватор?

– Молодец, молодец, умеешь пить, – ответил Сережка отцу, усмехнувшись. – Возьми с полки пряник.

– Вот ведь сучьи дети, – по-доброму ухмыльнулся Степан. – Нет, ты скажи, Виктор, как там живут? Ты прямо говори, не стесняйся…

– Как мне тоже хотелось там побывать! – вздохнула Людмила. – Читаю письма: Бомбей, Индийский океан, Аравийское море, джунгли, слоны, какие-то там святые йоги и вообще все ни на что не похоже, а хотелось посмотреть, на что же что все-таки похоже…

– Вот в другой раз вместе и поедете! С Маринкой! Вишь вон она у вас красавица какая, умаялась, сладко спит… Может, тоже вырастет и переводчицей будет? Посмотрит разные заморские страны… Есть там чудеса?

– Ты им расскажи про этот, про «Лабиринт»… – Людмила рассмеялась, взглянув на Витю. – Я в Москве его встретила, мы поехали к его друзьям, он, оказывается, с ними в Индии познакомился, только они раньше уехали оттуда, а потом встречали его в Москве, но я-то не знала этого, злилась сначала, ревновала… Приехали, и вот они говорят, говорят, а потом мы с Витей сели в сторонке, и он мне рассказывает… Там такой вход, как окно, темно, не видно ничего, потом проваливаешься куда-то, яма (или пропасть, или вообще как тот свет, – Людмила засмеялась, – не успеешь в себя прийти, вдруг крик, трещотки, бр-р-р… бр-р-р… карканье, или стоны, или проклятья; тут свет в глаза яркий, как прожектор, и красный, как кровь, и тут же скелет какой-нибудь, машет руками, хватает тебя, подмигивает, а ты дальше несешься, быстрей, быстрей, чтобы поскорей выбраться, а там вдруг, впереди, голова крокодила. Только ты это сообразил, как вдруг ни света, ни огонька, летишь куда-то, споткнувшись, вдруг мягкое что-то, и свет снова яркий, смотришь – а это пасть крокодила, ты прямо в пасть ему шагаешь, и чувство такое – ну все, конец, и снова летишь куда-то, растопырив руки и крича непроизвольно от страха, проклинаешь все на свете, «Лабиринт» этот, который у них как аттракцион, как увеселение, как что-то, от чего такие острые ощущения, что дальше некуда, – в пропасть эту проваливаешься, как в желудок к крокодилу, а там вдруг снова яркий свет, и если б хоть тебя оставили в покое, а то нет – бутафория змей, шипят, извиваются, к рукам тянутся, прикасаются к тебе – ужас! Не знаю, как только Витя пережил это. Ну, и в таком все духе, а когда выберешься наконец из этого «Лабиринта», то белый свет как рай, как самое прекрасное из чудес… Это в каком месте Бомбея, Витя? Недалеко от вокзала Виктория или около какой-то гостиницы? Я забыла…

– Рядом с рестораном «Волга». Есть там такой – только для русских и только русские блюда. Тишина, прохлада, полумрак. Московский борщ или там котлеты по-полтавски, что хочешь, чего только душа пожелает. Очень странное ощущение… Выходишь, а к тебе со всех сторон фарцовщики, бог их знает, как они у них называются, у нас – фарцовщики: «Мистер, доллары?», «Мистер, фунты?» Пошлешь их к чертовой матери, идешь и ловишь себя на ощущении: не верится, что это именно ты сейчас в Бомбее – как это, почему? – странно, странно. Разве бы подумал когда-нибудь, что такое возможно на самом деле; вот Аравийское море, вон там Висячие сады, вот здесь океанский аквариум, вот кинотеатр – фильмы-ужасы, боевики, ковбойские вестерны, вот парк – катайся на слоне, на верблюде, вон там Ворота Индии, подходишь – сидит человек, дудочка у него, музыка – две-три ноты, и вот уже кобра выползла, голова шевелится, шипит, толпа и ты бросаешь копейки-пайсы… разве не странно? Так я и не привык к ощущению, что это все реально, а не в сказке…

Проснулась Маринка; не заплакала, а уселась в кроватке, взявшись ручками за стойки, и начала смотреть на всех округло-удивленными, большими, как у Людмилы, глазами.

– В мать, – сказал дед, горделиво усмехнувшись.

Встал Сережа, подошел к Маринке:

– Проснулся, Мар?

