Текст книги "Хранители очага: Хроника уральской семьи"
Автор книги: Георгий Баженов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 30 страниц)
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Ворота открыла, вошла в дом – что такое? На дверях в большую и маленькую комнаты огромный, с печатями какими-то, с болтающимися шнурами замок, на петлях Алешкиной комнаты тоже новость – дверь навешена, которую давным-давно сняли за ненадобностью, на кухне голо и пусто и в то же время все перевернуто вверх дном, сущий кавардак; Аня смотрела и глазам своим не верила: «Боже, что тут случилось-то?» Будто услыхав ее, из Алешкиной комнаты вышел хмельной странный мужичок с кривоватой ухмылкой, сказал:
– А ничего и не случилось. Не мир перевернулся, а мы в мире. Только и всего. Если не ошибаюсь, Анна Борисовна Симукова? Позвольте представиться: Кирилл Алексеевич Братов, ваш новый сосед.
– Сосед? Какой сосед?
– Удивление – это поэзия, я понимаю, но извините, Анна Борисовна, зачем же делать вид, будто у вас нет лишней комнаты? Свободное пространство – моя стихия, и вот я здесь. С официальной стороны – есть ордерок, со стороны же дружественной – отличные взаимоотношения с мамашей вашей и сынком, Алексеем батьковичем.
– Вы попроще не можете выражаться? – Аня поставила на пол сумку.
– Не имею такой привычки. В простоте – обман. Прост – пуст, аллегорическое, так сказать, открытие.
– А где же мама? Где Алешка?
– Да где им быть? На Роза Люксембург, тринадцать.
– Неужели ушли туда? Что за ерунда… – Аня ничего не понимала.
– Ждут вашего приезда.
– Но почему не здесь?
– Простите, но то же самое твержу и я.
Однако Александра Петровна непреклонна.
– Что-нибудь, видно, да случилось… Это не вы тут?
– Я есть я. А истина одна – она во мраке. Это я сказал, Кирилл Братов. Запомните.
– Ладно. Болтаете тут бог знает что…
Аня решила до поры до времени не ругаться с соседом, не выяснять отношений, а сначала узнать обо всем у матери. Что делать? Надо бежать на Роза Люксембург, другого выхода нет.
– Я тут сумку пока оставлю.
– Все будет в полной сохранности. У меня – как в кассе, Анна Борисовна, как в самоличном сейфе.
– Да што ты, што ты, Аня, это такой пропойца – какой там с ним сладишь! Даже и помышлять не думай! Уж я и говорила с ним, и уговаривала, и милицию вызывала, и убить аж его обещалась – ему все одно: ворует да пьет, пьет да ворует. Ни стыда у человека, ни совести. Замучит он нас всех, истинный крест – замучит. Одно слово, подлец он и есть подлец.
Аня слушала мать и, странное дело, в какую-то секунду поймала себя на мысли, что ничего ей сейчас не хочется, кроме покоя. Ехала – думала о покое, жизнь уж так навалилась на нее, что пожить бы наконец без всяких забот и волнений – вот бы и счастье, а вместо этого… Старуха ни о чем, правда, не расспрашивала Аню, а та сама не рассказывала, успеется еще об этом: что надо – Аня уж давно решила, а придет время – и скажет обо всем, в таких делах ни с чем нельзя торопиться. А вот о доме – это было насущное дело, хоть крутись-вертись, хоть откладывай-отмахивайся, а жить всегда где-то нужно.
Маша была на работе, а Антон, вернувшись из ночной, забрал Алешку, посадил его на велосипед, на раму, и покатил на Чусовую рыбачить. Теперь частенько пропадали они вдвоем, Антон – рубаха-парень и весельчак – нравился Алешке, да ему кто не нравился-то, вон и Братов Кирилл Алексеевич – тоже приворожил его, а все потому, что – мужики они, мужской в них дух, самостоятельность, дерзость какая-то.
– Вот бы нам Антона такого в соседи… што ты… мы б тогда как у Христа за пазухой зажили. Не то што Кирилл этот Алексеевич, вор поганый…
– Мам, ну, чего говорить, когда нет этого?
– А не скажи, Ань… Слушай-ка, я вот што хочу сказать, забавная одна история вышла. Лида, знаешь, нет, за кем замужем?
– За кем?
