Текст книги "Новочеркасск: Книга первая и вторая"
Автор книги: Геннадий Семенихин
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 42 страниц)
– Несчастный, – прервал его раненый, – я и предполагал, что не мог ты пойти на такое ради грабежа или другой какой корысти. Святое дело за девушку заступиться, и руку ты поднял по справедливости. Но ведь что за это следует по закону, сам знаешь.
– Знаю, – трудно поддающимся голосом подтвердил Андрейка. – А та бумага?
– Я ее сжег, урядник. Еще там, в Новочеркасске. Но на смену ей в свое время появится новая. Розыск – дело такое… Сейчас тебе легче надеяться на снисхождение, ты ведь герой великой войны, урядник. Но закон штука жестокая, и совет мой для тебя один – затаись и молчи.
В эту минуту распахнулся полог шатра, и все, кроме раненых, бросились навстречу человеку, перешагнувшему порог. Кивком ответив на приветствия, он громко спросил:
– Где майор Денисов? Где мой лучший офицер и когда вы его залатаете для последнего сражения и парада в Париже?
– Матвей Иванович, – собрав все свои силы, откликнулся раненый, – я здесь.
Размашистым шагом Платов подошел к койке, отодвинув Андрейку, опустился на пол, сооруженный из наспех набросанных на сырую землю неоструганных досок, прямо на то место, где только что тот стоял. Торжественно-радостное выражение, навеянное взятием крепости и недавним разговором с пленным комендантом Намюра, мгновенно слетело с лица, как только он взял безвольную, холодеющую руку раненого.
– Гриша… Гришутка! – негромко воскликнул Платов. – А я-то не поспешил к тебе сразу.
Денисов, не открывая тяжелых век, слабо пошевелил синеющими губами:
– Матвей Иванович, вы пришли? Простите, Матвей Иванович, не уберегся…
4
В конце лета одна тысяча восемьсот четырнадцатого года донские казаки возвращались домой, в родные степи. Под дружный непрерывный звон колоколов въезжали в Новочеркасск Войска Донского сыны, герои и победители войны Отечественной. Тугим наплывом стлался этот звон по-над ровной необъятной степью, передавая радость и гордость за победителей и горькую скорбь за тех, кого уже не было в седлах, по ком успели уже выплакать свои слезы матери и вдовы, кого и хоронить-то не довелось на родной земле казачьей.
Солнце неярко светило над полынной степью, иногда куталось в облака, словно и в этот погожий день было ему зябко. Отборные упитанные кони не очень быстро мчали расписанную броскими золотыми вензелями коляску, а в ней сидел в парадной генеральской одежде уже немолодой человек, увешанный орденами и медалями, с одутловатым лицом и глубокими прорезями морщин, оставленных трудно прожитым временем. Человек этот уже не мог скакать в седле, как скакал раньше, делая по двести, а то и по триста верст в сутки, движения его стали тяжелыми и медлительными, и лишь глаза, яркие и стремительные, по-прежнему были молодыми, сверкали затаенной энергией и дерзостью мысли.
За нарядной коляской следовали верховые казаки. Оглянувшись на них в заднее окошко кареты, Платов вдруг подумал о том, что точно так же три года назад уходили конники на войну – полк за полком, сотня за сотней. Но беспокойная мысль подсказала ему, что это было далеко не так. Строй людей, уходивших на войну, напоминал густой, могучий лес. Строй же людей возвращавшихся – лес поредевший. Платов вздохнул и подумал, что мог бы без сожаления отдать сейчас все свои ордена и регалии, и даже графский титул в придачу, если бы мог воскресить этих павших, вернуть их.
Нет, уже не было в первой сотне лихого командира Григория Денисова, не покачивался за ним в седле старый, поседевший, но весь начиненный боевым задором Лука Андреевич Аникин, не развевался по ветру чуб бесшабашного рубаки Дениски Чеботарева. Никогда не пустится в отчаянный перепляс Степан Губарь, потому что и его сразила вражеская пуля. Не нальет себе больше ни единой чарочки Лаврентий Возлюбленный, холодное тело которого захоронено на пути к Парижу.