Она кивнула, получилось как у взрослой – с достоинством, со значением.

– Ну, пошли наши дела делать. Оп-па! – Сережа вынес Маринку из комнаты, за дверью звякнула крышка горшка.

– Ну, а вот… – Степан выставил вперед руку и, растопырив пальцы, покрутил ладонью туда-сюда. – Чтобы, значит…

– А Сережа-то, ну молодец! – сказала Серафима. – И хоть бы бровью повел.

– Любовь у них, – засмеялась Марья Трофимовна.

Сережа вошел, – ему исполнилось в этом году четырнадцать, а Глеб, старший, год назад из армии вернулся, – одел Маринку, заправил ее постельку.

– Ну, мы прошвырнемся… Вперед, Мар!

– Сережка, слышь… экскаватор любишь?

– Любишь, любишь, – небрежно ответил он отцу. – Пока!

– А в самом деле, – спросила Серафима, – неужели у них это… а?

– У них так, – сказал Витя, придут в гостиницу и спрашивают: блэк о уайт?

– Чего это – блэк о уайт?

– Ну, черную или белую?

– Чего?

– Фу-ты, господи! – набросилась на Степана Серафима. – Шевелить надо мозгами…

– Во дают! – наконец криво-восхищенно усмехнулся Степан. – Вот где бесстыжие рожи. Ну и рожи…

– Такова она, капиталистическая система буржуазного Запада, – уверенно сказал Петрович, муж Серафимы.

– Баловство, – махнул рукой дед.

– В Ленинграде вот тоже, – сказал Глеб, – девочки – закачаешься. У нас там регата была, в гостиницу прихожу, в отель такой – шик-блеск, а там финночка сидит…

– Женить его надо, Маш, – сказала Серафима.

– Спрашиваешь! – усмехнулся Глеб.

– Нет, Глебка, ты когда в самом деле жениться собираешься? Ну вот смотри… – Серафима приготовилась загибать пальцы.

– Теть Серафим, ты скажи, глупый умного научит? – усмехнулся Глеб.

– Поговори вот с ним…

– Спрашиваешь!

– Из армии пришел, его как муха укусила, – пожаловалась Мария Трофимовна. – Как будто бес какой в него вселился.

– Вить, выручай! – взмолился Глеб. – Сам знаешь, слаб здоровьем… Бывал там на свадьбах?

– Вишь, а все-таки интересуется! – обрадовалась Серафима. – Ну-ну, Вить, расскажи, может, ему, лоботрясу этакому, в Индию надо съездить, чтоб на индианке какой жениться… а что?

Да, сказал Витя, бывал он там и на свадьбах, и похороны видел, и всякие обряды, и все это не то что скучно, если о свадьбах говорить, а как-то не отдается в душе, не по-нашему, не по-русски. Пришли они, а там в огромной такой комнате вдоль стен то ли лавочки, то ли кушетки, то ли еще что в таком духе. Сели, сидят… и все сидят, ждут своей очереди, и вот одни встают, подходят к жениху и невесте и слова говорят, поздравляют, те слушают, вежливо так улыбаются, а эти говорят, а когда скажут, тоже вежливо улыбнутся – и в сторону, другие встают, и так все это идет, как волна, ну и подарки, конечно, тоже дарят, свертки разные. Что они сами подарили? – так… что же, в самом деле? – а-а… фотоаппарат советский, фотоаппараты наши у них здорово ценятся, такое что-то мы им сказали: мол, пусть он, фотоаппарат этот, будет зеркалом вашей счастливой жизни. «Let it be a mirror of your happy life», – сказали мы. Они так обрадовались все, не только жених и невеста, а и гости, понравилось им это, про зеркало-то, ну а потом все садятся за столы и начинают есть – закуски и второе какое-нибудь, рис, например, мясо, зелень, пряности, овощи, а пить у них – ни-ни, сухой закон в Махараштре, штат такой, совсем не пьют. Едят-едят, тихо так, чинно, потом фрукты подают, сладости, чай, кофе, под конец встают все, ходят туда-сюда, разговаривают потихоньку, и так идет время, потом одни уйдут, вторые… начинают расходиться, и такая чинность во всем, ритуальность, вежливость, а веселья, а раскованности – ну ни на грош по нашим понятиям, заскучаешь, вспомнишь родину, свое – родное, дорогое….

– Грамм по сто надо бы, – сказал дед. – Индус ты или кто, а что же за свадьба?

