Текст книги "Королевская аллея"
Автор книги: Франсуаза Шандернагор
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 33 страниц)
Глава 13
Весна 1675 года выдалась необычайно холодной; такой стужи в стране не видывали уже более ста лет. Жестокие порывы ветра сотрясали черепичные кровли Версальской часовни, потоки дождя бились в витражи, словно волны урагана в борт корабля.
Наступил первый день поста. Громовой голос отца Бурдалу разносился над завитыми париками, кружевными чепчиками и даже над самими коронами; слыша горькие истины, которые прелат обрушивал на них с беспощадной мощью Господнего дровосека, придворные низко склоняли головы.
Накануне отец Маскарон совершил тяжкую оплошность во время своей проповеди. При Дворе мужество, ежели оно не приправлено большой толикою лестью, бесполезно; святой отец, избравший темою войну, слишком далеко зашел, открыто осудив политику завоеваний и грядущих военных кампаний и объявив ее разбойничьей; Король не на шутку разгневался.
– Я согласен присутствовать на проповедях, – сказал он громко, выходя из церкви, – но не люблю, когда меня поучают.
Разумеется, для того, чтобы читать проповеди в Версале или Сен-Жермене, нужно было иметь куда больше ловкости; примером таковой могу назвать проповедь, которую в том же году господин де Кондом, епископ Боссюэ, произнес перед Королевою, в осуждение мадемуазель де Лавальер, ухитрившись притом никого не назвать по имени: «Что мы видели и что мы видим? О чем думали и о чем думаем? Мне нет нужды говорить, когда положение вещей говорит само за себя… вы же, слушающие меня, сами сможете сделать для себя нужные выводы». Не могу без улыбки вспомнить эту знаменитую проповедь, но должна признать, что господин Боссюэ с блеском вышел из трудного положения.
Однако нынче все придворные священники, словно сговорившись, начали беспощадно обличать грехи. Вот и отец Маскарон избрал предметом своей проповеди нечистые помыслы и, рассуждая о человеке в общем смысле, отваживался говорить: «Человек этот, коего мы видим погрязшим в разврате…», что слушатели понимали как намек на Короля. Говоря же об орудии греха, он возглашал: «Особа эта, подводный камень вашего постоянства…», и каждый знал, что он имеет в виду маркизу, которая, сверкая золотой робою и драгоценностями, сидела в первом ряду, напротив королевской четы.
Король, однако, выслушал все это молча, не отозвавшись ни словом.
Молчание его удивило присутствующих – всех, но не меня. Я начинала понимать характер Короля и видела, что отец Бурдалу, вопреки видимости, все-таки не позволил себе того, что злополучный Маскарон: монарх не терпел, когда его критиковали как правителя, но весьма считался с мнением Церкви, когда она порицала его частную жизнь; он не мог не знать, что двойной адюльтер на глазах у всей Европы рискует вызвать ужасный скандал, и ему придется, рано или поздно, положить этому конец…
Пост близился к концу; игры и смех мало-помалу возвращались в великолепные покои фаворитки в Версале, где она занимала целых двадцать комнат. Сама Королева была помещена в этом дворце не так роскошно, – ей, с ее свитою, отвели всего десять комнат. По правде говоря, законная супруга Короля и вполовину не была так красива и царственна, как его метресса. Я впервые увидела Королеву вблизи в начале апреля 1675 года и сразу подумала, что сравнение будет не в ее пользу.
Я жила при Дворе уже более года, но мне ни разу не выпал случай приблизиться к государыне и быть ей представленной; признав своих детей от госпожи де Монтеспан, Король показал их своей супруге, но мне не довелось присутствовать на этой трогательной семейной церемонии. Словом, меня представили Королеве лишь весною 1675 года, когда я, по просьбе Короля, привела к ней герцога дю Мена; тут только мне удалось составить собственное мнение о той, кому мне пришлось служить в будущем.