– А вот слушай. У Антона четыре брата, я тебе сказывала, а средь их Нефед-тугодум, так они его кличут, много думает все, да мало говорит, Антон-то и смеется: Нефед, мол, тугодум! Ну, я-то гадала, за кем это Лида замужем, все не придет никак, не покажется к нам, а тут смотрю раз – батюшки-и, к Антону брат нагрянул, а под руку кто его держит?
– Лида?
– Точно. Уж удивлялись мы с ей, удивлялись – ну, надо же, сколь разговоров было, а не думали, што так оно случится, аж чуть не породнились.
– Ну, скажешь тоже, мама.
– Ты слушай, слушай дальше… Нефед-то тугодум, тугодум, да правда што не глупой. Сказываю я Лиде о мытарствах-то наших, а она уж слыхала почти все. Неужто, говорит, вы ничего не знаете? Ну, а чё такое-то? – спрашиваю. А, говорит, и не оставят вас никогда в покое-то. Не этого, так другого какого соседа дадут, потому – лишняя жилплощадь. Дак я и говорю: слушай-ка, Лидуха, вот и изверг этот опять приходил, Шляпников-то, будь он неладный, Ани нет, а уж он тут как тут, покачал, покачал головой да и говорит: што, мол, сноха ваша на двухкомнатную не соглашается-то? Приедет, мол, пускай зайдет, авось надумает. А приедет, говорю, так сами с ей и говорите, а со мной нечего. Вот так! Покачал головой да и был такой. Я Лидухе-то сказываю, а она говорит: точно. Так, мол, и должно быть. Уж раз трехкомнатная не положена, все сделают, чтоб ты свое получила. Вот Шляпников-то и приходил опять, супостат этот. А Нефед-то тугодум слушал-слушал да и говорит: а чего бы вам и не согласиться на двухкомнатную? Лидуха прям коршуном на него: и ты туда же?! А Нефед нисколь и не смутился. Говорит: лопочете вы тут, бабоньки, а одного не поймете – трехкомнатная у вас в кармане лежит. Мы аж посмеялись малость с Лидухой: в первый раз слышит, а уж тоже туда, со своим гонором тугодумским, надсмехается над нами. А вот глядите, говорит. Аня, мол, соглашается на двухкомнатную. Так? Так. Въезжает, значит. Проходит малость время. И тут, мол, Аня затевает обмен. У Антона сколько, говорит, здесь комнат? Две. Аня с сыном переезжают сюда, в две комнаты, Антон с Машей туда, в двухкомнатную. Кто не согласится-то? И Антону выгодно – своя квартира будет, и вам всем выгода – и жить, значит, вместе будете, и квартира опять же получается трехкомнатная, и запретить никто не запретит – теперь все по закону, у каждого свой ордер. А сад иль огород – так вон рядом, у лесочка, можно купить участок. Хочешь – сажай картошку, а хочешь – ягоды, какие угодно душе, выращивай, дело хозяйское. Мы с Лидухой аж рты пораскрывали: до чего тугодумность-то доводит, мы тут бьемся-колотимся, а он вон как мудро все рассудил…
Аня слушала мать, и поначалу чепухой какой-то показалось все это ей, снова все эти квартиры, обмены, ордера, снова беспокойства и ругань, одно мучение только, а толку никакого… Но, выслушав до конца, и вправду вдруг подумала: заманчивая мысль. Ну, а в самом деле: разве не главное для них – жить вместе? Всю жизнь только и думали об этом, а уж в последние годы – и говорить нечего, в том и заключался весь смысл их треволнений. Да и о будущем тоже надо подумать: пойдет Аня работать – на кого оставишь Алешку? И накормить надо, и в школу отправить, и по дому кой-что успеть. И ведь как-то никогда раньше не приходило такое в голову, уперлась на своем – только у себя в доме остаться. А почему? Далекая мысль, что потому и хотелось остаться, что там родилась и выросла, что это был дом, из которого навсегда ушли от нее мать, отец, что он был больше, чем просто жилище, квартира, – это был целый мир ее детства, юности и взрослости, сама она во всей ее сложности и естественности, – эта мысль, когда-то такая важная и серьезная для нее, теперь оказалась как-то размытой, без берегов, без мостиков, слишком сильны и часты были недавние удары жизни, захватили ее, а прежняя сосредоточенность на своем внутреннем праве-обязанности жить, где она только и сможет до конца чувствовать себя сама собой, эта сосредоточенность уже отравлена была ядом житейских обстоятельств, и она пусть не с легкостью, но с радостным облегчением откликнулась внутренне на неожиданное поначалу предложение: поселиться наконец всем вместе вот в этой квартире и жить спокойно, размеренно, как живут все люди на белом свете.