– Ну да, ну да, – поддержали все, – правильно.

– В том-то и дело, – сказал Витя.

– Ну, вздрогнем! За интернационализм! В международном масштабе, – Глеб поднял рюмку.

– Мы тебе так, Витя, скажем. По-простому, по-нашему, – проговорила Серафима. – Мы тебе очень рады, рады, что ты хоть и студент еще, а уже поработал в Индии. За границей. А теперь, значит, благополучно вернулся. Мы вам с Людой желаем счастья, чтоб все у вас было хорошо. Знаешь ведь, как мы любим Людмилу… – Люда при этих словах благодарно и нежно раскраснелась. – Год она прожила без тебя нелегкий, дочь у вас родилась, вот и решай, сладко ли было одной. Береги ее, не обижай. В общем, за твое возвращение. За ваше счастье и любовь!

И это были главные слова, главные чувства, выраженные и сказанные сегодня; а там наступил вечер, и в той пустынности дома, которая ощутилась с уходом родных и гостей, почувствовалась особая прелесть, радость и покой. Маринка, Люда и Витя были на кухне, Маринка сидела в ванне и шлепала ручками по воде, летели брызги, она смеялась, а вскоре уже плакала – жалобно и беспомощно: Людмила намылила ей голову – вспененная, пушистая масса как бы порхала над ванной, Маринка была внутри этой массы, словно игрушка в прозрачном мыльном пузырьке, и светилась оттуда чистым розовым тельцем. Витя подавал Люде то мыло, то губку, то в кувшине горячей или теплой воды, поддерживал Маринку то со спины, то за ручки, когда Людмила обливала ее водой, и в этой механической, казалось бы, работе Витя находил странное удовлетворение – на грани гордости и даже преклонения перед женой, перед дочкой. А когда все закончилось, он с ловкостью, – Людмила в эту секунду благодарно, мягко улыбнулась ему, – подал жене махровое широкое полотенце, Людмила завернула в него Маринку, подхватила ее на руки и понесла в кроватку. Маринка лежала в постельке разморенная, притихшая, раскрасневшаяся, уже в сухом теплом белье, ручки выложив на одеяльце, и еще пыталась что-то бормотать, но глазки сами по себе уже закрывались, закрылись… и она ровно, спокойно задышала во сне.

Людмила повернулась к Вите, подняла к нему руки, обвила его шею, и он тоже потянулся к ней, прикоснулся щекой к ее щеке и сквозь слабое это прикосновение (к вечеру у него была уже щетина) почувствовал такую безмерность родства и нежности к любимой, какую не испытал к ней даже в первые секунды их встречи в Москве, куда она прилетела специально, чтобы встретить его, где они провели первые часы, и дни, и ночи после столь долгой разлуки… Там были и радость, и упоение, и наслаждение, а сейчас, сию секунду – совсем не то, сейчас – великая признательность, великая благодарность, растворение в чувстве родства к ней… Какая в ней покорность, слабость, беззащитность, усталость, доверчивость, какое ясное ощущение того, что он для нее – единственный, что он – такой долгожданный, такой родной. Она родила ему девочку, дочь, вот только что она искупала ее, и теперь она без сил, теперь может себе позволить быть усталой, покорной, жалующейся ему всей плотью своей, всем существом – только пойми это, только почувствуй. И он понимал, он хорошо чувствовал, и это чувство было совсем не любовью, а сверхлюбовью – не в смысле особенной глубины этого чувства, а в том смысле, что это было нечто сверх чувства любви, над любовью, отдельно от нее, выше ее. «Витя, – говорила она, – Витя…» – «Что, что…» – шептал он нежно-протяжно. «Витя, неужели мы вместе? Неужели это правда? Неужели это не снится, Витя?..» – «Это правда. Правда, любимая. Девочка моя, это правда…» – «Да, да, это правда… – По щеке ее катилась слеза, хотя сама она улыбалась; у него щемило от этого сердце. – Видишь, какая у нас уже дочь. Как мне было тяжело без тебя, Витя. Как горько…» – «Ну вот я уже и с тобой. Видишь, я уже с вами. Я с тобой…» – «Это так хорошо. Как хорошо, что ты с нами. Наконец-то, господи. Как хорошо…»