«Но есть вечный закон, по какому на смену павшим приходят живые, со своими делами, страданиями и радостями, – невесело думал Платов, – и поэтому закону все совершается на земле. Эвон, как ловко сидит в седле заменивший Григория Денисова в решающий момент пришлый на Дон Андрей Якушев, уходивший на войну в последних рядах конников, а ныне урядник, кавалер Георгиевского креста. Он и сотней командовал на поле боя что надо. У Митьки Безродного до сих пор не сгибается левая рука после осколочного ранения, и опять возвращается этот парень на Дон как сирота – ни одной родной души во всем Новочеркасске. Ни кола ни двора, а друзей хоть отбавляй, потому что открытая душа у Митьки. Надо и об этом герое позаботиться, дать ему кров и работу подобающую».
Над головами ритмично покачивающихся в седлах казаков высоко в небо взлетела величальная песня, и ее сразу же подхватили всадники всех полков. Сочные мужские голоса с присвистом выводили:
Слава Платову-герою!
Победитель был врагам!
Слава Платову-герою!
Слава донским казакам!
Дикий, лихой пересвист был таким грозным, что казалось: подними руку, подай сигнал – и в любую атаку, на любого самого лютого врага ринутся казаки. И позабудут, что прошли такую тяжкую войну, вытоптали столько своих и чужих полей, совершили множество приступов и атак, оплакали и предали земле столько боевых друзей.
«Странно, а я этой песни еще не слыхивал, – подумал Матвей Иванович. – А ведь это здорово, что про меня такую песню сложили!» Его внимание привлекло широкое улыбающееся лицо молодого казака, ехавшего в четвертом ряду и по-разбойному подсвистывавшего ноющим. Правый его глаз был спрятан под черной повязкой. «Кто б это мог быть таков? – задумался Матвей Иванович, но тут же облегченно вздохнул. – Как же это я опростоволосился? Да ведь это же Гришка Кумшатский, сын того самого Федора Кумшатского, что подстрекал когда-то домовитых казаков воспротивиться атаманской воле и не переселяться в Новочеркасск. Из какого рохли образовался этакий статный парень! И тоже с Георгием возвращается. Одна беда, что никогда больше не воззрится он этим глазом на своего родителя. Вот вою-то в горнице у Кумшатских будет. Ничего, парень вой своего родителя выдержит. Мне вот хуже – перед вдовами оправдательные слова искать».
Матвей Иванович горько вздохнул и задернул над задним окошком коляски тонкие занавески. А впереди, на высоком холме, уже сверкали золочеными крестами купола церквей, виднелись склоны Бирючьего Кута, густо облепленные новыми разноцветными домиками. Платов остановил коляску, тяжело сошел с подножки, встал на колени и отбил три низких земных поклона. Всадники тоже прекратили движение, не зная, спешиваться ли им или оставаться в седлах, но, не получив команды, остались в седлах и замерли. В тишине громко послышались слова, неизвестно к кому обращенные:
– Слава богу, теперь на земле мир. Послужил я и постранствовал по чужбине довольно. Вот и графский титул пожаловали. Теперь возвратился на родину и молю бога: да упокоит он кости мои на земле моих предков.
– Рано, Матвей Иванович, что вы… – вырвалось невольно у Андрея Якушева, ближе других стоявшего к нему.
Платов ничего не успел ответить. С горы подкатила в эту минуту расписная нарядная карета, запряженная четвериком. Из нее ловко выскочил наказный атаман Иловайский, моложавый, щеголеватый, пахнущий заморскими духами, стал во фрунт и отдал честь.
– Ваше сиятельство, герой войны Отечественной, славный наш земляк и атаман всего нашего Войска Донского! Разрешите поднести хлеб-соль от граждан основанной вами новой столицы донского казачества города Новочеркасска.
В эту минуту облачко пыли встало над дорогой и на буланой лошади подскакал к Платову маленький всадник, ловко державшийся в седле.
– Бог ты мой, да чей же ты? – воскликнул Платов. – Да чей же ты, этакий лихой наездник? – И вдруг дрогнул, еле удерживаясь от рыданий. – Ванечка! Внучонок родной мой! Вот до чего достранствовался дед твой в боевых походах, даже тебя не опознал!
