Текст книги "Когда наступает рассвет"
Автор книги: Геннадий Фёдоров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 23 страниц)
Домну заперли в дальней комнате. Наступили в ее жизни самые страшные, самые мучительные дни.
Били каждый день и здесь, и в штабе, куда водили под охраной солдат. Офицеры изощрялись в пытках, но она молчала.
Обессилевшая от побоев и голода, Домна однажды услышала, как тихо отворилась дверь и в комнату украдкой вошла хозяйка. Было это ночью. Солдаты спали, а дневальный вышел на улицу.
– Возьми, поешь хоть немножко! – Хозяйка положила перед Домной кусок хлеба и несколько вареных картофелин. – Спрячь, чтобы не отняли поганые души!.. Может, еще что надо?
– Спасибо, хозяюшка! – Домна, оглянувшись, сказала: —Убежать бы мне.
– Не сможешь, милая! В доме солдаты, и на улице день и ночь часовой ходит…
– Нельзя ли сообщить нашим обо мне, чтобы знали, где я?
– Попытаюсь.
– Поспешите. Меня долго здесь не продержат. Передайте: чтобы ни делали со мной враги, я не продамся, ничего не скажу! И еще скажите: пусть крепче бьют белых гадов!
– Передам, дорогая! – шептала хозяйка. – Мой муж где-то тоже у красных воюет, коммунист он. Потому так и издеваются над нами белые. Видишь, сколько человек у меня живет на постое! Что было, все съели, даже корову зарезали, не спросили, чем я буду кормить детей. Грозятся всех убить.
– Потерпите, скоро конец им придет! – сказала Домна.
В сенях заскрипели половицы, и хозяйка, погладив руку Домны, поспешно вышла.
Вернулся дневальный, просунул голову в комнату арестованной, ничего не заметил и снова притворил дверь. Домна, подождав с минуту, взялась за хлеб. Никогда еще он не казался таким вкусным. Нет, она не одинока здесь! Рядом с нею люди, готовые помочь. Эта мысль согревала ее, давала силы для новых: испытаний. На следующий день после новых пыток Домну под конвоем направили в Усть-Кулом, в главный штаб.
3
Капитан Кук, длинный, сухопарый англичанин, направленный интервентами в вычегодский белогвардейский отряд в качестве советника, выпятил нижнюю губу, что свидетельствовало о крайней степени его раздражения. Откинувшись назад и скрестив ноги, он курил трубку крепкого, ароматного кэпстэна, время от времени пуская клубы голубоватого дыма. Острым взглядом круглых совиных глаз пристально следил он за пухлым пальцем Латкина, скользившим по карте на стене.
– Сейчас, господин советник, можно быть уверенным, что фронт стабилизовался. Аныб стоит прочно, позиции там надежные… Я не преувеличу, если скажу, что мы теперь сильнее, чем когда бы то ни было раньше, уверенно смотрим вперед и надеемся, что с вашей помощью мы освободим уезд от красных!
Латкин вынул из кармана френча носовой платок и вытер лысину.
Кук, не вынимая трубку изо рта, сказал:
– Господин Латкин! Примерно то же самое вы говорили год назад! Мы с вами сейчас разговариваем в Усть-Куломе, тогда как начальнику Вологодской губернии надо бы находиться если не в Вологде, то хотя бы в Усть-Сысольске! А вы все еще здесь торчите.
Кук встал и, сердито попыхивая трубкой, подошел к окну. К штабу подкатили санки. Из них выскочил офицер и вбежал в штаб.
Латкин, простудившийся на днях, осторожно высморкался и, улыбаясь чуть иронически, отозвался мягко, но достаточно ядовито:
– Все это так, господин советник. Но ведь союзному командованию тем более пора было находиться в Москве или хотя бы в Петрограде… Припоминаю, генерал Айронсайд еще прошлым летом обещал…
– Не будем говорить о том, что не относится к делу! – перебил его Кук.
Он прошелся по комнате и снова сел. Посидев некоторое время молча, Кук сказал уже более миролюбиво:
– Будет лучше, если мы спокойно поговорим о делах. Надеюсь, уже поступили указания о формировании нового стрелкового полка?
– Да, господин советник. Полк начали формировать. Это будет четырнадцатый вычегодский стрелковый полк под командованием капитана Прокушева-Медведева. Штаб будет здесь, в Усть-Куломе.
– Надо торопиться.
– Как идет мобилизация?
– На Печору, Ижму, Мезень, в верховья Вычегды– повсюду в места, которые мы контролируем, дано распоряжение провести мобилизацию согласно приказу верховного управления – Северной области.
Кук пробежал глазами поданную ему бумагу и, возвращая, спросил:
– Прибывают солдаты?
– Похвастаться еще нечем, господин советник, но надеюсь… Мы широко оповещаем население о том, что союзники дают нам хлеб, товары. Крестьяне, охотники пойдут служить. А тех, кто будет уклоняться от мобилизации, я приказал считать дезертирами и судить по законам военного времени.
– Расстреливать! – жестко сказал Кук и снова принялся мерять широкими шагами комнату. – Сейчас надо действовать только так! Подчеркиваю: мы ждем самых энергичных действий! Собирайте новые силы, живее формируйте полк. Время не ждет.
– Будет сделано, господин советник, но учтите: потребуется оружие, обмундирование, продовольствие.
– Все будет, продовольствие тоже дадим, но надо выискивать и на месте… А как пушнина? Отправляете в Архангельск?
– Господин советник! Я не агент по заготовке пушнины, а уполномоченный Северного правительства, – пытался возразить Латкин.
Но англичанин сразу осадил его:
– Не забывайте, за все, что мы даем, платить должны вы. Я спрашиваю, как с пушниной?
– Заготовляем, часть отправили… Но я надеюсь, что нас в Архангельске тоже не забудут.
– Нет, конечно, – пообещал Кук и, прощаясь, многозначительно подчеркнул: – Откровенно говоря, как уполномоченный временного Северного правительства вы пока не на высоте, но я все же постараюсь убедить командование представить вас к награде.
Латкин с поклоном, как слуга господина, проводил Кука до порога. В эту минуту он сам себе был противен, но иначе поступить не мог. И едва за дверью скрылась длинная сухая фигура советника, Латкин возмущенно высморкался: единственное, что он мог себе позволить. Англичанин больно уязвил его самолюбие, в последнее время часто подвергавшееся испытаниям. Губернаторскую душу грызли тоскливые мысли. Ничего хорошего от заморских друзей ожидать не приходилось. Они держались нагло и высокомерно, как в колонии. И это приходилось терпеть…
Хотя Латкин и сказал Куку, что будто бы аныбский фронт стабилизовался, на самом же деле он в этом сам очень сомневался. По данным разведки, красные подтягивали артиллерию, боеприпасы, готовились к наступлению. Предстояли ожесточенные бои. А чем они закончатся?
Все чаще закрадывались мысли о том, что его планы безнадежно проваливаются. И ничем не отодвинуть роковую развязку. Сегодняшний противник не слабые партизанские отряды, а части регулярной армии. Удручали и неудачи союзников: Красная Армия разбила Колчака, Юденича. Откатился на юг Деникин. Нечем было похвастаться и Миллеру. Латкин сознавал, что под ногами у него горела земля.
Разговор с надменным Куком только подогрел тревогу. Нет, не случайно спешат они собрать и вывезти с севера все, что можно. По всему видать: катастрофа надвигается…
Невеселые мысли Латкина нарушил дежурный офицер, доложивший:
– Господин губернатор! Просит приема какой-то крестьянин. Что прикажете?
– Крестьянин? – переспросил Латкин. – Впустите…
Дверь отворилась, и вошел мужик лет сорока.
– Что скажешь, любезный? – спросил Латкин.
В старой парке[19]19
Парка – верхняя одежда из оленьей шкуры.
[Закрыть], в унтах, чернобородый мужик перекрестился и, поклонившись, поздоровался:
– Здоровье, Степан Осипович! Из деревни Рябки, Зайцевым прозываюсь.
– А я губернатор, а не Степан Осипович, – недовольно нахмурился Латкин. – Что скажешь? Какая нужда привела ко мне?
– Да вот… господин губернатор… с жалобой к тебе. Просто погибель пришла, деваться некуда. Обижают…
– Кто тебя обижает? – Латкин уже жалел, что разрешил впустить мужика. Он ожидал посланца от старшины из Керчомьи с хорошими вестями и подарками, а не жалобщика. – Говори, не бойся. Кто обижает?
– Солдаты, господин губернатор! Видишь ли, целых десять человек вселили ко мне. Ну пусть бы уж жили, да пакостят, окаянные. Овцу вчера зарезали. В ларь ли, голбец, не спрашиваясь, заглядывают, что увидят, забирают. Сноха молодая плачет, боится выйти в сарай бросить коню сена. Недавно послал баню топить, а она отказывается: не пойду, говорит, опять эта кобелиная свора за мной погонится! А дочку соседа и вовсе испоганили солдаты.
– Это правда? – притворился изумленным Латкин и даже покачал головой.
– Если говорю, то уже правду, вот он, бог-то! – взглянув на иконы, перекрестился мужик. – Как-нибудь нельзя ли их утихомирить? Обещали хлеб, товары, а вместо того грабят.
Латкин, терпеливо слушавший крестьянина, при последних словах взорвался:
– Вот как ты отзываешься о наших воинах?! Солдат, которые защищают тебя от врагов, ты смеешь обзывать грабителями? Вас грабили коммунисты! Забыл продразверстку? На твоем месте я бы ничего не пожалел, чтобы помочь доблестным белым войскам. Настоящие крестьяне несут нам мясо и масло, дают и коней и коров. А тебе паршивую овцу жалко!
– У кого много, тому, может быть, и не жалко, а если последняя, как дашь? – уже тише вымолвил мужик. Он еще хотел что-то сказать, но Латкин не стал его слушать.
– Лучше скажи: сколько лет тебе?
– Мне? – запнулся мужик. – На пречистой сорок исполнилось.
– Сорок? И мне столько же, а я воюю за веру православную. А ты почему скрываешься? Думаешь, за тебя будут другие драться, а ты будешь баранину дома жрать? Знаешь приказ о мобилизации?
– У меня медведь руку изувечил, пальцы не гнутся. – Мужик высунул из рукава парки левую руку. На руке кожа синевато-красного цвета, пальцы едва сгибались.
Латкин отвернулся, расстегнул тесный воротник рубашки, сжимавший шею. Ему хотелось убежать от этого противного мужика и от всего, что его окружало. Выпить бы сейчас рюмку рому! В последнее время Латкин прибегал к этому средству все чаще.
– Так что, господин губернатор? – спросил крестьянин.
Вместо ответа Латкин вызвал дежурного:
– Передай, пусть проверят, почему этот человек не мобилизован. Если укрывается, немедля судить как дезертира! Уведите…
– Степан Осипович, как же так? – взмолился мужик, но дежурный, напирая, закричал:
– Выходи! Кому говорят?
«Ах, мерзкая рожа! Совсем испортил настроение!» – зло подумал Латкин, наблюдая, как выпроваживают мужика. Он вспомнил об Ульяновском монастыре, о его настоятеле. Почему бы не съездить к игумену? Есть удобный предлог…
Латкин, не мешкая, распорядился подать упряжку, сказав, что едет в монастырь, по срочным продовольственным делам, и, когда крытый возок прибыл, залез в него и приказал ямщику погонять коня.
Не забыл Латкин прихватить несколько бутылок рому – гостинец настоятелю.
4
Печорской породы сильный вороной конь за несколько часов домчал Латкина до монастыря.
Монастырь стоял на высоком живописном берегу, окруженный каменной стеной. Вокруг, куда достигал взгляд, простирались монастырские земли и луга. А дальше темнел лес.
Прежде со всех концов коми края, с севера и с юга, с Ижмы, с Удоры, даже с низовьев Печоры, сюда стекалось множество богомольцев. Чего только они не приносили с собой: рыбаки – лучшую рыбу, охотники – дичь, пушнину, бедные вдовы – холст.
Многие приезжали сюда по обету. Постигнет какая-нибудь беда, заболеет ли кто, ушибется на лесозаготовках или на сплаве либо искусает на охоте медведь, дают люди обет отправить в монастырь сыновей. Здесь они работают год, два, а то и три: пашут, сеют, ухаживают за монастырским скотом, ловят рыбу, собирают для монахов грибы, ягоды. И все это задаром. Монахам жилось сытно и вольготно. Монастырские кладовые ломились от всякого добра. Одного хлеба хранилось несколько тысяч пудов. Он плесневел, гнил, но голодающим крестьянам монахи его не давали.
…Монастырский колокол монотонно гудел, призывая к вечерне, когда вороной конь примчал Латкина к ограде монастыря.
Настоятель уже был в церкви, но монахи, узнав, кого им бог послал, приняли Латкина как доброго гостя, провели в лучшую комнату в доме, где жил сам игумен.
Одному сидеть было скучно и, передохнув, Латкин попросил послушника провести его в церковь.
На вечерней службе людей было немного, в большинстве монахи. Время от времени они вслед за игуменом подхватывали:
– Подай, господи!.. Тебе, господи!..
В церкви стоял полумрак. Мерцали редко расставленные свечи, подрагивало пламя в лампадах.
Латкин не отличался набожностью, но в последнее время неудачи терзали его, вызывали невеселые мысли. Слушая богослужение, он думал о тяжелом грузе, который взвалил на себя, о том, что делать дальше, что готовит ему приближающийся новый год? Вспомнил Орлова, с которым вместе выступили из Архангельска, не раз бражничали и которого теперь уже не было в живых…
При мысли о смерти у Латкина заныло сердце. Он взял свечу, подошел к иконе Стефана Пермского и, опустившись на колени, долго молился. Так усердно он никогда не клал поклоны.
Вечером, по окончании службы, когда он сел за стол, игумен, благословляя его, сказал:
– Я видел, Степан Осипович, как вы молились. За богом молитва никогда не пропадет.
Гость коротко ответил:
– Я для того и приехал, отец Иннокентий, чтобы вознести молитву богу. Хочу отвлечься от мирской суеты, побыть наедине с богом. У вас здесь так тихо и спокойно, и духом и телом отдыхаешь.
Они ужинали вместе. Блюда приносила пышногрудая монашка. Как она попала сюда, в мужской монастырь? Ныне в жизни все так перевернулось, перепуталось, что Латкин не удивился ее присутствию и не стал расспрашивать. Не все ли равно! Монашка Таисья была совсем не стара и могла еще ввести в соблазн, особенно привлекательны были ее полные губы.
В трапезной, как и повсюду, стоял специфический затхлый запах. Плотно закрытые небольшие окна не открывались бог весть с какого времени, воздух был сырой, спертый. Таисья, в низко повязанном черном платке, ставила на стол еду – впору десятерым поужинать; здесь была и семга, и вкусно заквашенная капуста, и грузди в сметане, и жареная телятина, и сардины, и шпроты, и полная серебряная чаша прозрачного меда. На столе возвышались бутылки с наливками.
В довершение всего она принесла в большой фарфоровой чашке дымящиеся пельмени, поклонилась и, растягивая слова нараспев, сказала:
– Потчуйтесь, господин губернатор! Сегодня, правда, не готовили хороших кушаний – завтра приготовим. Вам какого налить, красного или беленького?
– Я прихватил ром. Может, отец игумен отведает? – сказал Латкин. – Прошу! Из Англии привезен.
От чарки рома не отказались ни отец игумен, ни сестра Таисья, у которой сразу же зарумянилось лицо.
Когда сестра Таисья вышла ставить самовар, Латкин спросил игумена:
– Во время вечерни, святой отец, я почувствовал, что у вас в церкви чего-то не хватает. Как-то тускло стало, нет прежнего благолепия. Или мне показалось?
– Зело зорок ты, Степан Осипович! – стряхивая крошки с красивой пушистой бороды, усмехнулся игумен. Он еще был не стар, хотя в бороде уже виднелись седые нити. Наклонившись к гостю, он сказал – Я велел со всех икон снять ризы, убрать золото, серебро, все ценное и спрятать.
– Спрятать? – изумился Латкин и тут же подумал: «Ну и нюх у старого пса. И этот чует недоброе!..»
– А разве может что-нибудь случиться, отец игумен? – спросил он.
Игумен, подняв глаза, вздохнул:
– Может быть, и ничего не произойдет, а все же так лучше.
– Понимаю… Опасаетесь прихода красных? Но мы не собираемся отступать. Больше того, готовимся к новому решительному наступлению. Только что у меня был английский советник капитан Кук. Мы договорились сформировать новый стрелковый полк, проводим мобилизацию. Союзники обещают помочь оружием.
Подогретый ромом, Латкин не жалел слов, доказывая, что они сейчас сильнее, чем раньше. Он говорил и сам не верил своим словам. Но глаза игумена повеселели: видимо, по сердцу пришлись ему эти речи. Латкин осмелел и уже прямо изложил цель своего приезда.
– Ваша святая обитель, конечно, не будет стоять в стороне в этот грозный час? – подливая рому в серебряную чашу игумена, спросил он.
– Мы от всего сердца возносим молитвы о даровании нашему христолюбивому воинству скорейшей победы, – отозвался игумен. – Служим молебны, денно и нощно молимся за вас, наших освободителей.
– Это хорошо, но мало. Одними молитвами врага не сломить.
– Чем же мы можем помочь?
– Хлебом, мясом, продуктами. Союзники, конечно, обещают, но их продукты надо еще привезти из; Архангельска. Дорога дальняя. А нам сегодня надо кормить солдат. Численность войск возрастает. – Латкин говорил убедительно, помогая себе жестикуляцией, опасаясь, что игумен будет упираться. Но все получилось лучше, чем он думал.
– Много ли нужно хлеба? – спросил настоятель.
– На первый раз пудов пятьсот, – сказал Латкин и приготовился объяснять настоятелю, почему иужио столько хлеба.
Но игумен, подняв очи, поглядев на своды монастырской трапезной, произнес благоговейно:
– Пусть поможет вам бог в ваших ратных подвигах! – И добавил обычным деловым тоном – Можете завтра же вывезти. Понадобится, еще столько дадим. Для вас найдется. Бог дал, пусть на божие дело тот хлеб и пойдет.
Латкин, привстав от волнения, потряс крепкую, жилистую руку игумена.
– Я так и знал, так и знал! – растроганно благодарил он. – Большое спасибо. Не забудем вас.
Таисья внесла фыркающий самовар, и они долго сидели, разговаривая. Сославшись на то, что завтра надо рано вставать, игумен удалился в свои покои„а захмелевший гость остался с монашкой допивать чай.
5
Весь следующий день Латкин провел в монастыре. Выпьет, поспит, встанет с красными осоловелыми глазами, снова выпьет и опять валится спать. Закрывая глаза, видел кошмарные сны: то губернаторское кресло под ним, как заартачившаяся лошадь, ржало и брыкалось, пытаясь сбросить его, то черные монахи во главе с игуменом отпевали его, а он все видел, слышал, но не мог и пальцем пошевельнуть. Там же Таисья подмигивала и шептала ему: «Не бойся, Степан Осипович, они шутят».
Лишь на другой день, к вечеру, Латкин очухался, попарился в монастырской бане, чтобы избавиться от похмелья, напился жгуче-кислого квасу, немного полежал и, поостыв, сел в крытый возок, когда уже стемнело. Перед отъездом попросил игумена отслужить панихиду по Орлову.
Утром ему доложили, что из Аныба доставили партизанку. Спросили, что делать.
– Приведите в штаб, сам буду допрашивать! – приказал Латкин. По телефону ему уже сообщили из Аныба, что партизанка ничего не говорит.
«Посмотрим, что за птица!» – собираясь в штаб, подумал Латкин. Он надел хорошо сшитую английскую шинель, круглую шапку, взглянул на себя в зеркало и, заметив, что лицо еще опухшее, подумал: «Не надо было смешивать наливки, и все было бы хорошо».
Выходя на улицу, он размышлял, как вести допрос партизанки. Надо во что бы то ни стало заставить ее говорить.
Латкину хотелось знать планы и намерения противника именно сейчас. Он боялся попасть в капкан, как волк. Нет, он не настолько глуп. Пусть другие суют головы, а он – едва нависнет прямая угроза – бросит здесь все и махнет в Архангельск.
«Они в Аныбе уже допрашивали партизанку, да, верно, грубо действовали. Лаской смягчить сердце и заставить заговорить. Надо все обещать, а потом видно будет, что делать!» – так размышлял Латкин, направляясь в штаб.
В штабе к нему привели девушку невысокого роста, с изможденным лицом.
Латкин взглянул на нее и с удивлением спросил:
– Это ты партизанка?
– Я.
– Гм!.. А я представлял тебя повзрослее… Ты еще очень молода. Тебе на одной ноге кружиться, с подружками веселиться! Сколько тебе лет?
– Двадцать три…
– Ну вот выдумала с партизанами путаться. Ай~ ай-ай, какую ошибку допустила! На месте твоего отца я бы отстегал тебя.
– У меня нет отца… – сказала Домна и, чуть помедлив, отчетливо, словно чеканя слова, добавила – И никакой ошибки моей нет.
Латкин встретился с взглядом партизанки, горевшим ненавистью, и подумал: «Где видел?»
За свою жизнь он сталкивался со многими людьми: и многих давно уже забыл, а вот этот взгляд исподлобья почему-то запомнился.
– Ведь мы где-то встречались, не так ли? – усмехнулся Латкин.
– Может быть.
– Знаешь где? Я, кажется, вспомнил: в Усть-Сысольске, около кирпичного сарая Гыч Опоня. Ты ведь, работала там?
– Хотя бы и работала…
– Помнишь, я попросил тебя проводить нас до Кочпона. Да уж очень сердито ты на меня взглянула, совсем так, как и сейчас, хе-хе! А ведь я хотел леденцами угостить… Ну вот, как говорится, гора с горой не сходится, а человек с человеком могут. Значит, мы с тобой старые знакомые. Я знакомых не обижаю. Сегодня тебя кормили? Эй, дежурный, вели принести чего-нибудь закусить! – распорядился Латкин.
На столе появились каравай белого хлеба, открытая банка консервов, нарезанный ломтиками шпик, варенье, стакан чаю. Второй стакан подали Латкину.
– Ешь, подкрепись! – пододвигая тарелку с хлебом к Домне, ласково сказал Латкин, когда они остались вдвоем.
Домна сурово сдвинула брови. От свежеиспеченного белого хлеба шел вкусный приятный запах. Домна не выдержала, отвернулась. В желудке засосало, голова закружилась. Чтобы не упасть, она схватилась за спинку стула. Латкин по-своему истолковал это:
– Садись, садись! Это все тебе принесли. Ешь, не бойся.
– Я сыта! – сказала Домна.
«Действительно, упряма, – подумал Латкин. – Ведь наверняка голодная». Он взял свой стакан, отхлебнул из него.
– Зря капризничаешь! Я от чистого сердца предлагаю! – сказал он добродушно и помешал ложечкой в стакане. – Я на тебя не в обиде. В молодости чего не делаешь. Сам был таким, немало наглупил. Помню, в Петербургском университете бегал на студенческие собрания, ходил на кружки. О чем только не говорили: революция, социализм! А одно время за мною даже был установлен полицейский надзор. В 1905 году в нашем городе листовки разбрасывал среди запасных солдат, против войны выступал и был привлечен к судебной ответственности. Видишь, какой я был революционер, хе-хе! Все было, все! – вздыхая, говорил Латкин и, улыбнувшись, наклонился к Домне – Ты меня не бойся. Я тебя понимаю и плохого не сделаю, в обиду не дам. Поговорим по-хорошему.
– Не о чем нам разговаривать! – отрезала Домна и отступила назад.
– Ах ты какая! Я добром, а ты, как волчонок, зубы показываешь, – сказал раздосадованный Латкин. Он уже стал уставать и с трудом принуждал себя говорить ласково. Он все еще надеялся, что девушка откроется, что ему удастся сломить ее упорство.
Есть ему не хотелось, но Латкин взял кусок сала, положил на хлеб и откусил. Вяло пожевал, деланно улыбнулся и опять вернулся к прежнему разговору.
– Ничего плохого я о тебе не думаю, – устало сказал он.
– А мне безразлично, что ты обо мне думаешь, поганый слизняк!
Латкин вскочил как ужаленный. Он спросил:
– Ты понимаешь, что говоришь, красная шпионка?
– Понимаю! – глядя прямо в глаза, отрубила девушка.
Домна была в той же одежде, в какой пошла на задание из Подъельска: легкое, уже порванное во многих местах пальтишко, юбка, на голове белый платок. Не было только косы с голубой ленточкой. И хотя Домна уже неделю была в руках палачей, все же выглядела опрятно. Похудевшая, бледная, с запавшими глазами, окаймленными синевой, с рукой, повисшей бессильно, видимо ушибленной, она была похожа на орлицу с перебитым крылом, поверженную, но не сдавшуюся, готовую бороться до последнего вздоха.
Латкин смотрел на нее, и непонятное чувство шевельнулось в нем – зависти, что ли?
Думал ли он, что через несколько лет, изгнанный с родины, потаскавшись по заграницам, он по воле своих хозяев вернется тайно в этот край с диверсионным заданием, опознанный встанет перед революционным трибуналом, будет жалко лепетать о своем раскаянии, просить пощады и даже, когда его поведут на расстрел, цепляться за дверной косяк в безумной надежде, что еще что-то может перемениться в его позорной судьбе, падать в ноги конвойным, пока не замолкнет навек?
Конечно, об этом Латкин не знал, не мог знать. Он лишь чувствовал зависть к стойкой партизанке.
– Ты, говорят, упрямилась в Аныбе? – снова мягко заговорил Латкин, пытаясь улыбаться. Но улыбка получалась кривой, недоброй. – Мне надо знать, какие силы у красных и к чему они готовятся?
– Если надо знать, – Домна усмехнулась, – сходи сам, узнаешь.
Латкин вскипел. Он забыл, что собирался говорить спокойно. Какая-то батрачка, всю жизнь только убиравшая грязь, смеет так дерзко говорить с начальником Вологодской губернии!
– Да ты знаешь, с кем разговариваешь? – уставил Латкин оловянные глаза на Домну.
Но та не дрогнула. С презрением смотрела она на «бесновавшегося барина.
– Ты знаешь, кто я? – повторил Латкин.
– Знаю, – негромко сказала она. – Подлый, гнусный человек.
Латкин обомлел, раза два судорожно глотнул воздух, подбежал к Домне и ткнул ей в лицо:
– Да я тебя, щенок, велю убить! Но сначала клещами вырву твой язык. Клещами! А труп бросим собакам, пусть от тебя и следа не останется.
Домна взглянула на него с ненавистью:
– Тебе, палачу, головой придется расплачиваться за все: за каждую каплю крови замученных людей! Дрожи, шелудивый пес! За все наши тебе отомстят. Сполна! За все!
– Замолчи! – крикнул Латкин. – Становись на колени и молись. Сейчас же тебя расстреляют. Тебе говорю: молись!
– Сам ты молись! У тебя грехи, проклятый палач!
– Отослать в карательный отряд Вяткина! – приказал Латкин заглянувшему офицеру. – Держать в холоде, пытать!
На другой день из Усть-Кулома в Помоздино выехало десять подвод. На передней и последней подводах находились тепло одетые вооруженные конвоиры, на остальных везли арестованных. На средней, съежившись, в легком пальтишке сидела девушка. Холодный ветер обжигал ее лицо, мороз хватал за колени, щипал пальцы ног, но спрятаться некуда было. Сунув руки в рукава пальто, девушка сидела, уткнувшись лицом в колени, время от времени вынимая руку, чтобы отвести падающие на глаза пряди русых волос. Так Домну отправили навстречу смерти.
6
Над Помоздином распростерлась звездная ночь.
Какая она длинная и… какая короткая! В чулане арестного дома, куда заперли привезенную из Усть-Кулома Домну, было холодно, как на улице. Время тянулось мучительно медленно… Но это была последняя ночь, последние часы в ее недолгой жизни.
Домна знала, что жизнь ее скоро оборвется. Вчера утром из этого же чулана увели скородумского учителя Шомысова. Солдаты, приходившие за ним, бросили Домне:
– Завтра за тобой придем, жди!..
Шомысов не вернулся… Это был добрый, умный: человек. Он рассказывал, как учился сам, как учил детей в родном селе, руководил работой комбеда, распределял реквизированный у богатеев хлеб голодающим семьям.
– Мы недавно организовали коммуну. Хорошие люди были в ней, – негромко говорил он. – Уже навоз начинали вывозить на поля, весной готовились сообща пахать, сеять. Да помешали. А планы были большие. Жаль, если все разрушится. Да и семью жаль: жена, четверо детей… Как будут жить?.. Дома у меня фисгармония – я ведь и уроки пения проводил в школе. Дети усаживались вокруг, пели: «Смело, товарищи, в ногу!..»
– Моя любимая песня! – призналась Домна.
– Хорошая песня, революционная…
– Может, сжалятся и ради детей выпустят?
– Они? Скорее солнце на западе взойдет!
Он не тешил себя бесплодной надеждой. Но Домне хотелось сказать ему что-нибудь бодрое, утешительное:
– Может быть, сумеем вырваться, убежать? Может, подоспеют из нашего отряда и освободят? – Сама она до последней минуты не теряла надежды, хотя и знала: ждать чуда бессмысленно…
Домна не знала, что из чулана солдаты повели Шомысова к Вычегде и расстреляли.
Без него в тесном и темном чулане показалось Домне холоднее, тоскливее. Шомысов словно унес с собой последнее тепло, согревавшее ее. Вдвоем они могли хоть шепотом разговаривать, утешать друг друга. А теперь она одна.
Домна не знала, сколько дней мерзнет здесь, сбилась со счета. Угрозами и побоями от нее ничего не добились, теперь пытали холодом.
Командир карательного отряда Вяткин, видимо, надеялся, что холод развяжет ей язык. Но Домна не сдалась.
В последнюю ночь она совсем не смыкала глаз. Ходила взад-вперед в тесном чулане, дыханием согревала руки.
Многодневные мучения, жизнь впроголодь сказались: Домна ослабла, силы ее таяли. От постоянных побоев тело не переставая ныло. Казалось, мучениям не будет конца. И все же последние силы она берегла, как берегут последний патрон на случай, когда он больше всего будет нужен.
«Почему я не родилась мужчиной? Палачи сильны, как медведи, а я слабая девушка, – думала Домна. – Но я еще им покажу, кто крепче!..»
Иногда она спускалась с нар и смотрела в дыру в стене на звездное небо, любовалась северным сиянием, вспоминала детство, зимние вечера, когда со сверстниками каталась на санках. Как же весело ей было! Домой приходила вся в снегу, руки красные, горят. Мать бранилась, а сама раздевала, велела быстрее забраться на печку.
«Дорогая мамочка, прощай-прости!.. Золотое детство, каким же ты было коротким!» – думала Домна, не замечая, как туманятся глаза, как навертываются слезы.
Утро наступало медленно. Сначала проступила синева, тьма рассеивалась, таяла.
Под утро отяжелели веки, глаза стали слипаться. Домна крепилась. Времени оставалось немного. Вот уже побледнели звезды, гасли одна за другой, а ей еще надо о многом подумать.
Домна прислонилась к стене чулана, закрыла глаза.
Мысленно она побывала в партизанском отряде, со своими боевыми товарищами, с которыми вместе сражалась. Сколько дней проведено вместе: радость и горе делили, ели из одного котелка. Они за все отомстят бандитам, за все, и за нее тоже!.. Смешно вспомнить, как она кланялась пулям, вздрагивала от близко раздавшегося выстрела, боялась вида крови. Потом привыкла.
Скольких бойцов уже нет в живых? Других ранило, вот так же, как и Проню.
«Милый, добрый Проня, где ты теперь, что делаешь?»
И вдруг она, точно наяву, увидела Проню: стоит рядом, улыбается.
«Домна, пойдем кататься на лодке! Помнишь, как когда-то мы плыли мимо Соборной горы?»
«Помню! – шепчет стынущими губами Домна. – Да ведь тогда было лето, а теперь зима, Проня! У меня ноги мерзнут! Ты уже выздоровел?»
«Здоров и снова в лыжном отряде! Видишь, какое у меня ружье!»
«Японское, что ли?»
«Да нет же! – весело тряхнул головой Проня, как любил он делать раньше. – Английское автоматическое. Отняли у белых… Сейчас готовимся в наступление. Хотим Шомысова освободить».
«Я знаю, где его держат. Его хотят расстрелять. Скорее, скорее! Где моя винтовка? Я с вами пойду!..»
И вот уже Домна ведет бойцов лыжного отряда к дому, куда белые запрятали Шомысова. Мороз перехватывает дыхание. Они подкрадываются все ближе. Домна чувствует рядом Проню. Даже дыхание его слышит…
Проня наклоняется, тихонько спрашивает:
«Здесь?»
«Здесь, – шепотом отвечает Домна и показывает на арестный дом. – А штаб у них дальше, в доме купца. Большой белый двухэтажный дом на правой стороне».
«Сначала освободим Шомысова, а потом атакуем штаб… Разведчики уже убрали часовых…»