2. ПОЖАЛУЙСТА, ПОЙМИ МЕНЯ

В больницу Марья Трофимовна шла медленно, по осенней аллее, удивляясь сегодняшнему теплу, солнцу, дымчатой прозрачности воздуха, веселому, словно весеннему, щебету птиц. И откуда-то, издалека-издалека, всплыло то ли воспоминание, то ли наваждение, что был когда-то вот такой вечер, вот такое тепло, солнце, осень, запах увядающих листьев и кто-то – кто же? – как будто говорил ей: «Маша, Маша, Маша…» Было ли все это? Были ли эти слова на самом деле или это просто казалось, что все вокруг пронизано ее именем? Ах, какие глупости, подумала Марья Трофимовна. Она шла сейчас к Людмиле, был уже четвертый день сегодня. Вот это и есть жизнь. Бедная наша доля, незаметно начала думать Марья Трофимовна. Разве это можно, чтобы у ее дочери, совсем еще девочки, такой глупой, неопытной и беззащитной, были черно-желтые круги под глазами, потрясение в потускневших расширенных зрачках, виноватость в движениях, в разговоре, в жестах? Значит, можно… И в то же время только один вопрос у Люды на уме: «Не пришло ли письма от Вити?»

Вот и сегодня первый ее вопрос был:

– Нету, мама?

– Я с работы, – ответила Марья Трофимовна. – Утром не было.

Они вышли из больницы; няня, забравшая у Люды больничное белье, спросила на прощание:

– Ну, ничего хоть? – И вздохнула, прикоснувшись к Людиному плечу.

– Ничего. Спасибо. – Люда улыбнулась благодарно; эти слова и эту улыбку могут понять только женщины.

– Ну и ладно. Ну и хорошо. Уж ты, милая, поберегись в другой раз. Пореже к нам заглядывай…

– Постараюсь, теть Нюр. Спасибо за все.

Чуть-чуть они прошли, а Люда уже устала; присели на лавочку, под тополями, в больничном саду. Сидишь, смотришь на ветку, видишь желтый лист, вдруг тихий-слабый ветер, лист трепещет, дрожит, что-то в нем случается, какая-то сила не выдерживает, срывается лист с ветки и летит, крутясь и перевертываясь, – то блеснет желтым, то выцветше-зеленым цветом. А с другой ветки еще один лист, а с третьей – еще, и такова вот осень, такова вот жизнь…

– Маринка в ясельках, мама?

– Проснулась сегодня и за свое: ма-ма, па-па, ручонки протягивает, соскучилась…

Людмила улыбнулась.

– Собрала ее, подняла на руки, а она меня вот так, вот так – ладошками по щекам хлопает и смеется. «Ну чего, говорю, проказница этакая, бабушку бьешь, бабушку не любишь?» А она, представляешь, говорит, да чисто так: ба-бу лю-бу, бабушку, мол, люблю. Порадовала меня…

– А она знаешь что на днях мне сказала? – все улыбалась Людмила. – Увидела Ваську, тычет пальчиком и пищит: кош-ш-шка, кош-ш-шка, и так это хорошо у нее «ш» получилось: шшш, шшш. А скажешь ей: скажи «Маринка», она щеки надует, говорит: Ма-зи, Ма-зи, да серьезно так, лобик нахмурит, а тебя смех разбирает. Вот уж смех и горе с ней, честное слово…

Передохнув, Марья Трофимовна с Людой поднялись со скамейки и дальше пошли под руку.

– Собрать-то собрала ее, – продолжала Марья Трофимовна, – уходить уже надо, а Сережа и в ус не дует, спит себе. Говорю Маринке: «Ну-ка, буди своего друга, а то проспит и тебя, и свою школу». Подходит к нему: та-ва, вставай, мол, дергает за одеяло, ну а он, сама знаешь, рычит только во сне… Люда рассмеялась.

– Так она что, она взяла карандаш и сует ему в нос: ошш-ка, ошш-ка, та-ва, та-ва, Сережка, вставай, вставай, он тут ка-а-ак чихнет! Маринка от испуга – хлоп на попку, – Марья Трофимовна рассмеялась, – хлоп – и сидит, вращает своими глазищами, понять ничего не может. Сережка проснулся наконец, знаешь ведь, как он с ней: «А-а, вот кто мне спать мешает…» – протянул руку, затащил Маринку к себе на кровать и давай за свое: «Ух я страшный бармалей-бегемот, страшилище-уродище, ух сейчас я эту маленькую девчонку съем-проглочу, ух я ее сейчас ам-ам-ам! – вот так, вот так…» – а сам тискает ее, на руках подбрасывает, тормошит, ну а она уж рада – так прямо и заливается, звенит, как колокольчик… Так и ушла я на работу, не добилась от них ничего. Отвел ее, конечно, куда он денется. Но уж нервы потрепать мастак…

Они сели в автобус, хотя идти было совсем недалеко.