Колокольный звон грянул с новой силой, раскатился над займищем аж до самого Черкасского городка, до Багаевской и Арпачина, и сразу же засветилась гора вспышками, а воздух знобко дрогнул от многочисленных салютов, как пушечных, так и ружейных. Платов помолодевшими глазами обвел встречающих и уже бодро воскликнул:
– Ого! Да так царя еще здесь не славили. А ну, пошли!
Под грохот флейт, труб и барабанов поднимались по крутому Крещенскому спуску лихие кавалеристы. Центр Новочеркасска был запружен нарядной, праздничной толпой. Все население, от босоногих мальчишек до седых длиннобородых старцев, бросилось приветствовать победителей. Смех, ликующие голоса и рыдания сплелись в единый хор. Заждавшиеся казачки хватали под уздцы лошадей, в седлах которых покачивались с далекой чужбины вернувшиеся, усталые, пропыленные, но такие родные и незабытые воины. Те, что даже и приласкать их как следует перед разлукой не успели.
– Матвей Иванович! – весело крикнул Иловайский. – Смотрите, что делается. Бонапарт не смог донскую силу сломить, а казачки все войско уже растащили. А как же молебен?
– Я за всех за них отслужу молебен, – засмеялся Платов. – Лишь бы завтра по своим полкам явились. А сегодня пусть но домам. Не так уж часто выпадает на долю казака семейное счастье, чтобы им не дорожить!
Андрейка Якушев с глубокой тоской думал о том, как встретится с Анастасией Аникиной и матерью Дениски Чеботарева. Тоска эта была давней. Она заползла в его душу в тот серый, промозглый день, когда лопаты стучали о мерзлый грунт на берегу Березины, роя могилу для Луки Андреевича Аникина и Дениски Чеботарева. Глядя на их спокойные, навсегда окаменевшие лица, уже тогда терзался он мыслью, что если останется в живых, то как трудно будет объясняться с Анастасией и с матерью Дениски, читать в их горестных глазах один короткий невысказанный вопрос: «А ты? Ты как же, Андрейка? Эх, не сберег!»
Но встреча произошла до крайности просто и совсем не так, как он предполагал. Покачиваясь в седле, Андрей медленно ехал по запруженной людьми площади. Тех казаков, у кого не было в Новочеркасске родных и близких, забирали к себе на постой и на добрый ковш медовухи совершенно незнакомые земляки, для которых самый рядовой казак, участвовавший в разгроме Наполеона, был равен сказочному богатырю.
– Эй, урядник! – выкрикнула, обращаясь к Якушеву, раскрасневшаяся подбоченившаяся казачка в нарядном праздничном платье-кубельке. – Разве я плоха? Коли нет у тебя родных, иди ко мне на постой, не ошибешься. Приласкаю что надо и наливочкой досыта угощу отменной.
– Опоздала, красавица, – со смехом отказался Андрей, – свою родную ищу.
– Ну как знаешь, – незлобиво вымолвила озорная бабенка и растворилась в толпе. И вдруг, словно две тени, одна голубая, другая черная, как из-под земли, появились перед самой мордой фыркнувшего коня Любаша и Анастасия.
– Андрейка! – воскликнули они разом, одна восторженно, а другая печально.
Будто силой какой выброшенный из седла, он очутился перед обеими женщинами, крепко расцеловал Любашу, а потом прижал к себе Анастасию и долго не отпускал, чувствуя, как содрогается от рыданий все ее сухонькое, от горя сдавшееся старости тело. Потом она первая высвободилась из объятий, вытерла заплаканное лицо, и в больших потемневших глазах ее Андрейка увидел ту спокойную твердость, какая лишь донской женщине могла быть под силу в положении Анастасии. Печально щурясь, она вдруг отрывисто промолвила:
– А ведь с Денискиной матерью тебе не придется изъясняться, сынок. Преставилась она, незадачливая. Горевала по Дениске, горевала и преставилась.
– Когда же? – нелепо спросил Андрей, чтобы хоть что-нибудь да спросить.