В окно, смотрящее в лес, Петровна увидела Алешку с Антоном, улыбнулась размашистым их движениям, о чем-то они азартно спорили; в руках у Алешки было ведерко и удочки, Антон нес рюкзак.
– Идут наши-то, – показала Петровна за окно. – Уж так схлестнулись за рыбалкой этой, што ты…
Аня ничего не ответила, только понимающе улыбнулась.
И потом, чуть позже, когда они уже пришли домой, она вот так же тихо улыбалась, слушая Алешкин восторженный рассказ о рыбалке; улыбалась и удивлялась, потому что Алешка будто и не замечал особенно, что приехала мать, привык, видно, уезжает она и приезжает, значит, так надо, а у него своя жизнь, и вот теперь об этой жизни рассказ…
Антон тоже слушал Алешку, глаза у него слипались от бессонной ночи, но сам он улыбался как мальчишка, иной раз с каким-то особым значением поглядывая на Аню. Эти его взгляды Аня помнила еще с первого раза, когда перевозили в комнату Петровны вещи; а всего они виделись пока три раза, это был четвертый. Взгляд Антона был вполне откровенный, мужской и, надо признаться, всегда задевал Аню, вызывал какое-то беспокойное внутреннее волнение. Антон это чувствовал, это была игра, которую он затевал всегда с любой понравившейся ему женщиной.
– Ну, она ка-а-ак дерганула! И пошла, пошла… Я смотрю только, жерлица раскачивается, вдруг – бац! – соскочила рогулька с конца, и щука на середину поперла! Я говорил, что слабо привязали, а дядя Антон не верил: нормально. Вот и нормально… Подбежали как угорелые, дядя Антон прямо в брюках в Чусовую прыгнул, провалился в ил, а щука уж далеко, только и смотрим, рогулька, как торпеда фашистская, волны рассекает… Дядя Антон орет чего-то, я ору, вокруг все носятся, орут все, рыбаков полно, выскочил дядя Антон из Чусовой, и мы деру давай на мост…
– Врешь малость. Я ж еще разок искупался, – добродушно поправил Антон.
– Ага! – восторженно откликнулся Алешка. – Слушай, мамка, выскочил дядя Антон, смотрит – жерлица сама по реке шпарит, будто и нет там никакой щуки, ух, здорово, ну, он аж зубами заскрипел, заскрипел, да и снова за щукой прыгнул, бух-тарарах, хохоту было, да куда там, не догонишь. А орут кругом – что ты, выскочил дядя Антон, и уж тут мы рванули к мосту. Слушай-ка, на мосту стоим, дядя Антон жердь держит, а жерлица как сумасшедшая на нас прямо несется, волны только в разные стороны! Только она под нами понеслась, дядя Антон ткнул жердью в жерлицу и давай наматывать леску… Намотал, ага, и повело ее, милую, в сторону… Подтащили щукенцию к берегу, пацаны нам сачок сунули, дядя Антон по перекладинам под мостом прям к щуке подобрался, подсунул сачок – и уж тут все, наша щучка! Во какая! – И Алешка, счастливый, с блестящими глазенками, все крутил в руках здоровенную, надо сказать, щуку, с темно-зеленой, в густом иле, мордой, с серебристыми подпалинами.
– Теперь дело за женщинами. Ну, как, Петровна, будет уха? – всхохотнул Антон.
– А то как же, – встрепенулась старуха. – И уха будет, и пирог сварганим. За нами дело не станет.
– Ну то-то. А я пойду-ка сосну малость. Ночь у печки пластался. Спать охота-а… Аж в глазах темнит.
– А пойди, пойди, конешно. Отдохни с устатку-то. А мы тут дело-то и завернем…
– Ну, пока! – Антон пошел в свою комнату, старуха, неся щуку на кухню, уже у дверей перехватила его, шепнула:
– Слушай-ка, а насчет того мы с Аней поговорили. Она согласная. Теперь дело за вами.
– Да какой разговор-то, мать. Сказано – сделано. Моя б воля, слушай, так жить бы с вами коммуной. Чего размениваться-то?