– Ты в самом-то деле как, ничего?

– Ничего, мама. Поясница вот только немного…

– Горе ты мое, горюшко… Выпороть бы вас обоих, да уж тебе и так сполна досталось. Разве так можно?

Люда ничего не ответила, да Марья Трофимовна и не ждала ответа, это был не вопрос, а выражение боли и сочувствия.

Как только пришли домой, Люда сразу к ящику. Пусто. Не было бы рядом мамы, может, и расплакалась бы Людмила, а так лишь прикусила губу и чуть потемнела на лицо. В палате у нее часто спрашивали: «Ну, а твой-то где? Почему не приходит?» И что она могла ответить? Чувствовала только, как внутри все сжималось от горячей обиды. Почему в самые важные или горькие минуты его нет рядом? То был в Индии, теперь уехал в Москву. Почему он всегда где-то далеко? Почему?

Вечером, когда все уже были дома, а главное – хотя рядом была Маринка, Людмила все равно как бы не замечала никого, не реагировала ни на что, и Марья Трофимовна, как маленькую, как в далеком-далеком детстве, уложила ее в постель, сказала: «Ты ничего, ничего… не думай ни о чем, отдыхай. Сегодня полежишь, завтра, а там и пройдет все…» – а Маринке нарочито-строго погрозила пальцем: «Видишь, мамочка у нас болеет? Нельзя! Нельзя!» – потому что Маринка подходила и все тянула Люду к себе, к своим игрушкам. Маринка хорошо поняла бабушку, таскала по комнате огромного надувного зайца, которого привез ей из Индии Витя, держала зайца за лапу, усаживала его где-нибудь в углу и грозила ему серьезно пальцем: ма-ма бо-бо, бо-бо!.. – и потом еще куда-нибудь тащила, в другой угол или к своей кроватке, и опять грозилась: бо-бо, бо-бо…

«Никак что-то я не пойму, – думала на другой день на работе Марья Трофимовна. – И домой как будто все время рвется, и Люду, кажется, любит, а никак не пойму его… То он мне хорошим кажется, а то как будто чужой. Вернее, непонятный. Есть в нем что-то как будто скрытное, спрятанное что-то внутри, но что? А главное – хорошее ли? А Людмила его любит, мучается. Господи, да еще бы, столько ждала… Два месяца, как из Индии вернулся, и вот опять уехал. Хоть бы скорей утряслось у него там, что ли…»

Марья Трофимовна, сама того не замечая, всегда думала о чем-нибудь постороннем, когда работала на кране; глаза и руки делали свое дело почти машинально, и от этого – скорей всего, от этого – была какая-то особенная точность и расчетливость в движениях, полуавтоматическая игра рычагами и кнопками; маленькая кабинка грейферного крана была ее крепостью и тем особым миром, где она могла позволить себе своеобразный отдых от забот чисто житейских, домашних и где она могла, именно в силу освобожденности от этих забот, задуматься, а вернее – спокойно подумать о жизни. Кран плавно, мягко передвигался по навесным рельсам, внизу, как будто это был бассейн, даже как будто с дорожками на нем, шоколадно светился прямоугольник отстойника. Сверху это так и казалось – нежный шоколадный цвет, а на самом деле это была обычная, коричнево-ядовитая грязь вперемешку с водой, и даже название специальное есть для этой «шоколадной смеси» – шлам. Здесь, на аглофабрике, готовили шихту для доменной печи, а когда шихтовые бункера промывали водой от известняка, доломита, руды, кокса, весь шлам – вся грязь – собирался в отстойнике; чистить отстойник от шлама и была работа Марьи Трофимовны.

Слишком глубоко задумавшись, Марья Трофимовна на какую-то секунду вышла, как бы выскользнула из точности рабочего ритма, и этой секунды хватило, чтобы ковш вдруг не плавно вошел в шлам, а с огромной высоты, не успев даже раскрыть свои челюсти, плюхнулся в отстойник. Шоколадные брызги раскручивающимся веером-воронкой метнулись в разные стороны, тяжелая коричневая клякса, взлетев вверх, плюхнулась в стекло кабины, Марья Трофимовна растерялась от неожиданной своей оплошности, а выразила эту растерянность очень странно: вдруг ни с того ни с сего усмехнулась.