Если комнаты госпожи де Монтеспан благоухали розами и жасмином, то в покоях Королевы царили два других запаха чеснока и шоколада, тотчас выдававшие в ней испанку. Да и все остальное также подтверждало ее происхождение. Тяжелые драпри плотно закрывали окна, и в этом душном полумраке, среди шутов, монахов и кастильских служанок пряталась низкорослая полная белокурая женщина со скверными зубами, робким взглядом и глуповатым смехом. Увидев нас, она оторвалась от партии «омбры», грозившей ей проигрышем, – она так и не выучилась ни одной игре и даже, как говорили, не замечала, что ее собственные приближенные плутуют, обыгрывая ее в карты. Невнятно, почти шепотом, она приказала подойти ближе лакею, несущему маленького герцога, и придвинуть свечи, чтобы лучше видеть личико ребенка. Долго, молча разглядывала она моего любимого принца. Тот стойко выдерживал яркий, бивший ему в глаза свет множества свечей и, не жмурясь, смотрел прямо на Королеву.
– Хорошенький мальчик, – наконец сказала она и потрепала его по щечке своей маленькой пухлой рукой. Затем добавила, вопросительно глядя на меня, – он белокурый, не правда ли?
Я не знала, что и ответить, – мне думалось, что сей очевидный и вполне обычный факт не нуждается в обсуждении, – но, делать нечего, присела в реверансе и постаралась улыбнуться как можно обольстительней.
– И у него… у него голубые глазки, не правда ли?
С этим также спорить не приходилось. Я сделала новый утвердительный реверанс.
– И щечки… щечки у него розовые, да?
Это опять-таки было совершенно справедливо и не давало повода к возражениям. Я с интересом ждала ее отзыва о ножках моего любимца, ввиду сего подробнейшего опроса, но тут сам Луи-Огюст весьма кстати пришел мне на помощь, произнеся коротенький комплимент, которому я его выучила на этот случай. Королева как будто растрогалась, хотя вряд ли способна была оценить все нюансы восхвалений, коими я напичкала коротенькую речь герцога.
– Он очень «юбезен», не правда ли? – робко промолвила она, когда ребенок умолк.
– Он и вправду очень любезен, – отвечала я, – и вдобавок исполнен глубочайшего почтения к Вашему Величеству. Сделать принца во всех отношениях достойным благоволения, коим Ваше Величество желает удостоить его, – вот самое горячее желание тех, кто воспитывает это дитя.
– Да-да, – подхватила Королева, – мне кажется, он очень «юбезен». No parece su madre [56]56
No parece su madre (исп.) – он не похож на свою мать.
[Закрыть], – добавила она уже более уверенно, обратившись к своей испанской камеристке, – Parece el Rey. Tiene una cara muy attractable [57]57
Parece el Rey. Tiene una cara muy attractable. (исп.) — он похож на Короля. У него очень милое личико.
[Закрыть]! Какое счастье, что в нем нет ничего от маркизы! Cómo odio que diabla! Te lo estoy diciendo, esta puta me impulsará a la tumba! Tu lo verás, de verdad. Recuerde estas palabras [58]58
Cómo odio que diabla! Te lo estoy diciendo, esta puta me impulsará a la tumba! Tu lo verás, de verdad. Recuerde estas palabras! (исп.) – Как я ненавижу эту дьяволицу! Говорю тебе, эта шлюха сведет меня в могилу! Вот увидишь, я правду говорю. Вспомнишь потом мои слова!
[Закрыть]!
Она поцеловала моего дорогого мальчика в лобик, сунула ему в руку несколько бисквитов и пирожных, последний раз улыбнулась и отпустила нас со словами: «Благодарю вас, мадам. Мне будет приятно еще раз увидеть это «юбезное» дитя».
Отвернувшись, она снова взялась за карты. В углу комнаты дофин, которому тогда было лет двенадцать, уныло бубнил латинские стихи под мерный стук линейки своего гувернера, господина де Монтозье; этот человек с замкнутым лицом и неизменно суровым взглядом дуэньи послужил, как говорили, прообразом Альцеста [59]59
Альцест – главный персонаж комедии Мольера «Мизантроп» (1666), строгий, неподкупный, непререкаемый в своих суждениях.
[Закрыть]. Бросив последний взгляд на эту мрачную картину, я склонилась в глубоком прощальном реверансе и тотчас покинула комнату, унося в душе образ женщины, быть может, скорее робкой, чем действительно глупой, и явно кроткой и незлобивой; жаль, однако, что эти достохвальные качества еще менее, чем убогий ум, позволяли ей представлять во всем блеске французский Двор… И, тем не менее, ее бледное владычество подвергалось куда меньшей опасности, нежели торжество фаворитки как это доказали мне последующие дни.
12 апреля я сидела в покоях госпожи де Монтеспан и учила катехизису и чтению Анголу, маленького мавра, которого мой кузен де Виллет привез маркизе из Африки. Вдруг из глубины квартиры донеслись глухие звуки клавесина.
Прислушавшись, я поняла, что играют – притом, весьма искусно – арию из «Явления Марса», и удивилась, так как думала, что мы с мальчиком остались одни: почти весь Двор был в этот день у брата Короля, в Сен-Клу, сам Король охотился вместе с Марсийяком и мадемуазель де Людр, а маркиза, как я знала, уехала в Кланси, где заканчивалось строительство замка для нее. Неужто, подумала я, кто-нибудь из свиты маркизы осмелился в ее отсутствие прикоснуться к ее любимому инструменту? Музыкантша взяла несколько рассеянных аккордов и вдруг запела, аккомпанируя себе, печальную арию «Всегда ль я буду слезы лить с приходом трепетной весны?!» Это была песня о возлюбленном, что каждый год, с наступлением погожих дней, уходил на войну. Я узнала слова – три года назад маркиза, будучи в Кланьи, сочинила эту арию для Короля; узнала я и голос певицы, все еще звучный и чарующий.
Внезапно голос этот пресекся, музыка смолкла, и в наступившей тишине мне почудились громкие прерывистые рыдания. Я быстро отослала маленького мавра и подошла к музыкальному салону. Отворив двери, я с притворным удивлением воскликнула: «Ах, прошу прощения, мадам, я полагала вас в Кланьи и решила, что это одна из ваших женщин позволила себе…» Маркиза обратила ко мне свое прелестное лицо, залитое слезами. Ее белокурые волосы разметались по серебристому атласному пеньюару; она походила на мадонну у подножия креста, но на сей раз, против обыкновения, у нее был взгляд распятой мученицы.
– О, Франсуаза, я погибла! – вскричала она, бросившись ко мне в объятия. Она рыдала так, что не могла больше вымолвить ни слова. Я пыталась утешить ее, как утешают детей – вытирая слезы, гладя по голове.
– Я погибла! – повторила она, слегка успокоившись. – Вчера утром Лекюйе отказал мне в отпущении грехов, и версальский кюре одобрил его. Король советовался с господином Боссюэ, и тот сказал, что я великая грешница, и что Церковь простит меня, только если я раскаюсь в жизни, которую веду сама и заставляю вести Короля. Вдобавок, Король спросил мнения этого могильщика Монтозье с его постной миною, и мерзкий святоша вконец запутал его. Теперь я пропала.
– Ну, полноте! – сказала я. – Разве осуждение священников для вас новость?
Маркиза вновь ударилась в слезы.
– Нет, но мне впервые отказывают в отпущении грехов. Вообразите, какой будет скандал, если меня не допустят в Церковь на Пасху!..
– Я не знала, что вы так боязливы, – ответила я, не сдержавшись, – и не думала, что вам грозит такая огласка.
Госпожа де Монтеспан изумленно взглянула на меня.
– А, вы тоже не любите меня! Все меня здесь ненавидят! – воскликнула она, содрогаясь от рыданий.
Я обняла ее.
– Не говорите глупостей… Сознайтесь, что как-никак вы сами навлекли на себя все это.
– Да, разумеется… Но теперь это заговор – заговор, который я не могла предвидеть. Знаете ли вы, что все эти Бурдалу, Боссюэ, Маскароны и прочие составили план?
Внезапно маркиза вновь обрела присущую ей гордую осанку. Она с сухим стуком захлопнула клавесин и встала передо мною.
– Во-первых, им нужно запугать Короля, – ведь он ужас как труслив и боится ада, а они намекнули, что в следующий раз и ему откажут в отпущении грехов, надеясь таким образом прогнать меня. Но знаете ли вы, чего они хотят? Они хотят сунуть на мое место эту девчонку, это ничтожество, эту оборванку де Людр, которой он строит глазки. А известно ли вам, зачем эти примерные святоши сговорились заменить меня ею?
Нет, я решительно не понимала, с какой целью заговорщики-епископы решили уложить в постель Короля мадемуазель де Людр, и с интересом ждала объяснений моей разъяренной подруги.
– Ну так вот! – объявила она, грозно сверкая глазами и отчеканивая каждое слово. – Причина в том, что мадемуазель де Людр – канонисса!
Я всплеснула руками и невольно рассмеялась.
– Смейтесь, смейтесь! Я знаю, что говорю, я вижу, куда они метят. Но что толку!.. – прошептала она вдруг упавшим голосом, и из ее прекрасных глаз снова потоком хлынули слезы. Он все равно прогонит меня. Он побоится скандала. Говорю вам, он прогонит меня! И я этого не переживу!
Я изо всех сил старалась утешить маркизу, увещая ее и как христианка и как преданная подруга. Я напомнила ей, что она мать официально признанных детей Короля, и этого у нее никто не отнимет; что Король бесконечно ценит ее ум и душу, и если она решится встать на путь добродетели, то его привязанность и уважение к ней не уменьшатся, а, напротив, окрепнут; что лучше добровольно покончить с нынешним положением, чем в один прекрасный день надоесть своему повелителю и быть изгнанной по капризу более молодой соперницы; что, наконец, замок Кланьи примыкает к Версальскому парку, и она сможет бывать при Дворе, когда пожелает, и никто ее не осудит.
Мне показалось, что она прислушивается к моим доводам. Наконец я прибегла к последнему средству, обещав, что не покину ее и отправлюсь в Кланьи вместе с нею, пока она не привыкнет к новому образу жизни, и даже если уеду потом в Ментенон, мы будем часто видеться с нею и с детьми и с приятностью беседовать о Дворе, уже не будучи жертвами его коварных интриг. Набрасывая перед нею сей идиллический портрет двух знатных дам, удалившихся в свои имения и сплетничающих у камелька, рядом с играющими детишками, я в то же время мысленно проклинала себя за то, что мое неуемное желание нравиться и покорять сердца вечно заставляет меня говорить и совершать самые кромешные глупости; какая мне надобность мирно жить в Кланьи с женщиною, что месяц за месяцем жестоко тиранила меня, и зачем я обещаю разделить с нею изгнание, коему меня-то Король вовсе не подвергает!
Растроганная слезами госпожи де Монтеспан и собственным только что проявленным благородством, я наговорила ей столько приятного, что она утешилась; зато, вернувшись домой, сама начала терзаться сожалениями. Я долго молилась, пытаясь вернуть себе спокойствие, и наконец достигла его – не столько молитвами, сколько здравыми рассуждениями. Хорошо зная фаворитку, я убедила себя, что добровольный и достойный уход не слишком сообразуется с ее характером, и что опасность заточить себя в деревне в ее обществе, дабы утешать ее в скорбях, не столь велика, чтобы волноваться по этому поводу. Но не успела я привести свои мысли в порядок, как за мною пришли: Король спешно вызывал меня к себе в кабинет.
Этот кабинет, называемый также кабинетом Совета Министров, считался при Дворе святынею из святынь; мне еще ни разу не довелось бывать в нем. То, что Король желал меня видеть и прилюдно посылал за мною для приватной беседы, явилось для всех полной неожиданностью. Я не сомневалась, что этот второй знак милости, два месяца спустя после знаменитых слов «госпожа де Ментенон», уже наделавших много шуму, через час станет известен всему Двору, а через неделю – всему Королевству.
Итак, я вошла, под завистливый шепот придворных, в узкую, затянутую алым бархатом комнату, где в ту пору было всего два окна. Король с отсутствующим видом сидел за большим столом Совета. Он не встал при моем появлении, хотя прежде никогда не упускал случая выказать мне свою галантность. Я увидела, что глаза его красны; он держал в руке бумаги, которые молча протянул мне. Взяв их, я увидела, что это письмо. «Прочтите», сурово промолвил он.
Это было письмо господина Боссюэ. «Мои слова заставили госпожу де Монтеспан пролить много слез, – писал епископ, – и, разумеется, Сир, нет более справедливого повода для скорби, нежели сознание, что любовь, предназначенная Богу, отдана одному из его созданий. И, однако, Сир, нужно посвятить свое сердце Господу или же утратить надежду на спасение». Все послание было написано в том же духе, возвышенно-благородном и, одновременно, человечном: Боссюэ давал понять, что ему известна страстная любовь Короля к своей избраннице: «Господь да завершит начатое вами благое дело и позволит вам убедиться, что все пролитые слезы, все душевные бури и тяжкие усилия встать на путь истинный не останутся втуне!» Это упоминание о слезах Короля и его покрасневшие глаза, которых он не стыдился передо мною, вызвали у меня некоторое раздражение; я не смогла скрыть его от монарха, легко читавшего в человеческих душах.
– Должен ли я так понимать, что вы одобряете не все, что пишет мне господин Боссюэ? – спросил он.
Я порадовалась тому, что Король обманулся насчет причины, вызвавшей мою неприязнь; мне трудно было признаться даже себе, что мною руководит обыкновенная ревность, – не хватало еще обнаружить это чувство перед другими!
– Я слишком ничтожна, чтобы одобрять или осуждать слово Церкви, – сказала я ему.
Однако, этого Королю было мало; он требовал более подробного ответа; объявив мне, что госпожа де Монтеспан дословно передала ему наш с нею разговор, он, тем не менее, желал услышать мое мнение от меня самой, Я сказала, что христианин не должен уклоняться от повиновения, и что госпожа де Монтеспан наверняка примирится с Церковью. Я увидела, что Король и сам верит в это и что его решение уже принято, но ему приятно было говорить о своей возлюбленной с женщиною, которую он считал самым искренним ее другом.
В течение часа он пел дифирамбы «прекрасной госпоже», сказав достаточно, чтобы убедить меня в том, что картина Пуссена «Слепорожденный», висевшая у него в кабинете, изображает его самого: «Она так добра! Вы сами видели слезы у ней на глазах при виде любого трогательного зрелища! И она так привязана ко мне, что, право, не знаю, удастся ли ей перенести разлуку, к коей нас принуждают, Умоляю вас, мадам, не покидать ее в уединении и окружить самыми нежными заботами. Прошу вас об этом из любви к ней… или из любви ко мне!»
Эти последние слова прозвучали так удачно и кстати, что искупили все остальное; из любви к нему я обещала отвезти госпожу де Монтеспан в Ментенон на следующий день после Пасхи; затем я должна была проводить ее в Кланьи и присоединиться к ней там после трехмесячного пребывания с маленьким герцогом на Барежских водах.
14 числа госпожа де Монтеспан присутствовала на Пасхальной службе; Двор уже был поставлен в известность о решении любовников разлучиться, которое доставило им столько мук. На следующий день мы с нею уехали.
В Ментеноне было чудесно, госпожа де Монтеспан пришла в восхищение; я и сама порадовалась бы приезду сюда, если бы не ее крайняя ажитация, с которой я ничего не могла поделать: она непрерывно капризничала, целыми днями писала письма, которые вечером рвала, бродила ночами по саду, изводила себя питьем уксуса и ревнивыми мыслями. «У мадемуазель де Людр лишаи по всему телу из-за отравления, которое она перенесла в детстве. Недурно бы сообщить об этом Королю», – сказала она мне однажды, когда мы с нею гуляли у реки. «Он сам увидит их, – успокоила я ее, – и будет судить о ней по своему разумению».
В конце месяца я приехала вместе с госпожою де Монтеспан в замок Кланьи, где работы быстро близились к завершению; фаворитка задумала строительство с таким размахом, что, глядя, как она носится туда-сюда по стройке, я живо представила себе Дидону при основании Карфагена [60]60
Дидона (ок. IX в. до н. э.) – согласно греческой легенде, финикийская царица из Тира (совр. Ливан), основавшая город Карфаген на африканском побережье.
[Закрыть]. Воистину, это был дворец для королевы; недаром же Король сказал мне, что ничего не пожалеет, лишь бы смягчить своей возлюбленной горечь ссылки; уже готовы были полукруглый парадный двор, вымощенная мрамором оранжерея, просторная галерея с фресками на темы странствий Энея [61]61
Эней – троянский принц, воин, герой поэмы Вергилия «Энеида», который после гибели Трои странствовал по свету, побывал на Сицилии, в Карфагене и в Италии, где и стал прародителем римлян.
[Закрыть], целая роща апельсиновых деревец в кадках, скрытых за цветущими туберозами, жасмином и гвоздиками, игрушечная ферма с самыми нежными голубками, самыми упитанными свиньями, самыми тучными коровами, самыми кудрявыми барашками и самыми очаровательными гусятами, каких только удалось сыскать. Судя по придворным сплетням, строительство это уже поглотило около трех миллионов ливров, что равнялось четвертой части годовых расходов на королевский флот; правда что никогда еще свет не видывал столь дивно оснащенного корабля, как маркиза той весною, когда она озирала свои владения с вершины башни, блистая золотыми и серебряными парусами юбок и белоснежными, надутыми ветром, кружевными чепцами.
Я было сделала ей комплимент, но она, видимо, решила расстаться со мною в ссоре, ибо за эти два дня, проведенные нами в замке, третировала меня, как могла, ясно показав, что за жизнь ждет меня здесь осенью.
В таком-то язвительном настроении я и оставила маркизу, без особых сожалений поручив ее заботам маленького графа Вексенского, Мадемуазель де Нант и Мадемуазель де Тур и заранее радуясь тому, что проведу целых три месяца наедине с герцогом дю Меном.
Когда я появилась в Версале, чтобы забрать ребенка, Король, через несколько дней уезжавший в армию, призвал меня к себе – якобы желая дать рекомендации по поводу своего сына. На самом же деле, как мне показалось, он хотел узнать из моих уст новости о своей возлюбленной, так как слышал о ней только от господина Боссюэ, который ежедневно докладывал ему об успехах маркизы на поприще благочестия, надеясь возможно скорее образумить этим и самого монарха. Я решила не разрушать сей хрупкий воздушный замок и отчиталась перед Королем в том же духе, что епископ. Он явно огорчился, но не посетовал на меня за мой рассказ.
Он просил писать ему из Барежа и, на мое замечание, что я не осмелюсь сделать это первой, обещал для начала прислать мне письмо, боясь, как он пошутил, что я совсем забуду его в обществе единственного мужчины на свете, сумевшего завоевать мое сердце, – он имел в виду маленького принца. Заодно он согласился выполнить просьбу, с которой я обратилась к нему несколькими месяцами раньше, а именно, вернуть ко Двору мою подругу д'Эдикур. И, наконец, он надолго задержал мою руку в своей, доказав этим, что если и жертвует мною в угоду своей любовнице, то все же я не вовсе ему безразлична. По крайней мере, именно так я расценила этот жест, который согревал мне сердце в течение всего моего путешествия.
Я покинула Париж 28 апреля и прибыла в Бареж лишь 20 июня, после череды довольно забавных дорожных происшествий.
Мы выехали в двух каретах, большой компанией: я взяла с собою трех слуг для герцога дю Мена и двух, в том числе Нанон, для себя самой; кроме того, нас сопровождали врач, учитель и священник; все эти люди никогда не покидали Парижа и с самого Этампа начали пугаться необъятных просторов королевства. Сама же я – вероятно, в силу детских моих приключений, – страстно люблю путешествия; даже теперь, перешагнув восьмидесятилетний рубеж, я сожалею лишь об одном – что мало ездила по свету; мне грустно думать, что я больше не увижу Америки, никогда не узнаю Константинополя. Сия охота к странствиям унаследована мною, конечно, от отца, даром что я куда лучше его подготовлена к самому великому из всех путешествий…
Губернаторы провинций, по которым следовал наш поезд, задавали пышные празднества в нашу честь; в деревнях за экипажами с радостными криками бежали ребятишки. Случалось, я брала одного-двух из них на постоялый двор, где мы ночевали, желая развлечь принца обществом сверстников, и с удовольствием отмечала, что эти маленькие крестьяне уже не так истощены и оборваны, как в предыдущие мои поездки. Благодаря мудрому правлению Короля и господина Кольбера, народ постепенно избавлялся от нищеты; по воскресеньям девушки выходили принаряженными, а некоторые землепашцы выглядели вполне зажиточными. Меня удручала единственно их необразованность, – они были поголовно неграмотны и ни слова не понимали из катехизиса; мне безумно хотелось вырвать их из этой пагубной темноты, – будь моя воля, я насажала бы в кареты и на запятки и увезла с собою побольше маленьких бедняков со смышлеными мордашками.
В Пуату ликующие жители едва не задушили нас в объятиях. В Гюйенне, где два месяца назад поднялся мятеж против Короля, нынче были устроены невиданно блестящие празднества; герцога дю Мена повсюду встречали и чествовали словно дофина. Перед тем, как мы сели на корабль, старый герцог Сен-Симон в высшей степени торжественно принял нас в Блэ. Городские старшины Бордо приветствовали нас нескончаемой речью. К счастью, губернатор Гюйенны, маршал д'Альбре, явившийся на встречу, воздержался от ответа, а просто взял принца на руки и самолично донес его до кареты, куда мы и сели; следом за нами отправилось не менее ста человек. От порта до дома мы целый час пробирались сквозь густую толпу, сопровождавшую нас громкими изъявлениями радости.