– Это еще за месяц до того, когда известие пришло, что Дениска погиб, стало быть. – Она внезапно запнулась и негромко, с отчаянием воскликнула: – А как же мой… мой-то Лука Андреевич?
Якушев потемнел лицом и опять прижал к себе зарыдавшую женщину.
– Не надо, тетя Анастасия… не надо, – попытался было успокоить ее Андрейка, но женщина сразу посуровела.
– А откуда ты взял, что я в обмороки падать буду? – тихо, но неодобрительно спросила она. – Радость-то у народа какая! Погляди, как она бушует. Чего же своими слезами ее омрачать. Тем более давно их выплакала. Ох и настрадался люд наш российский от супостата! Как же тут не возликовать? Погляди, Андрейка, делалось ли когда-нибудь такое в Новочеркасске?
Якушев поднял голову и впервые увидел, какое ясное и голубое в этот вечер небо. Где-то за Аксаем, над займищем, подернутое малиновыми перистыми облаками, оно уже начинало темнеть, но от этого не растратило своей привлекательности. Густой теплый воздух лопался от непрекращавшейся орудийной пальбы. Пучки зеленых, красных и синих ракетных огней расплывались над крышами. Анастасия долго вслушивалась в густой колокольный гуд, тихо сказала:
– Дай-то бог, чтобы и сынам и внукам вашим теперь не воевать.
Она думала, что говорит это одним Андрею и Любаве, но ошиблась. Рядом ее слова услышали. Какой-то изрядно подвыпивший пшенично-белый детина, по платью из мастеровых, весело откликнулся:
– Э нет, мать! Насчет энтого не зарекайся. Не туда хватила. Пока живет в казаках силушка, войны завсегда будут. Да и супостаты еще не перевелись, какие на нашу Русь зенки пялят!
Потом они, все трое, шли домой, спускаясь по горбатой, еще недомощенной улице. Любаша вела за повод коня, а Якушев и Анастасия шли в сторонке. Андрей попробовал было рассказать о том, как в лихой атаке почти разом погибли и Лука Андреевич и Дениска Чеботарев, по женщина в черном решительно прервала его сбивчивую речь:
– Погоди, Андрюша, зараз не надо. Дома.
Якушев сконфуженно умолк. В тишине слышалось, как конец его длинной сабли временами бьется о бугорки мостовой, а шпоры сухо чиркают об острые грани булыжников.
Дома, в просторной горнице, Анастасия быстро зажгла с десяток свечей, и сразу стало светло и уютно. Окна горницы выходили на подворье, и виден был сквозь них потонувший во тьме сиротливый белый флигель, в котором раньше жила семья Чеботаревых. Под высоким потолком горницы бродил душноватый, но такой родной запах полыни, что Андрей невольно зажмурился от радости, что он дома. «Как же мне повезло, – подумал он про себя. – Живым возвернулся из такого пекла. Это судьба одному на троих выдала такое счастье. Дениска и Лука Андреевич за мое счастье смертью своей заплатили».
Бледно-зеленые, еще не высохшие веточки дивной донской полыни лежали и на подоконниках и на полу. На широком столе дымилась кутья, стояли острые закуски, горка пышек, хрустальный сосуд с водкой и медно-желтые кубки. Блики от свечей легли на стены. Андрей увидел большой портрет, под которым застенчиво горела лампадка, распространяя ароматный запах лампадного масла. Как-то случилось, что они, все трое, остались стоять перед этим портретом. Он в центре, по левую руку его Анастасия, справа Любаша. А с портрета чуть насмешливо глядел на них из-под жиденькой цепочки бровей до боли знакомый человек. С ним столько было пройдено военных дорог, столько хожено в атаку и попито винного зелья в перерывах между кровопролитными схватками, когда невозможно было заснуть на снегу от лютого мороза, столько переговорено о любимых женщинах и родном доме. И едва ли так гладко сложилась бы его и Любашина жизнь на донской земле, если бы не этот человек, который вместе с Дениской Чеботаревым вытащил их из вспененного, разбушевавшегося Дона, обогрел и обласкал. В тонких чертах его лица, казалось, так и застыла та веселая и всегда добрая к людям, несколько дерзостная задиристость, без которой нельзя представить ни его чуть усмешливого рта, ни узких светло-зеленых глаз, ни лысоватого лба.
Анастасия молча сорвала с себя траурную косынку, швырнула на стул коротким, озлобленным движением.
– Сколько та свинцовая пулька весит, а какую жизнь отняла! Никогда не поверю, что его нет! – воскликнула она без слез и твердой рукой по самые краешки налила в кубки. – Выпьем, дети, не чокаясь. Ведь и правда же, добрым казаком был мой Лука? Так люди полагали. А для меня более верного и достойного мужа не надо было.
– Он у вас в углу как святой, как образ доброты и смелости, тетя Анастасия, – тихо промолвил Якушев, но женщина решительно возразила:
– Зараз не надо про образа. Он же всю свою жизнь безбожником был. В одну справедливость да в великую Русь только и верил. Давайте за него еще по одной, и я в чеботаревский флигель на покой отправлюсь, а вы уж тут сами хозяйничайте.
Анастасия опустилась перед портретом на колени и протяжно заплакала.
5
Уставшая от бурных ласк Андрейки, с широко раскрытыми сияющими глазами лежала Любаша на большой двуспальной аникинской кровати. Рассвет уже успел зарозоветь в ставнях, и на подворье уже заголосили вторые петухи, с займища потянуло свежим ветерком. Она поглядела исподлобья на мужа и негромко рассмеялась. Андрейка так любил эти ее взгляды исподлобья, когда глаза Любаши становились большими и круглыми, а на щеках появлялись смутные морщинки и тотчас же исчезали, совсем как круги на воде от брошенного камешка. Разбегутся, и будто никогда их не было.
– Ты чего? – спросил он настороженно.
– Андрюша… даже верхней рубахи не снял. Хорошо, на ней Георгиевского креста не было, всю бы грудь исколол, герой великого сражения. – Любаша шутила, но глаза ее смотрели на Якушева с таким безграничным восхищением, что огромное чувство радости мгновенно затопило его.
– Конечно, герой, – подтвердил Андрей с готовностью. – Какой же казак не мнит себя героем. Зараз я не буду тебе про баталии много рассказывать. Лучше-ка вот что посмотри… – Андрейка прошлепал босыми ногами по крашеному полу, на ходу скинул рубашку, чтобы больше не вызывать Любашиных насмешек, достал из походного вьюка бережно свернутую бумажную трубочку.
– Что тут? – удивилась Любаша.
– Развертай, не боись.
Любаша приподнялась в постели. Распущенная коса темными ручьями упала на ее голые плечи.
– Какой ты тут красивый, – замирая, прошептала она, вглядываясь в карандашный рисунок, где Андрейка был изображен в полной боевой выкладке на лесной дороге державшим под уздцы коня. Сидя в постели, она долго разглядывала рисунок.
– Это меня под Смоленском сам партизанский командир Денис Давыдов нарисовал. Чудесный барин был.
– Он разве погиб? – наивно спросила Любаша.
– Что ты! Пусть сто лет проживет и не чихнет ни разу. А какой свирепый рубака! Ни одна пуля его не брала. А как солдаты и казаки любили! В огонь за ним шли как один.
Любаша возвратила рисунок и подзадоривающе усмехнулась:
– Ладно, Аника-воин. Полно хвастать.
Якушев поглядел на портрет на стене и отрешенно вздохнул:
– Аникин погиб. – Прижавшись друг к другу, они долго смотрели на портрет.
– Ты знаешь, – сказал Андрей, – мне кажется, что при дневном свете он на нас как-то по-другому смотрит.
– Как же?
– Строже и даже с какой-то злинкой в глазах.
– Неправда, – сердито возразила Любаша, – дядя Лука всегда был добрый-добрый. Он только подшучивать любил.
– Ты бы его в атаке посмотрела, – задумчиво произнес Андрейка. – Когда он с поднятой саблей на французов скакал. Ведь я же свидетель его последних минут. Мы на врага мчались, а он знамя в руке держал. А когда из седла упал, оно выпало. А я это знамя подхватил и всю сотню за собой на приступ повел. И знаешь, что он мне напоследок успел молвить? «Передай Настёнке мое последнее слово: живите дружно».
– Ты вчера не сказал ей об этом? – задумчиво спросила Любаша.
– Еще не успел, – тихо признался Якушев.
– Ты ей обязательно скажи, очень для всех нас важно. А сейчас не надо больше об этом. Они навсегда прошли, эти два страшных года разлуки, и ты снова со мной. Навсегда, навсегда.
Вглядываясь в ее неожиданно посуровевшее лицо, с наметившимися складками в углах рта и тенями под глазами, он вдруг подумал, сколько тревог, горечи и невзгод пришлось и Любаше перенести за это время. На мгновение в мозгу сверкнула мысль: а не рассказать ли этой бесконечно дорогой женщине о том последнем разговоре с умиравшим в лазарете майором Денисовым и о приходившей в войсковую канцелярию розыскной бумаге. Но, заглянув в широкие, вновь ожившие от счастья глаза Любаши, решительно сказал себе: «Нет!»
6
Новочеркасск пробуждался так же рано, как и его предшественник древний Черкасский городок. Городской образ жизни, постепенно входивший в силу, еще не в состоянии был пока победить тот древний, патриархальный ритм, в котором жили от рассвета и до заката все придонские станицы. Однако в новой столице донского края уже твердо наметилось различие между образом жизни окраины и центра.
На окраине утвердился прочный, выверенный десятилетиями сельский темп жизни, на котором воспитывались тысячи казачьих семей. Здесь рано вставали и столь же рано ложились. В маленьких и больших двориках под железными, деревянными и уже совсем редкими камышовыми крышами бытие казачьих семей протекало, как и во все предыдущие времена. На рассвете пастухи выводили общественное стадо пастись в степь или на займище, казачки, закутав от солнца свои лица ситцевыми платками, ревностно копались в грядках или на собственном подворье либо после третьих петухов уходили на бахчи и огороды за разводным мостом, где росли арбузы, дыни, картофель, огурцы и знаменитые, из Кривянской станицы, помидоры, вкуснее которых не было, вероятно, на всем белом свете.
Река Аксай кишела рыбой, каюки и баркасы бороздили ее днем и ночью, а в самые обыкновенные вентери заходили порой не только сазаны, чебаки и сулы, но даже и царская рыба – осетр.
Вечером, принарядившись празднично, шли казаки и казачки целыми семьями помолиться богу – либо в ближайшую церквушку, либо в Вознесенский собор, что стоял на самой главной из городских площадей. Но это в тех случаях, когда хотелось и себя показать и людей посмотреть. Обычно же в поздние часы окраинных жителей редко можно было увидеть в центральной части города. Зато центр уже вовсю жил своею особой, невиданной для станичного казачества жизнью.
Откуда ни возьмись, в Новочеркасск нахлынуло столько дворянства и разных прочих благородных, а больше околоблагородных людей, что простому казаку трудно было пройти по центру без опаски задеть кого-либо локтем. Уже появилось общество донских торговых казаков, дворянское собрание, центр украсился домиками с лепными карнизами и разного рода украшениями на фасадах. Были выстроены дома воинской экспедиции, «гофспиталь» с аптекою, гимназия. По вечерам в лучшем трактире купца Раздорина, открытом специально для господ офицеров на самой главной улице, бойко играл оркестр.
Не дремало и купечество. Из Нахичевани и Ростова ежедневно завозились тюки с товарами, открывались новые лавки и магазины. На жестяных вывесках над входами в них крупными буквами были начертаны фамилии владельцев. В трех или четырех местах появилась и торговля Федора Кумшатского. Большой винный магазин, булочная, скобяная лавка и даже гастрономия, пользовавшаяся большим спросом у представителей благородного сословия. Годы войны мало что изменили в его внешнем облике и навряд ли высекли хотя бы одну лишнюю морщинку на сытом лице. По-прежнему хитровато щурились бойкие, заплывшие жиром глазки и лоснился красноватый нос. Вопреки всеобщему ожиданию, он довольно спокойно перенес ранение сына, потерявшего глаз, лишь скорбно вздохнул и скрестил на груди руки с толстыми, как немецкие сосиски, пальцами.