– Спишь? Спишь там? – закричал снизу Силин.

«Уж тут как тут», – подумала Марья Трофимовна беззлобно, скорее даже восхищенно – вездесущность Силина всегда поражала ее.

Самое плохое – трос вышел из паза, закрутился на валу, и его заклинило между кожухом и валом. Марья Трофимовна попыталась резкими включениями-выключениями расклинить трос – бесполезно. Она подвела кабину к боковому рельсу, трос с утонувшим в шламе ковшом тянулся следом за кабиной, бороздя отстойник, как бороздит воду какой-нибудь катер; отключила питание и вылезла наружу.

– Ну что? – кричал Силин. – Доигралась? Допрыгалась?

– Чего ты разоряешься? – сказала Марья Трофимовна. – В первый раз, что ли?

– Вот вам всем нет никакого дела! А кому за это отвечать?

– Ну-ну…

И потом, когда трос завели уже в паз и грейфер мог снова работать, Силин смотрел на Марью Трофимовну не то жалобными, не то виноватыми глазами.

«Вот еще бедняга. Страдалец», – усмехнулась про себя Марья Трофимовна; усмехнулась она горделиво.

– Знаешь ведь как, – сказал он. – Погорячился.

«На других, бывает, кричит – не остановится. А тут – переживает…»

– Может быть, тебе отгул на завтра нужен? – спросил Силин.

– Да зачем отгул-то? – улыбнулась она. – Отгул не нужен.

– Тогда давай за рабочее место, – посуровел Силин. – А то у нас мода заводится: час работаем, два отдыхаем. Аглофабрика, она… знаешь! Аглофабрика – мозг домны.

– Ты давай еще лекцию мне прочитай. О международном положении. О значении металлургии. – «Лучше б вспомнил, как твердил недавно: «Маша, Маша…» – подумала она насмешливо.

– Вот так! – сказал он. – Надо будет – и лекцию прочитаем. Мы, если надо, мы не только лекцию! Мы…

Домой Марья Трофимовна возвращалась не то что в приподнятом, а в несколько встревоженном состоянии. И главное опять – казалось бы, ни с того ни с сего, в полном несоответствии с ее внутренними переживаниями, – всплывали в сознании забытые слова… Кто же это, когда и где говорил ей: люблю, люблю… А впрочем, если вспомнить получше, то как будто никто никогда и не говорил этих слов… и вообще, если бы кто-нибудь сейчас заглянул ей в душу, не просто уже женщине, а бабушке – бабушке! – то подумал бы, наверное, что она спятила на старости лет с ума. Мало ли что солнце, дымчатый прогретый осенний воздух, синие вечерние тени, яростный щебет птиц, мало ли что не бывает на свете… Но ведь было, было в ней все то, что она сейчас чувствовала, а раз так… Может, она все-таки рановато в бабушки записалась? Может, не все еще в жизни потеряно или, по крайней мере, не только прошлое было с ней, но и будущее?