А уж на другой день Шляпников, будто почувствовав, прибежал к ним с утра. Петровна с Аней как раз ругались с Кириллом Алексеевичем. Это надо же, оставила вчера Аня сумку, везла Алешке муксуна соленого, кедровые орехи и шишки, а хватилась сегодня – нет ничего. Даже и не поняла сначала, что украли; всю сумку перерыла, все вверх дном перевернула, старуха и спроси:
– Чего ищешь-то?
– Да вот везла Алешке кой-что.
– И-и… – покачала головой Петровна. – Кто ж при Братове этом, при Кирилле проклятущем Алексеевиче добро оставляет?
– Мам, ну неужели даже это может взять?
– Да што угодно. Ему едино. Эй, супостат, ты, што ль, рылся в Аниной сумке?
Кирилл Братов сидел на крыльце, пил понемногу водку, отрешенными глазами поглядывая вокруг.
– Чужое – это выдумка, – ответил он спокойно. – Вещей в природе – своих или чужих – такого нет в природе. Твое – значит, мое.
– Ага, значит, ты у нас воровать будешь, сколь тебе влезет, а мы, значит, соглашайся?
– Бедный род человеческий. Говорят о воровстве, когда надо говорить о погибели.
Старуха и сама не знала, что с ней случилось, вдруг помутилось как-то в голове, взяла да и с размаха отвесила Кириллу Братову хороший подзатыльник.
– Вот тебе! – еще и присказала.
И в эту именно минуту в ворота вошел Шляпников.
Братов, пораженный до глубины души старухиным подзатыльником, которым его еще никогда в жизни не награждали, уставился на Петровну – даже и слова сказать не мог, только шамкал губами. Вообще эта минута была хороша, Аня даже прыснула легонько. Старуха стояла над Братовым как коршуниха, нахохлившаяся, разъяренная.
И когда Шляпников осторожно так прикрыл за собой ворота, Кирилл Алексеевич пожаловался ему:
– Вот, Фрол Данилыч, вы свидетель – избиение соседа на глазах у советского ответственного служащего.
– Молчи уж! – выдохнула Петровна. – Еще што пропадет – сама с тобой разговоры поведу. Вот по-таковски! Понял, нет? – И, повернувшись к Шляпникову, тем же сердитым голосом добавила: – Полюбуйтесь, товарищ Шляпников, кого вы на нас дали! Вор и пропойца, а больше ничего!
– Помилуйте, как раз наоборот, – тут же нашелся Шляпников. – Мы вас хотим оградить от этого товарища, который, надо сказать, у всех уже сидит в печенках.
– Зачем же к нам его подселили? – спросила Аня.
– Мы отвечаем за распределение жилплощади, а не за моральный облик жильцов. Зачем же на нас перекладывать вину за безответственность этого товарища? Им, кстати, занимается уже милиция.
– Больно долго занимается, – сердито буркнула старуха.
– А это уж сколько на то понадобится времени, – сказал Шляпников. – Чтоб полностью доказать виновность товарища Братова.
– Живи, как природа, и будешь невиновен, – подал голос и Братов. – Это я сказал, Кирилл Братов. Запомните, и чтобы я остался в ваших сердцах.
– Понес опять. Смотри у меня!
– Ну, как съездили, Анна Борисовна? – принялся за свое Шляпников. – Удачным оказалось путешествие?
– Съездила и съездила. Мое дело.
– Да нет, я ничего. Боялся только, как бы не подзатянулось путешествие. У нас тут подвернулся отличный вариант. Я разговаривал с Александрой Петровной, она ссылается на вас.
– Ну, и что за вариант?
– Отличная двухкомнатная квартира. Комнаты одна восемнадцать метров, другая – одиннадцать. Кухня десять метров. Ну, и раздельный санузел, разумеется. Рядом лес, пруд. Сад коллективный. Центр близко. Между прочим, в площади вы даже выигрываете.
– Расщедрились! Мы все время у вас выигрываем, – сказала Аня.
– Анна Борисовна, жизнь у вас сложилась непростая, мы это понимаем, но не нужно из-за этого смотреть на всех косо. Мы вам действительно отличный вариант предлагаем. Что вас может не устраивать?
– Посмотреть еще надо.
– А почему не посмотреть? Можно хоть сегодня, хоть сейчас отправиться. И ключи у меня с собой. И ордер тут же оформим. Зачем дело тянуть? Это не в ваших и не в наших интересах.
Аня переглянулась с матерью.
– Ну, что будем решать, мама?
– Да што, поглядеть, конешно, надо. Отчего не поглядеть? Пожалуй, што и сейчас можно.
– Правильно говорите, Александра Петровна, – подхватил Шляпников – Очень верная позиция…
К вечеру старуха притомилась, решила остаться у себя, на Роза Люксембург. Квартиру, слава богу, посмотрели, понравилась квартира. И главное – совсем рядом с антоновской, переезжать будет удобно и легко. Чудес, говорят, не бывает на свете, да иногда, видать, случаются. Посмотрели квартиру, понравилась, и Шляпников тут же и ордер вручил. И ключи. Быстро это делается, когда нужно. Быстро. Ну, а после сюда пришли, думали, может, Антон дома, сказать ему. Антон оказался на работе, ушел во вторую смену. Маша тоже сегодня во вторую, так что во всей квартире были они сейчас вдвоем. Если б не Алешка дома, можно бы и Ане остаться, да не останешься – покормить надо сына да спать уложить, христового.
Старуха лежала в постели, в простенькой ситцевой рубахе в желтый цветочек, с прибранными в пучок седыми волосами, умиротворенная, тихая какая-то, очень родная. И Аня никак не могла встать и уйти, как будто какой-то важный для обеих разговор не договорили, не досказали чего-то. И знали обе, что так и было, но старуха, как и прежде, как всегда, не спрашивала ни о чем, человек сам расскажет, когда ему нужно, а Аня молчала, побаивалась немного разговора, стеснялась.
– А ничего, заживем как-нито, – легко вздохнула старуха. – Тужить не станем, чего нам? Еще лучше других заживем.
– А все равно жалко как-то, – сказала Аня. – Будто предала чего-то.
– А жалко, как не жалко, – снова вздохнула старуха. – Да жизнь свое берет. Видать, надо ей, штоб так случилося. Жизнь не перемудрствуешь.
– Мам, я что сказать-то хотела…
– Ну?
– Спросить тебя…
– Ну-ну? Чего ты, говори смелей. – Старуха улыбнулась ободряюще.
– Я съездила туда… Напрасно съездила-то, мама.
– Ну, значит, напрасно. Какое же и дело…
– Да нет, ты не понимаешь… Ничего я и не сказала ему.
– Сробела?
– Да нет, не видала даже его.
– К нему же ехала и его же и не видала?
– Опоздала, мама. Женился он. На другой женился.
– Быстрый. – Старуха то ли поощрительно, то ли осуждающе покачала головой.
– Он не виноват. Я, когда уезжала, сама сказала ему: не быть у нас ничему. Вот он и…
– Дак я и не виню. К тому и говорю, што быстрый. Скорой, значит.
– Уехал он, отпуск ему дали. Я и дожидаться не стала. Ребенок – это уж не его теперь дело.
Старуха промолчала.
– Жалко мне ребенка-то, – тягуче, медленно проговорила Аня.
– Живого как не жалко, – вздохнула сердобольно старуха.
– Я и думаю, может, оставить его… Я дура, а его какая вина? Он и расплачивайся?
– Дети-то – они святые. Они виноватыми не бывают.
– Вот… – Аня помолчала немного. – Хотела и спросить тебя…
– Я тут, рядушком.
– Оставлю, так ведь что ж… тяжело придется…
Старуха долго не отвечала, закрыла глаза, мирно-тихо сложив руки поверх одеяла.
– Тяжело. Да не тяжелей тяжелого, – сказала наконец, открыв глаза.
– Выдюжим, мама?
– Старая я, Аня, старая уже. Сколь смогу – выдюжу, а больше того один токо бог знает.
– Ну, мам, ты чего…
– Да я к тому, што я не против. Токо ты на себя допрежь надейся. Твоя-то жизнь еще впереди.
Помолчали. Долго теперь молчали, каждая думала о своем, но свое это было одно у них. Одно.
Пошла Аня домой, уж когда старуха стала потихоньку посапывать. Глядела на нее Аня, прощаясь, и краешком губы нежно улыбалась…
Хроника III
БАБУШКА И ВНУЧКА
ГОД ПЕРВЫЙ
1. ЧТО ХОРОШО, ТО ХОРОШОМарья Трофимовна как раз склонилась над внучкой, когда Людмила вбежала в комнату.
– Приехали?! – Марья Трофимовна подхватила внучку на руки, чувствуя, как от радости и волнения пересохло в горле. Маринка увидела Людмилу, сморщила личико, заулыбалась, потянулась к ней растопыренными ручонками. Тут в дверях показался Витя с чемоданом в руках, и вся эта картина, как фотография, отпечаталась в сознании Марьи Трофимовны на долгие годы, на всю жизнь.
– Оп-па! – Марья Трофимовна опустила внучку на пол. – Видишь, кто к тебе приехал? Ну-ка, пошли, пошли…
Маринка сделала неуверенный шаг вперед, покачнулась – влево, вправо, назад, но удержалась, все смотрели на нее, улыбались… Маринка сделала второй шаг, и опять ее повело по сторонам, но и на этот раз она удержалась, вид у нее был напряженно-потешно-счастливый… Потом она словно забыла, что сзади стоит бабушка, она видела теперь только маму и папу, которого еще не знала, не видела ни разу, поэтому она видела все-таки только маму, смотрела на нее и шла к ней.
Смотрела на дочь и Марья Трофимовна, и сердце ее, как никогда до того, было переполнено сладкой болью и радостью за Людмилу. Это была ее дочь, ее кровиночка – совсем еще юная, с большими сияющими глазами девочка-женщина, короткие светлые волосы, чистое лицо, полные губы, огромнейшие глаза… нежно-малиновое укороченное платье с замком от воротника до подола, с небольшим внизу разрезом, в котором смуглели ее по-женски полные ноги. И это было самое сильное впечатление – одновременно детскость и женственность Людмилы.
Маринка сделала еще шаг, еще и далее протянула к маме ручки, в то время как Марья Трофимовна, улыбаясь, говорила ей сзади:
– Ну, скажи: па-па, па-па…
Самое важное, что сейчас происходило, было связано с Витей, с его приездом, которого так все ждали. Витя тоже чувствовал, что он сейчас центр внимания, центр той оси, вокруг которой развертывалась встреча с родными и близкими, и вместе с радостью, волнением испытывал скованность, растерянность. Впрочем, сам того не сознавая, он уже улыбался – слегка потерянной, слегка даже наивной и как будто озадаченной, но вполне счастливой улыбкой, когда Маринка, споткнувшись, вдруг расширила в удивлении и страхе глаза и сказала:
– Ма… па… ма-ма…
И тут так все обрадовались, что она сказала сейчас это «па», которому ее долго учили и которое заучивалось ею с трудом, ибо она никак, наверное, не понимала, к кому должно было относиться это «папа».
– Скажи: па-па, па-па… – повторяла сзади Марья Трофимовна.
Маринка оглянулась, наморщила лобик, сказала чисто: «Па-па», шагнула вперед и упала. Но не заплакала, не захныкала, а как-то странно, заливисто рассмеялась.
Людмила быстро и ловко наклонилась, подхватила дочку на руки, целуя ее в жиденькие волосики, приговаривая:
– Ах ты моя умница… Упала? Упала, моя маленькая, ушиблась, моя хорошая. Ух мы этому сейчас полу, ух мы этим сейчас досочкам! – ударили нашу Мариночку… какие такие-сякие нехорошие… Вот мы вам как погрозим, вот как погрозим!
Маринке, видно, было щекотно от маминых волос и слишком, наверное, чудесно, счастливо на маминых руках, она смеялась тоненьким писком, как мышонок, и мотала головой из стороны в сторону, и тоже грозила кому-то пальчиком.
– Ну-ка пойдем к нашему папе… сейчас мы пойдем к папе на ручки. Видишь, какой у нас замечательный папа… родной-родной наш папа… – Людмила передала Маринку Вите, он взял ее неумело и неуверенно, и Маринка тоже как-то странно затихла, насторожилась, хотя и не вырывалась из рук: ее успокаивал ласковый голос матери. Как раз в этот момент с шумом, треском и грохотом в дом начали втаскивать чемоданы, коробки и свертки Глеб с Сережкой.
– Да потише вы! Вот уж, ей-богу, слоны, – улыбалась Марья Трофимовна. – Сережка, слышишь ты или нет? Господи, да откуда это столько? Как хоть вы везли-то, Людмила? На такси из Свердловска?
– Ох, мама, везли-то как! – засмеялась счастливо Людмила. И вдруг она рассмеялась так громко и весело, всплеснув при этом руками, что ясно было, смеется она совсем не из-за этих слов. «Ой, мама, везли-то как».
И тут все поняли, в чем было дело, Сережка даже подошел и похлопал-погладил Маринку по спине:
– Ну, Мар, молоток! Так его, папашу… с приездом, мол!
Витя в растерянности моргал ресницами и держал Маринку на слегка вытянутых руках. Но было уже поздно – на белой его нейлоновой рубашке поблескивала изумрудно-бронзовая дорожка.
– Снимай, снимай живо! Надо замочить… – Людмила, смеясь, выхватила у него из рук Маринку, в одну секунду сдернула с нее пижамку, как бы заметалась по комнате, а на самом деле удивительно точными и расчетливыми движениями открыла ящик комода, вытащила пеленку, чистые трусики, платьице, уложила Маринку на кровать, протерла ее пеленкой, в два приема надела на нее трусики, платье, чмокнула в одну щеку, в другую, подхватила на руки, передала дочку Сереже, забрала у Вити рубашку, которую он держал уже в руках, выскочила из комнаты, налила в тазик воды – слышно было, как она громыхала за дверью тазом, – и замочила Витину рубашку; с довольным и счастливым видом впорхнула в комнату – улыбающаяся, раскрасневшаяся, такая удивительно свежая, юная, подвижная, вся из света, любви, жизни и радости!
Самое хорошее, что наконец-то прошла скованность, первые мгновения взаимного вчувствования-всматривания друг в друга… Как раз когда Людмила вернулась в комнату, Марья Трофимовна крепко, как мать сына, обняла Витю и, похлопывая его по спине: «Исхудал, исхудал-то как, господи… одни ребра остались…» – расцеловала его от сердца. А Людмила прямо с порога бросилась им обоим на шею, повисла на них, поцеловала сначала мать, потом мужа, потом еще раз Марью Трофимовну, потам Витю.
– Ну вот, ну вот, – говорила на это Марья Трофимовна, – меньше Маринки своей. Да ведь задушишь, слышишь?! Ох, уж господи, рада-то как… ну прямо совсем глупая девчонка…
– Да, да, – отвечала Людмила, – да, да, да…
И Маринка, слыша голос матери, повторяла за ней:
– Да, да, да, да…
– Вы бы на себя со стороны посмотрели, – сказал Глеб. – Может, для начала вмазать не мешает?
– А ну, Мар, – сказал Сережка, подходя с Маринкой к буфету, – где тут у этих теток и дядек большая рюмка? Во-о-от она…
– Ну, ну, ладно вам, – махнула рукой Марья Трофимовна. – Без вас знаю. Беги к Серафиме, слышь, Сергей! Скажи, Виктор приехал. И к бабушке с отцом сбегай. Степан, наверно, тоже у них. Только так: одна нога там, другая – здесь…
Через час, не больше, сидели уже за столом гости и гостьи, шел разговор – разбросанный, со смехом, с удивлениями и восклицаниями, с тостами, с обычными: «Нет, ты мне скажи…» – и с обычными же: «А что, и скажу…» – разговор самый пестрый, гудящий, но так или иначе все прислушивались к Вите и Людмиле, потому что она, уже зная многое от Вити, вдруг начинала подхватывать его рассказ и рассказывала порой даже интересней, чем он, ее Витя.
– Самое смешное, я вижу, он там, за стеклом, и он видит, я здесь, за стеклом, и вот бегаем – он там, а я тут, слезы на глазах, смеемся как дурачки… а что делать, надо ждать, пока через таможню пройдет. А что потом было! Их оттуда всех выпустили, а мы отсюда к ним бросились, все смеются и плачут, и такое все, как не знаю что… А помнишь? – повернулась она к Вите, – я так обиделась на тебя, я к тебе, а ты еще к кому-то, я же не знала, что это твои друзья, я думала, это совсем-совсем чужие, а это его друзья, представляете? Я обиделась – прямо не знаю как, стою, на глазах слезы, а он смеется, ты смеешься, а мне обидно, что не только я, значит… И потом он опять что-то мне говорит, говорит, говорит, я, как сумасшедшая, и плачу, и смеюсь, и думаю: какой он у меня весь родной, и вижу, так соскучился, вижу, такой родной… и чужой почему-то – отчего это? – не знаю, не понимаю, а это ведь он из Индии, из такого далека, и так долго все было – разве это можно? – в общем, не знаю ничего, обняла его, плачу, тушь по лицу течет, и так мне все равно, все равно, что кругом люди и мало ли что подумают, ну пусть… Да ведь и у всех то же самое, разве нет? У всех одно – слезы, смех и как в тумане все… Витя, помнишь?
– А как у них вот с этим… ну, в общем, как они в смысле буржуазии и капиталистов? Зажали их там или все-таки не очень? Или как?
Это почему-то очень смешной вопрос, по крайней мере все смеются или понимающе улыбаются, а Витя говорит и путается, начинает говорить об одном и незаметно переходит на другое, и в том, как он рассказывает, видится не только Бомбей сам по себе, или Дели, или Аджанта с Эллорой, а еще и Витя с его чувствами, с его мыслями, все это перемешано-перетасовано так, что бог его знает, о чем, по существу, речь, а речь, собственно, о том, что было пережито, и что было увидено, и что ощущалось при этом, и что запомнилось…
– А змеи?
– И змеи.
– И всё-всё-всё?
Тут опять все смеются, и хотя Марья Трофимовна, тоже смеясь, повторяет: «Тише, тише, ребенок…» – никто не может быть тихим, а впрочем, Маринка, разметавшись в своей кроватке, спит сладко и спокойно, шум и смех ей не мешают. Витя встает, и вино уже действует, и радость раскованна и очевидна, его слегка покачивает то туда, то сюда, он подходит к кроватке, смотрит на дочь и с удивлением думает, что вот эти ручки, это личико, этот румянец на щеках, это все хрупкое, нежное, беззащитное существо – все это его, все это он сам. «Странно, – думает он, – странно…» А Людмила обнимает его сзади и шепчет: «Тебе не верится? Тебе нравится она, Витя?» И он говорит: «Очень. Только странно…» – «Странно? Странно, что маленькая? Или что?» – «Вообще странно. Непонятно как-то…» – «Знаешь, я когда из роддома пришла, развернули мы ее, она такая страшненькая, мне даже плохо стало, и тоже, помню, мне иногда казалось: неужели это я родила ее? Как странно… А потом все это прошло, и я не могла уже представить, что ее когда-то не было, что я жила без нее…» Людмила наклонилась и поцеловала дочь в лобик – прохладный от выступивших капелек пота, отстранилась, посмотрела на нее и не смогла удержаться, поцеловала во второй раз. Все эти слова, и Людмила, склонившаяся над дочерью, и сама Маринка – это все очень сильно отдалось в сердце Вити.
– Ну а как там у них вот это? – все спрашивал Людин отец. – Вот, скажем, так…
– Да ладно, ладно… – говорили ему.
– Нет, а почему? – упорствовал Степан. – Я тоже… а что?
– Все бывает, – улыбался Витя, сидя уже за столом рядом с Людой, – однажды, например… Как же его фамилия? А-а, Реутов! Ну да, Реутов из Горького… Он сидел в холле, дома у себя, чувствует, укусил его как будто кто-то, но не обратил внимания. У нас, знаете, в холлах хорошо, прохладно, фен над головой, крутится, мягко так шуршит-жужжит, расслабишься, чай там пьешь или фрукты ешь – бананы, манго, да хоть что, мало ли что, а потом смотрит, в дверной щели только хвост мелькнул. Он подумал, кобра, наверное, – вспомнил, укусила ведь она его, подумал: «Ну и ну» – и сидит в шоке таком, шок парализующего спокойствия или ледяного безразличия, так его можно назвать, кричит жене: «Нина, – или Вера, не помню уж, как зовут, – кобра меня укусила, беги к врачу!» Ну та бежать…
– Да нет же, нет, – перебила Витю Люда, – она ведь не сразу побежала, она сначала не верила, помнишь, ты рассказывал, она поначалу рассмеялась: «Да если б она укусила тебя, посмотрела б я сейчас!..»
– А-а, ну да, да… – улыбнулся Витя, и Люда тоже улыбнулась, как бы поощренная Витиной улыбкой. – Она все не верила, – продолжал Витя, – думала, разыгрывает ее, а он в общем-то спокойный был, никак не доходило до него, что это ведь правда – кобра его укусила, и что это ведь тоже правда – завтра к утру спокойненько так может сыграть на тот свет, сидит, улыбается, говорит: «Честное слово, укусила. Ты не смотри, что я такой… Видишь, вот на ноге точка?» Жена смотрит – точка, но мало ли что… а потом чувствует, правда, наверное…