– Это даже хорошо, сынок, что пролилась на войне кровь Кумшатских. Теперь никто не посмеет слова сказать плохо о нашей фамилии.
Григорий ничего не ответил, только усмехнулся да повязку черную на пустой глазнице поправил. Но когда отец потребовал, чтобы он встал за прилавок одного из принадлежащих ему магазинов, сын сжал побелевшие от ярости губы и кратко возразил:
– Такого никогда не случится. Неужто ты думаешь, что я, кавалер Отечественной войны, превращусь в последнего торгаша? В уме ли ты своем, папаша?
– Ах так! – побагровел Федор. – Жрать и одеваться желаешь, а работать не желаешь? Так и кормись сам, а не сиди на моей шее, чертов сын!
– Ничего. С голоду не пропаду, – зло возразил Григорий и с маленьким сундучком ушел прочь с отцовского двора, а Федор с яростью выкрикнул ему напоследок:
– Еще в отчий дом попросишься, отступник, но я тебя ни за что не впущу! Погибать будешь – куска хлеба не подам.
Но погибать Григорию не пришлось. Узнав про домашнюю размолвку старого и молодого Кумшатских, сам Платов велел Григорию явиться на аудиенцию и коротко сказал:
– Воевал ты достойно, а потому я, как бывший твой командир корпуса, обязан, вопреки твоему деспоту отцу, пожелавшему тебя унизить, проявить о тебе заботу.
Его взяли в войсковую канцелярию на должность, положили приличное жалованье, и неделю спустя, наняв самый дорогой фаэтон, Григорий заехал в отчий дом забрать оставшиеся пожитки. Словом, он покинул отчий дом, а торговля Федора Кумшатского шла своим чередом.
Вечером, как только гасли на западном склоне Бирючьего Кута последние зарницы, в городском парке начинал играть оркестр Атаманского полка, а на главной улице вспыхивали два стройных ряда фонарей, точь-в-точь таких, какие были на любом петербургском проспекте, и лишь после полуночи угасали. Слово «кабак» уже не употреблялось жителями центра, потому что вместо жалких, замызганных кабаков с засиженными мухами стенами и драными скатертями появились довольно приличные трактиры с завлекательными названиями: «Европейский», «Золотой якорь», «Донская», «Гранд-Отель». Хитрые казаки, дабы привлечь побольше покупателей, выдавали себя за иностранцев, и по городу появлялось на вывесках бесчисленное количество звучных фамилий: «Пивной зал Роллера», «Колбасная Лозе», «Кондитерская Квинга».
В вечернюю пору на центральной улице города всегда раздавалась французская речь, хотя ни одного француза в списках коренных жителей здесь не значилось. Просто офицеры, вернувшиеся с полей войны, с упрямой настойчивостью, даже при самом плохом произношении, норовили изъясняться по-французски, желая во всем смахивать на столичную знать.
В трактирах хлопали пробки из бутылок шампанского, и офицеры, увешанные Георгиевскими крестами, под звон хрусталя вспоминали Бородино и горящую Москву, переправу через Березину и бой под Вильно. Нижние чины и рядовые, казаки и урядники, увешанные солдатскими Георгиями, тоже вспоминали Бородино и Березину и даже Париж, где обогатили жителей лаконичным словом «бистро», но хрусталем при этом не пользовались, а с не менее удалым звоном чокались гранеными стаканами и, смущаясь своего неумения говорить по-французски, предпочитали пить не в лучших трактирах, расположенных в центре, а в погребках и пивных, процветавших на окраинах Новочеркасска.
Почти ежедневно возникали ссоры и драки по поводу и без повода. Офицеры хватались за сабли и быстро опускали их в ножны. Нижние чины уж если размахивались, то доводили начатое дело до конца и били друг друга задубелыми кулаками до той поры, пока их силой не разнимали товарищи, а после этого братались, обливаясь кровью и пьяными слезами.