А ведь правда, были дни, были вот такие дымчатые осенние или летние вечера, а особенно утра, когда они вместе со Степаном шагали на завод, и в том, как они шли, в том, как чувствовала она локтем жгучее тепло Степановой руки, было для нее всегда что-то по-особенному родное, и это пронзительное чувство родства, близости с мужем отдавалось в сердце почти ноюще, так что порой, в иные сладкие, запоминающиеся, казалось, навечно секунды, все существо ее обкатывала горячая волна благодарности Степану, благодарности жизни за переполняющую сердце радость и душевный свет. Немало было радостей в жизни, но вот эти минуты щемящей близости и родства к мужу помнятся ей до сих пор. Да и как иначе, ведь тогда они жили, как бы не зная и не понимая, что такое жизнь один без другого. Она приходила на аглофабрику, устраивалась в кабинке своего грейферного крана и, надолго забываясь в работе, которой отдавала больше чем душу – всю себя без остатка, все-таки обостренно чувствовала, не то что там знала или понимала, а именно чувствовала, что Степан где-то рядом, близко, где-то внизу, на конвейере, либо в насосной, или в диспетчерской, но главное – здесь, поблизости, рядом с ней, и это всегда было очень важное чувство для нее, чувство почти бессознательное, не вполне осознанное, а просто как бы растворенное во всем ее существе. Что бы ни случилось, какая бы беда ни пришла, Степан первым оказывался на месте аварии, он был не просто первоклассным механиком, он жить не мог без механизмов, без того, чтобы под его руками что-то не двигалось, не крутилось, не скрежетало, не набирало ход, не оживало. В этом для него была какая-то особая сладость, особая необходимость. И тогда, в те лучшие годы их жизни, они еще не совсем понимали, почему так хорошо им бывает не только когда они вместе, но и когда они каждый сам по себе занимаются своим делом, – а было это как раз оттого, что они хоть и в разных местах, на разной работе, но неудержимо тянулись друг к другу, чувствовали и знали, что самый близкий и родной человек – всегда рядом. И дело ведь не только в том, что они работали на одной аглофабрике, вместе обедали в заводской столовой, вместе приходили и уходили с работы, нет, не в этом, а в том, что тогда для каждого из них – и для нее, и для Степана – завод значил слишком многое, – если и не вся жизнь была в нем, то уж во всяком случае ничему другому не отдавали они столько сил, любви и энергии, сколько фабрике: а ведь давно народ верит, куда вкладываешь и тратишь себя, то и любишь всей душой, любишь слепо и сильно. Как бы хорошо было, если бы и посейчас работал Степан на заводе!

Когда Марья Трофимовна пришла домой, в комнатах ее поразила чистота и особенная прибранность во всем; собственно, у них всегда поддерживался порядок, но сейчас все просто сверкало и блестело от чистоты. «Вот так Людмила, – невольно подумала Марья Трофимовна. – Молодец. Но как же? Откуда силы взялись? Видно, на поправку пошло…» Но проходило время, а дома все так никого и не было. «Может, у Серафимы они?»

– У вас, что ли, моя шатия-братия? – спросила Марья Трофимовна, придя к сестре.

Из большой комнаты следом за Светланой – дочерью Серафимы – в обнимку с вечным своим зайцем выбежала Маринка.

– А Люда в Свердловск уехала, – сказала Светланка.

– Куда?!

– В город. Прибежала, Маринку оставила нам – и на автобусную остановку.

– Да что случилось-то?

– Письмо от Виктора пришло, – выйдя из кухни с перекинутым через плечо полотенцем, сказала Серафима. – Проходи, чего под порогом стоишь?

– Постой… какое письмо? Ну, письмо… понятно… от Виктора. А зачем в Свердловск?

– Да не поймешь ее, – махнула рукой Серафима. – Знаешь ведь, как пулемет оттараторила: тетя, надо срочно в город, пусть пока Маринка у вас: маме скажете, я поехала, спешу, лечу, а куда, зачем – толком не поймешь… Одно ясно – письмо от Виктора наконец получила…

Вернулась Людмила из города поздно вечером. И давай взахлеб рассказывать.

– Тише, тише, – сказала Марья Трофимовна, – все уже спать легли.

– Мама, – говорила Людмила, – понимаешь, мама, Витя нашел квартиру, пятьдесят рублей в месяц… дорого? Какая разница, деньги пока есть, после Индии… Пишет, приезжай скорей, пишет, маме скажи, Маринка пока с ней побудет, с тобой, мама, а потом мы чуть обживемся, ты работать устроишься, я то есть устроюсь, учиться заочно поступишь, ну, мы Маринку тогда и заберем, а пока… а сейчас… скорей приезжай, жду, жду… Ну, я, конечно, скорей в, Свердловск, билет купила на послезавтра – уже на послезавтра! – купейный, мягкий, других не было, а сейчас…

– Значит, все решено? – Вы бы хоть со мной сначала посоветовались…

– Мама, – сказала Людмила, – мама, я знаю… я все-все понимаю… но, мама, пожалуйста, пойми меня… как же мне быть, сколько можно врозь жить? Мама, мы правда, мы устроимся там, а потом Маринку заберем, ты же знаешь, я не могу без нее, без него тоже не могу, мама, пожалуйста, пойми…

– Я-то понимаю. Только легко как-то это у вас получается… Захотели – туда, захотели – сюда.

– Ну, мамочка, ну пойми меня… я все, все, все знаю… Но, пожалуйста, сама подумай, что мне делать? Как быть? Ты же у меня такая умная, ты же самая хорошая, самая добрая…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю