Текст книги "Королевская аллея"
Автор книги: Франсуаза Шандернагор
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 33 страниц)
Теперь, когда к вечеру наши развеселые гости покидали улицу Нев-Сен-Луи, я уже не плакала. У меня было занятие поважнее: я проворно раздевалась перед господином Скарроном, котором в последнее время было не до обычных требований, – новый приступ болезни совершенно парализовал его руки, и все тело пронизывала жестокая колющая боль; затем я убегала к себе в спальню, желая поскорее избавиться от похотливых взглядов супруга, и запиралась там: оставшись одна, я снова натягивала корсет и нижние юбки, а поверх них одно из новых муаровых платьев, прилепляла к губам и на лоб мушки – «страстные», «кокетливые», «галантные», закручивала волосы на папильотки и целыми часами сидела перед зеркалом, любуясь собою. Я репетировала улыбки, упражнялась во взглядах. Однажды мне вздумалось даже накапать лимонного соку в глаза, чтобы они блестели ярче. Уж не знаю, лимон ли помог или что другое, но они и впрямь засияли, как звезды, и это было подмечено всеми нашими гостями.
Когда любишь, становишься добрее к целому свету, и окружающие, даже если они не пользуются взаимностью, начинают смотреть на тебя другими глазами, словно впервые увидели. В короткое время я приобрела, выражаясь языком того времени, множество «пленников», «страждущих» и «умирающих». Мои глаза, мои прелести ранили в Марэ куда больше мужчин, чем во всех военных кампаниях Фландрии.
Первой жертвою моих прелестей пал Барийон, назначенный впоследствии послом в Англии. Он изливал свои страдания в записках, которые совал в карманы моего передника. Я же в ответ доказывала ему, что лучше быть добрым другом, нежели отвергнутым воздыхателем, и напрасно он хочет сменить первое на второе, однако, он ничего не желал слушать. Стоило нам остаться наедине, как он осыпал меня жалобами и упреками и, в доказательство своей неодолимой страсти, принимался биться головою об стену, я во время заметила, что при этом он выбирает такие места, где за драпировкою прячется либо открытая дверь, либо растворенное окно, и это успокоило меня относительно глубины его безумия и пылкости чувств.
Одновременно с ним в меня влюбился Ла Менардьер. Он сообщал мне о своей страсти посредством букетов, искусно составленных по всем канонам языка цветов, которым этот сомнительный врач и сомнительный поэт, завсегдатай салонов «жеманников», владел, как ему мнилось, лучше всех на свете. У него и впрямь было больше шансов, что его поймут на этом языке, нежели на языке порядочных людей, совершенно ему чуждом. Однажды он написал, что ждет меня в гостиной, «как вкопанный», в ожидании того мига, когда я приму его в моем алькове. Я не преминула показать это бессовестное послание господину Скаррону, который пришел в ярость – но не столько от нежных чувств моего поклонника, сколько от его вульгарного стиля. «Как вкопанный», подумать только, «как вкопанный»! Этот болван выражается, как истинная деревенщина. Ему следовало бы знать, что «вкопанной» бывает морковь, а не любовь!»
За Ла Менардьером последовал Гийераг, бывший послом в Константинополе; перепробовав всех женщин на свете – ибо в любви он отнюдь не отличался постоянством, – он добрался и до меня, изображая, то ли искренно, то ли притворно, великую страсть. Восторги, отчаяние, ревность, упреки – все это он обрушил на меня, притом, столь вдохновенно, что наблюдать за ним было истинное удовольствие. Позже Гийераг подружился с Жаном Расином. Его письма, лучшие из тех, что я читала в этом роде, были в высшей степени поэтичны и бесконечно развлекали меня: в них уже тогда звучали нотки благородной скорби, которая, десять лет спустя, отметила его «Письма португальской монахини»; Гийераг опубликовал их анонимно, не желая выступать автором.
Следующим стал Беврон, хотя, может быть, это случилось и одновременно с Гийерагом: у галантных кавалеров Марэ было модно преследовать сообща одну и ту же «дичь», получая каждый свою долю, если удавалось ее загнать. Франсуа д'Аркур, маркиз де Беврон, позже наместник Нормандии, был самым молодым и знатным из моих тогдашних «умирающих»; кроме того, он мог похвастаться статной фигурою, черными глазами и темными, очень густыми и длинными волосами, и, хотя он не блистал красноречием, но умом Бог его не обидел. Однажды, очутившись со мною наедине, он сказал: «Мадам, мои взгляды и забота о вас уже довольно ясно говорят о моих чувствах, но, поскольку надобно, чтобы вы когда-нибудь ответили на мою страсть, к должен открыть ее вам; полюбите вы меня или нет, я твердо решил посвятить вам всю мою жизнь». Он и в самом деле долго томился по мне, а, впрочем, вел себя кротко и прилично, и, в конце концов, сделался моим преданным другом; я никогда не забывала его в дальнейшем и воспользовалась моим возвышением, чтобы облагодетельствовать его семью: так, мне удалось назначить его сестру, госпожу д'Арпажон, фрейлиною дофины.
Кроме этого заслуженного человека и тех, кого я назвала ранее, вокруг меня вращалось несколько более скромных планет, почитавших меня своим солнцем – Шарлеваль, Менаж, Бошато. Я же едва удостаивала их своим вниманием; «жестокость» моя вскоре приобрела такую известность, что мадемуазель де Скюдери посвятила ей стихотворение и показала его моему мужу. На что он отвечал ей следующим:
Да, верно, что давно наслышан свет
О строгости моей супруги верной.
Она своей жестокостью безмерной
На все мольбы мужчин дает ответ.
Могу беднягам дать один совет:
Забудьте о моей жене примерной!
Это означало, что ревность его не мучит и что он вполне вверяет моей добродетели заботу о своей чести. Однако, ни мой доверчивый супруг, ни мои воздыхатели не заметили, что сама я томлюсь по Миоссенсу, и что именно эта нежная привязанность является причиною моего строгого отпора всем им.
Единственным, кто заподозрил истину, оказался юноша, странным образом посвященный в сердечную науку много лучше всех этих блестящих господ, – вероятно, оттого, что он питал ко мне более искреннюю привязанность; это был мой племянник «на пуатевинский манер» Луи Потье; воспользовавшись моим разрешением входить к нам в любое время дня, он явился, дабы упрекнуть меня в слабости к маршалу.
Отведя меня к окну, он сказал: «Тетушка, как бы я хотел, чтобы вы увидели себя, когда беседуете с Миоссенсом, – вы прямо таете от умиления! Не могу понять, что вы нашли в этом безмозглом вояке. Ведь он не любит вас, ему нравятся либо женщины вроде Нинон, либо знатные дамы, такие как госпожа де Роган, вы же – ни то, ни другое и понапрасну теряете время. Вдобавок, весь Париж знает, куда направлены его вожделения. И он назвал мне имя, которого я доселе не слышала. Помню, в ту самую минуту я глядела на белую скатерть, покрывавшую обеденный стол, и, потрясенная словами бедного мальчика, пронзившими мне сердце, заметила на ней, между блюдом с устрицами, присланными Бошато, и золотистым паштетом, подарком д'Эльбена, большое красное винное пятно; я подумала, что надобно сменить скатерть, не то меня сочтут неряхою. С той поры при виде красного пятна на белой скатерти мне всегда чудится, что это кровь моего раненого сердца.
Но тогда я сумела совладать с собою, и Луи, даже не заметивший моего смятения, продолжал: «Подумайте, тетушка, ведь этот старикашка на пятнадцать или двадцать лет старше вас; готов спорить, что он прячет под париком седые волосы. Поверьте, сия панталонада [27]27
Слово «панталонада» происходит от имени персонажа итальянской комедии dell'arte Панталоне – влюбленного и похотливого старика, предмета шуток и розыгрышей окружающих.
[Закрыть]недостойна вас!» – «Довольно, месье! – прервала я его. – Умерьте ваше возмущение. Я пока еще не нанесла бесчестья ни вашему семейству, ни вашему дяде, за коего вы, кажется, решили вступиться. Что же до возраста моих поклонников, то вы, вероятно, желаете внушить мне, что я должна предпочесть опыту зрелых мужей детскую непосредственность. Ежели это так, отчего бы вам не представить мне ваших товарищей по игре в серсо или прятки?!» И, оставив несчастного Луи, совсем убитого моим жестоким ответом, я, под предлогом мигрени, укрылась в своей комнате, где и наплакалась всласть, больше от досады, нежели от любви, ибо, признаться откровенно, ревность моя объяснялась скорее всего уязвленной гордостью.
Дело в том, что любовь, питаемая мною к д'Альбре, шла, что называется, из головы, а не от сердца: мне вовсе не хотелось быть побежденной. Конечно, я могла бы, при случае, дать ему руку для поцелуя, но, питая сильное отвращение к тем доказательствам близости, коими господин Скаррон злоупотреблял вот уже три года, отнюдь не стремилась к разделенной страсти. Кроме того, меня оскорбило равнодушие маршала и то, что он предпочел мне другую.
В результате, я слегла в сильнейшем приступе моей островной лихорадки и в качестве утешения получила от маршала всего лишь коротенькую сухую записку с пожеланием здоровья; я спрятала ее под подушками и вынимала двадцать раз на дню, чтобы перечесть, но мне не удалось найти в ней ни малейшего признака любви. К счастью, судьба скоро представила мне совсем иные поводы для беспокойства, и они отвлекли меня от этой первой любовной печали.
Господин Скаррон изучил счета, которыми занимался крайне редко, и констатировал, что нам грозит разорение. Ужины для гостей, платья, пудра и румяна, коими я ослепляла наше общество, вороватые слуги, да и весь наш беспорядочный, хотя и скромный, образ жизни быстрыми шагами вели нас к нищете.
В довершение несчастья, к нам, как снег на голову, свалился мой братец Шарль, вот уже несколько лет не дававший о себе знать. Ему исполнилось двадцать лет, он был хорош собою, безрассуден и, разумеется, без гроша в кармане. Он попросил у господина Скаррона четыре тысячи ливров на экипировку и устройство в какой-нибудь полк. Зная плачевное состояние наших финансов, Скаррон не спешил выполнять свой родственный долг; тогда я довольно резко объявила ему, что он мог бы пожертвовать моему брату эти несчастные четыре тысячи в благодарность за то, что я жертвую ему, старому и немощному, свою молодость и красоту. Я полагала эту сумму слишком даже незначительной компенсацией за все мои услуги. Впрочем, речь шла не о даре, а о займе на год; тогда я по наивности думала, что Шарль способен возвращать долги. Я и не подозревала, до какой степени мой брат, к которому я относилась с сестринской и материнской нежностью, походит, во всех своих пороках и безумствах, на нашего отца.
Наконец, муж уступил моим мольбам и упрекам, но для того, чтобы оплатить аренду дома, рассчитаться с поставщиками и несколькими старыми кредиторами и дать денег Шарлю, ему пришлось продать свои луарские фермы. Благодаря нашему другу адвокату Нюбле, который прекрасно знал ту провинцию и смог назначить хорошую цену за два наших жалких владения, мы выручили пять тысяч экю.
Но этого было все-таки недостаточно, и Скаррон решил пожертвовать «Откровением Святого Павла», которое Пуссен написал специально для него; он уступил это полотно богатому любителю живописи Жабаху, а тот вскоре перепродал его герцогу де Ришелье; позже, когда мы с герцогом подружились, я часто видела эту картину у него в доме. Мой муж очень любил ее, и я уже готова была отступиться и предоставить брата его злосчастной судьбе, лишь бы сохранить у нас полотно. Однако я решила подождать до вечера и хорошо сделала: за ужином Скаррон, перепившись вместе с д'Эльбеном и прочими друзьями, позволил себе столько непристойных соленых острот, что мне пришлось уйти из гостиной, лишь бы не видеть и не слышать того, что не пристало знать порядочной женщине. Впрочем, думаю, что Скаррону в любом случае пришлось бы вскоре продать картину.
На сцену вновь явились издатели и посвящения. «Придется зарабатывать подачки пером», – объявил Скаррон. К счастью, здоровье его несколько поправилось, и он смог отдать Соммавилю новые комические пьески – «Лицемеры» и «Тщетную предосторожность», коих идею подсказал ему Кабар де Виллермон; позже ими частично вдохновился Мольер. Всего за один год Скаррону удалось опубликовать и поставить в театре – правда, с переменным успехом, – четыре комедии – «Сам себе сторож», «Глупый маркиз», «Школяр из Саламанки» и «Проделки капитана Матамара». Взялся он также и за стихи и писал по две оды и три сонета в день; Брийо тут же относил их очередному вельможе вместе с посвящением и выручал какую-нибудь малость. Эта поденная работа доставляла Скаррону больше денег, чем славы; он и сам признавал, что искусство на заказ – не искусство, и написал об этом с присущим ему остроумием:
Когда работаешь из долга,
Навряд продержишься ты долго.
Вот мне, к примеру, слишком ясно,
Что сей стишок звучит ужасно.
С утра сижу, над рифмой мучась,
Какая горестная участь!
Поверьте, я знаток в сей части —
Поденной письменной напасти!
Но, как бы скверны ни были стихи на заказ или на случай, они приносили нам средства к существованию; когда же я сетовала Скаррону на то, что мы не можем держать открытый стол круглый год, он неизменно возражал: «Разумеется, мы кормим наших гостей и кредиторов, но согласитесь, Франсуаза, что они платят нам сторицею!» И верно, – без их приношений мы не часто ели бы досыта.
Снедаемый то ли жаждою заработка, то ли писательской страстью, Скаррон зашел слишком далеко и в профанации своего искусства и в собственной распущенности. В июне 1655 года в наш особняк пожаловали солдаты с ордером на обыск и обнаружили под кучей вполне пристойных произведений восемь или девять экземпляров весьма скверной книжонки, озаглавленной «Школа девиц» и напечатанной в типографии Мон-Сен-Женевьев. Говорили, что она более чем игрива. Скаррон, однако, заверил меня, что это учебник философии; этот пресловутый учебник мне довелось прочесть только в 1687 году, когда моя подруга, гувернантка фрейлин дофины, обнаружила его под тюфяком у одной из своих воспитанниц; могу сказать, что уроки этой философии господина Скаррона были весьма особого рода. Героиня, шестнадцатилетняя особа по имени Фаншона, простодушно внимает наставлениям своей кузины Сюзанны, которая сообщает ей теоретические, но в высшей степени точные сведения о физиологии мужчин и женщин, о геометрии любовных сношений и о словаре любовников; обученная подобным образом, Фаншона переходит от теории к практике, добросовестно, как и положено примерной ученице, отчитываясь в каждом освоенном упражнении перед своим ментором. Лейтенант полиции счел, что Фаншона писана с меня: возраст юной ученицы, имя наставницы (также звалась мадемуазель де Нейян), насмешливо-развязный тон книжки и, наконец, тот факт, что на улице Нев-Сен-Луи обнаружили заведомо больше экземпляров, чем требуется одному читателю, – все указывало на авторство Скаррона, хотя тот упорно отрицал его. Весь тираж был публично сожжен, один издатель посажен в тюрьму, второй приговорен к повешению. Скаррону грозила большая опасность, и только защита сюринтенданта Фуке, любителя подобной литературы, избавила его от дальнейших преследований; дело, однако, было нешуточное. К тому же, если и допустить, что он был бесчестным «отцом» злополучной Фаншоны, ему все равно не удалось извлечь из прелестей этой девицы ни пользы, ни удовольствия.
Пока власти вершили суд и расправу, я, со своей стороны, пыталась поправить наши финансовые дела. Строгая, вплоть до лишений, экономия пугала меня меньше, чем нищета и необходимость просить милостыню, как некогда в Ларошели. Поэтому я рассчитала нашего лакея, оставив при себе лишь нового слугу да четырех девушек; этот случай помог мне избавиться от лодыря Манжена, который так охотно соглашался «сделать ребенка мадам, с вашего соизволения». Я отказалась от обедов, терпя голод до вечера и заодно сохраняя тонкую талию. И, наконец, я перестала покупать духи и пудру, приказала моей горничной Мишель Дюме продать старьевщику на Главном рынке несколько моих платьев и сменила тафту с атласом на холстинку. Мне было вовсе не жаль выпускать из рук все эти прекрасные козыри: к чему обилие тканей и украшений, ежели человек, велевший мне их приобрести, единственный, чьим мнением я дорожила, был ко мне равнодушен?! Он научил меня искусству наряжаться и привил хороший вкус, хоть это-то осталось при мне. А с такой наукою, да с хорошеньким двадцатилетним личиком можно и без денег выглядеть авантажно в любом обществе.
Несмотря на нищету, я не потеряла ни одного из моих поклонников, более того, – завоевала еще нескольких «мучеников», среди коих был Пьер де Виллар, прозванный Орондатом за гордое выражение лица, свойственное самому галантному герою «Великого Кира». Во всем Марэ меня величали самыми лестными именами Лирианою, Эрифилою, Ирис, Стратоникою; в то время они были в большой моде, и я, что ни день, получала один-два сонета, где меня восхваляли под этими именами; вот пример такого дифирамба, который, признаюсь, я читала не без удовольствия:
Пара блистающих глаз,
Ярких, как дивный алмаз,
Ранят больнее кинжала,
Жгут, что пчелиное жало.
Их искрометный взор
Заворожил весь Двор,
А ведь владелице нет
И двадцати еще лет!..
Надо сказать, что я и сама пробовала пописывать стишки; некоторые из них получали одобрение слушателей. Вот один из них, который я припомнила, дабы прочесть мадемуазель д'Омаль, любительнице подобных поэтических пустячков:
Ах, сколь жестоко ремесло
Тюремщицы сердец влюбленных!
Жалеть тобою покоренных
Нельзя, – им жалость лишь во зло.
Они стенают в заключеньи,
Хотя их нету в том вины,
Но мне их чувства не даны
И незнакомо увлеченье.
Ни об одном я не вздохну.
Ловлю бедняг в тенета страсти –
И, забывая их напасти,
Держу в безвременном плену.
Признаться, в ту пору я была ужас как кокетлива и гордилась этим. Мне нравились мои отражения в зеркалах и томные взгляды «умирающих», я щеголяла остроумием и находчивостью, что же до сердца, то я редко вспоминала о нем, когда же вспоминала, то делила его на четыре весьма неравные части, отдавая первые три тетушке де Виллет, сестре Селесте и моему брату, а четвертую, самую большую, моему красавцу-маршалу.
За всем этим, Богу в моей жизни оставалось немного места. Я не то чтобы пренебрегала религиозными обязанностями, но исполняла их скорее из самолюбия и желания подчеркнуть свою независимость от окружавших меня вольнодумцев. Одно лишь это ожесточенное стремление вело меня в церковь. Столь замечательная причина увенчивалась не менее замечательным следствием: я собиралась на мессу, как на прогулку, надевала самые дорогие кружева и, за неимением лакея, шла молиться одна; ежели какой-нибудь знакомый кавалер заговаривал со мною, я охотно отвечала ему, шутила и смеялась, позволяя провожать себя до самых ступеней храма.
В то время меня заботило вовсе не спасение души, а завоевание сердца Миоссенса, как говорили, «столь легконравного, что оно непрестанно меняется и будет меняться всегда». Зная таковую репутацию маршала, я надеялась, что его новая страсть к одной юной герцогине будет недолгой и, быть может, обратится на меня. Желая ускорить дело, я решила пробудить в нем ревность, как будто можно уязвить ею того, кто не любит. И, если в церкви я все же стала вести себя осмотрительнее, то у себя дома и в городе держалась куда более свободно и пустилась в развлечения вместе с моими подругами. У меня их было всего три, – не считая нескольких писательниц, как, например, Мадлен де Скюдери, и актрис, женщины почти не посещали Скаррона.
Я была связана дружбою, правда, поверхностной, с Жилонною д'Аркур, графиней де Фьеск, которую прозвали «прекрасной амазонкою» за то, что она, по примеру Мадемуазель [28]28
Имеется в виду герцогиня Анна де Монпансье, сторонница принца Конде во времена Фронды.
[Закрыть], сражалась во времена Фронды отважно, как мужчина; я не пользовалась ее особой любовью, да и не искала таковой: мне было достаточно того, что она приглашала меня в свою карету для прогулок.
Куда ближе я сошлась с госпожою Франкето; ее звали не иначе как «Сердобольною» за чрезвычайную благосклонность ко всем своим воздыхателям; нас соединяла еще и любовь, которую Ренси питал к нам обеим, выражая ее для простоты в одних и тех же стишках и мольбах о взаимности.
Что же до третьей моей подруги, госпожи Мартель, эта дама, блиставшая красотою и многими достоинствами, имела, прямо сказать, весьма сомнительную репутацию. Она вела себя слишком вольно, и шевалье де Мере говорил о ней, что «эту крепость можно брать и грабить без всяких церемоний».
Вот с этими-то особами – экстравагантной Жилонною де Фьеск, «Сердобольной» Франкето, госпожою Мартель, а также с их приятельницами, я и прогуливалась каждый день, до обеда, по Кур-ла-Рен. В то время там собирался весь бомонд, но еще не танцевали ночами, при факелах, как это вздумалось нынешним юным повесам. Мы просто гуляли в тени вязов, весело беседовали или катались в карете, учтиво раскланиваясь со встречными дамами и кавалерами, даже с незнакомыми; между экипажами сновали торговки сластями, которые за несколько су носили молодым красавицам любовные записочки от воздыхателей; гуляющие пристально разглядывали друг друга: оценивая фасон платья, покрой плаща, подробно обсуждая каждую замеченную улыбку, импровизируя на ходу эпиграммы или мадригалы; к пяти часам вечера все разъезжались по домам, чтобы переодеться и отправиться либо в Оперу, либо в театр Марэ, на итальянскую комедию. Иногда, ближе к вечеру, я бывала в Тюильри; мне нравился неспешный променад в длинных аллеях сада, где, по выражению толстяка Сент-Амана, «столько страдальцев обрели утешение»; случалось увидеть там одну из барышень Манчини, гарцующую на лошади меж дерев; я же надеялась встретить молодого Короля, которому недавно исполнилось восемнадцать лет и который, по всеобщему мнению, был чудо как хорош собою; увы, тогда мне в этом не посчастливилось.
Зато мне везло в другом: мои кавалеры оказывали мне бесконечные знаки внимания – плащ, брошенный под ноги, чтобы перейти лужу на дороге, любезно подставленная рука, чтобы выйти из кареты или подняться на пригорок, ловкие пальцы, готовые проворно расшнуровать корсаж, если я задыхалась от жары… Правду сказать, я часто соглашалась облегчить муки «умирающих», которые гурьбою сопровождали меня на прогулке в садах, эскортировали в походе по модным лавкам Марэ, аплодировали вместе со мною лучшим танцовщикам в Опере. Я не всегда спешила заметить руку, обвившую мою талию или положенную на плечо под предлогом помощи, не сердилась на сорванный поцелуй того, кто делил со мною кисть винограда или струйку воды из фонтана; возможно, я не слишком строго судила и более дерзкие посягательства, но если даже и позволяла кому-нибудь из моих кавалеров «небольшие шалости», как тогда выражались, то ни один из них не мог похвастаться, что «развязал мне пояс Венеры». Я изображала игривость, но то была всего лишь игра и ничего более. Ведь я все еще надеялась привлечь к себе этой игрою сердце маршала д'Альбре.
К несчастью, результат получился совсем иной: при виде свободных манер и чрезмерной веселости, коими я вооружилась, дабы уязвить предмет моей страсти, господин Скаррон, чье здоровье немного улучшилось, вновь почувствовал ко мне аппетит. Теперь, едва расставшись с пригожими, напудренными и надушенными щеголями, я должна была оказывать внимание старому, скрюченному супругу, которого не любила, и чаще, чем хотелось бы, вспоминать об обязанностях замужней женщины; смею заверить вас, что мысли эти были весьма печальны: даже нынче, в Сен-Сире, глядя, как ваши товарки глупо прыскают в фартучки, когда им говорят о супружеском долге, я порываюсь объяснить им, что лучше бы плакать, чем смеяться; впрочем, это еще впереди, дайте только срок.
Второй результат моей блестящей политики имел худшие последствия: скоро весь Париж заговорил о том, что я распущенная женщина, что от строгого отпора моим кавалерам я перешла к самой интимной дружбе с ними. Таковы уж нравы квартала Марэ: вас могут растерзать, а могут превознести до небес – и то и другое без всяких оснований. Жиль Буало, никогда не упускавший случая навредить ближнему, написал в ту пору эпиграмму, которая привела в восторг насмешников;
Скаррон, уверен ты напрасно,
Что для бесед твоих всечасно
К тебе сбегается народ.
Ужель не видишь ты, бедняга,
Что ищут здесь иного блага.
Какого? – Думай наперед!
Далее он прибавлял, что Скаррон хорошо поступил, взявши себе жену, ибо «для того, чтобы выглядеть совершенным дьяволом, ему доселе не хватало только рогов».
Господин Скаррон не захотел оценить всю соль этой шутки и пожаловался Фуке, который велел запретить эпиграмму, однако не мог помешать ей ходить по рукам. Мой супруг сделал мне строгое внушение, ибо, не будучи ревнивцем, считал, однако, нужным блюсти приличия. Я была обижена этим выговором тем более, что вовсе не считала кокетство тяжким грехом, полагая, что где нет удовольствия, там нет и зла.
Однажды он так долго отчитывал меня по этому поводу перед нашими гостями, что я осмелилась резко возразить ему: «Знаете, месье, коли бы вы сами не говорили и не писали столько о вашем браке, никто бы и не подумал, что я ищу на стороне того, что любая женщина находит у себя дома!» Тут мой супруг разразился такими грубыми ругательствами и оскорблениями, что я не выдержала и со слезами убежала к себе в комнату. Д'Альбре пришел туда, чтобы утешить меня. Он говорил со мною так нежно, так участливо, что я слегка забылась. Мне показалось, что и он в ту минуту несколько смутился, однако, быстро овладел собою: «В молодости я очень любил дуэли, – сказал он, – но теперь твердо решил не драться более с моими друзьями, и уж, конечно, не захочу вызывать на поединок человека, страдающего тяжкой болезнью. Скаррон – мой друг и калека, и я не стану ему противником ни в чем. Поэтому будет разумнее, ежели я на некоторое время покину ваш дом».
Так я, к великому своему горю, потеряла господина д'Альбре на «некоторое время», которое, я знала, будет нескончаемым; вдобавок я утратила любовь господина Гийерага, коего отвратили от меня всеобщие насмешки над моим кокетством. Эта вторая утрата, которую я, не любя господина Гийерага, не должна была почувствовать, тем не менее, тронула меня больнее, чем я ожидала.
Не считая этих огорчений, меня донимали и многие другие: приходилось объясняться с нашим домовладельцем, господином Меро, – ему до сих пор не было уплачено, и он то и дело подсылал к нам своих людей с требованием денег, мои роскошные туалеты сменились дырявыми туфлями и заплатанными юбками; брат проигрался в пух и прах в своем гарнизоне и не мог вернуть нам долг. Все это вместе взятое, вкупе с унизительной нищетою и платонической страстью, оставлявшей лишь горький осадок в сердце, внушало мне сильнейшее отвращение к жизни. Часто меня обуревало желание покончить с нею, невзирая на страх смерти, и лишь укрепившееся благочестие препятствовало этому искушению. О, как мне хотелось вновь стать прежней маленькой Франсуазою, что жила в Мюрсэ подле юбок своей тетушки и философских принципов дяди. Стараясь утишить душевную боль, я обратилась к чужим, более тяжким страданиям: ходила через день в госпиталь для бедных ухаживать за больными, навещала девиц в Сальпетриер [29]29
Сальпетриер – больница и тюрьма в Париже, где содержали проституток и других осужденных женщин.
[Закрыть]. Репутация моя немного улучшилась, но я была слишком несчастна, чтобы радоваться этому.
В таком-то настроении я и пребывала, как вдруг однажды моя служанка Мадлен Круассан, натирая полы в моей комнате, объявила, что вернулась мадемуазель де Ланкло [30]30
Нинон (Анна) де Ланкло (1616–1706) – знаменитая куртизанка, прославившаяся своей красотой и образованностью и принимавшая у себя в доме многих видных вельмож, политических деятелей, военных и проч. У нее был сын от маркиза де Вилларсо.
[Закрыть]:
– Представьте, мадам, я еще прошлой зимою поспорила со своим братом, тем, что служит в кучерах у господина де Помпонна – место, кстати сказать, превыгодное! – что мамзель Нинон вернется в Париж еще до праздника Святого Жана. Не может быть, чтоб такая женщина держала при себе одного любовника столько лет кряду. Мы с братом заключили пари на десять экю – не лишние денежки, насчет жалованья-то, как мадам известно, я все еще в ожидании… Ну вот, значит, говорят, будто на сей раз между мамзель Нинон и господином Вилларсо все кончено, и маркиз тоже вернулся в Париж, к своей бедной маркизе, – предостойная женщина, четверых ребятишек ему родила! Вот уж четыре года, как он сбежал от нее в деревню эту, Вексен, с той распутницей, Нинон, у которой ни стыда, ни совести; правда, что пригожа, то пригожа, ничего не скажешь, только красота ее – от дьявола. Маркиз – он тоже видный мужчина, большой мастак насчет женщин и в постели ни с кем не сравнится, – так мне сказывал лакей господина де Буаробера.
– Ах, вот как, лакей де Буаробера! Я бы не стала доверяться ему на сей счет.
– Это верно! – подхватила болтушка. – У господина аббата лакеи на особый лад. Я частенько говорила Дюме: вот слуги, которым не грозит виселица, им надобно бояться только огня [31]31
В то время гомосексуалистов осуждали на сожжение.
[Закрыть]… Но, главное, лакей – этот, любимчик господина аббата, много чего знает про Вилларсо, ведь тот квартирует в одном доме с его хозяином, у ворот Ришелье. И он клялся-божился, что маркиз…
– Оставьте это, Мадлен! – перебила я. – Меня не интересуют сплетай. Кроме того, я не знакома ни с господином де Вилларсо, ни с мадемуазель де Ланкло, да и не стремлюсь познакомиться.
На следующий день Нинон вошла в желтую гостиную на улице Нев-Сен-Луи и в мою жизнь.