7
В те же примерно дни шумная офицерская компания пировала в гостинице «Европейская». В тостах не было недостатка. Пили и за императрицу, и за самого августейшего, и за одну из его любимых фрейлин, близким знакомством с которой хвастался вертлявый голубоглазый двадцатидвухлетний хорунжий Жмурин, веселый, ладно сложенный блондин.
– Она в меня какое-то время как кошка была влюблена! – восклицал Жмурин. – Только обстоятельства не позволили сблизиться.
Один из друзей не совсем уверенно заметил: – А может, ты зря столь неосторожно выражаешься? Не дай бог, дойдет до самого.
– Ну и что же, – весело перебил его Жмурин. – Я – Александр, и он – Александр. А Александр Александра обидеть не может.
Все расхохотались. Жмурин действительно был красив. Он уже в Новочеркасске успел обратить на себя внимание влиятельных дам. Жена полицмейстера была от него без ума, супруга местного богача армянина Арутинова тайно ее ревновала. Но обе вместе зеленели от злости, когда на благотворительных вечерах Жмурин приглашал на первую кадриль молоденькую дочь генерала Иловайского.
В Новочеркасске Жмурин был случайным, заброшенным сюда судьбой человеком. Казак лишь по происхождению, родившийся и выросший в Санкт-Петербурге в семье высокого чиновника, по доброй своей воле ушел он на войну с одним из донских полков, а после ее завершения действительно одно время служил при дворе, но за попытку вызвать на дуэль какого-то сиятельного князя был выдворен из Петербурга и очутился в крайне далеком от него Новочеркасске.
Когда донской атаман распечатал препроводительный конверт и оглядел стоявшего навытяжку хорунжего, на лице у него появилось неудовольствие.
– Лично я дуэлянтов не терплю, – произнес Платов строго. – По глубокому моему разумению, русский офицер отвагу свою должен не на дуэлях, а на поле брани доказывать.
Прибывший не шелохнулся, только в голубых его глазах сверкнула насмешливая дерзость.
– Ваше сиятельство, – без тени смущения ответил он, – осмелюсь заметить, что я и на поле брани ее доказал. Мне кажется, об этом свидетельствует солдатский Георгиевский крест, коим я награжден.
– Гм… гм… – озадаченно покашлял Матвей Иванович, любивший смелых и дерзких людей. – Уж больно остер на язык, как погляжу. Имейте в виду, хорунжий, не всем такая острота нравится и не всяк начальник станет за это продвигать вас по службе.
– Я за чинами не гонюсь, служу родине честно и бескорыстно, – отчеканил довольно смело Жмурин.
Платов покачал головой, сдерживая улыбку.
– Ладно, братец, назначаешься в наш атаманский конный полк. Ступай с богом, да служи исправно. – А когда закрылась за молодым офицером дверь, рассмеявшись, сказал Иловайскому: – Видал каков? Двадцать два года, а успел и за Бонапартом погоняться, и боевой крест заслужить.
– Красавчик, – неопределенно ответил Иловайский.
…Жмурин с шиком раскупоривал бутылку за бутылкой. Пробки с треском взлетали в расписной потолок, в голову то одного, то другого розового ангелочка, и надо сказать, мятежный хорунжий попадал в них довольно метко. Пенная струя с шипением лилась в бокалы.
– Господа! – призывал он своих собутыльников. – Еще дюжину за мой счет, сегодня я угощаю.
– А почему, собственно говоря, ты? – недоверчиво спросил его хорунжий Чуркин, коренной казак из станицы Усть-Белокалитвенской. – Ты – наш гость, а мы – сыны батюшки тихого Дона. Это нам положено платить.
– Ерунда! – прервал его Жмурин. – Я сегодня самый счастливый человек, оттого что побратался с вами. Я сегодня ради вас готов что угодно сотворить. Все, что хотите.
– Хотим! – закричал плечистый, телосложением похожий не на офицера благородных кровей, а скорее на кузнеца или прасола есаул Баландин. – Всенепременно хотим! – Он уже успел к благородному шампанскому прибавить целый стакан водки и был пьянее других. – Стало быть, ты нас любишь, Александр?