Не могу и описать, как я счастлива была вновь увидеть господина д'Альбре после четырех долгих лет разлуки. Я нашла его слегка постаревшим – лицо под темным париком осунулось, брови поседели, – но душа осталась прежнею, ее отмечала все та же странная смесь мудрости, дочери опыта, и самого дерзкого свободомыслия; сохранил он и свой любезный нрав и галантные манеры дамского угодника, решительно затмевающего всех прочих мужчин. Общество Бордо было от него без ума; говорили, что ни один губернатор не устраивал доселе таких чудесных празднеств.
Мы не спеша прогуливались по парку в его имении. Я чувствовала, что он по-прежнему нежно расположен ко мне, да и сама не намного переменилась в отношении к нему; нам все так же приятно было флиртовать на словах и наслаждаться чуточку грустным очарованием несбывшейся любви. Мы долго сидели в зеленой беседке над рекою; вечерело, стоял конец мая, погода была мягкая, теплая.
– Вы никогда не жалеете о том, чего мы не совершили? – спросил меня маршал.
– О, нет, – ответила я, краснея, – ибо чувство, которое я питаю к вам, не сделалось бы от этого глубже. По правде говоря, не знаю даже, кто другой мог бы вызвать во мне подобную привязанность и стать мне дороже вас.
– Ну, что касается меня, – заговорил он, – признаюсь, что иногда жалею о молоденькой мадам Скаррон, которую однажды утешал в ее комнате, где она плакала от грубостей супруга и где я вел себя, как последний дурак… И теперь я счастлив был узнать, что другие оказались умнее меня. Говорят, вы нынче в большом фаворе…
Я не смогла удержаться от смеха.
– Вы уж случайно не ревнуете ли? Что бы вам ни наболтали о моем «фаворе», мне еще далеко до того, чтобы управлять государством.
– Как сказать, как сказать… Хотите комплимент, Франсуаза? Если бы мне пришлось выбирать между вами и моей племянницею Монтеспан, я бы не колебался ни минуты.
– Ах, какие глупости вы говорите, господин маршал! К чему толковать о выборе… а, впрочем, вы лукавите: я-то хорошо помню и госпожу д'Олонн, и госпожу де Роан, и некую герцогиню, и многих других дам, которые своими манерами более походили на маркизу, чем на меня, и, однако, были куда как близки вашему сердцу.
– Ага, стало быть, и вы ревнуете?
Я улыбнулась, и мы снова мирно заговорили о прошлом. Маршал поблагодарил меня за то, что я способствовала возвращению в Сен-Жермен другой его племянницы, госпожи д'Эдикур, добавив: «Но вы увидите, как ужасно она переменилась в своем изгнании; решительно, есть только одна особа, коей годы дарят все больше красоты и очарования – это вы!»
– Но вас они тоже не особенно состарили.
– Возможно, и так, но все же они убивают меня; подозреваю, что на этом свете мы с вами более не увидимся.
– На этом свете, дорогой маршал? Уж не собираетесь ли вы, случайно, встретить меня на том свете и не принимаете ли к тому меры?
– О, я вижу, вы убеждены, что попадете в Рай, милая моя! А, может, это вы теперь принимаете меры к тому, чтобы встреча наша состоялась в другом месте? Я воображаю, как мы с вами поджариваемся на адском пламени, под охраной пары чертей с вилами!
Меня живо уязвили эти обидные слова, пусть даже сказанные шутливым тоном.
– На что это вы намекаете, сударь?
Маршал с улыбкою взял меня за руку и продолжал, все так же насмешливо:
– Я не сказал ничего такого, что заслуживает столь сильного гнева, Франсуаза! Мне кажется, вы приняли сей предмет слишком близко к сердцу, – это наводит на подозрения… Впрочем, признаюсь вам откровенно, я вовсе не боюсь Ада и предпочел бы его муки тому небытию, которое, я уверен, ждет меня после смерти. Поверьте, мне очень хотелось бы проиграть наш спор, – даже вечное проклятие и адское пекло приятнее постольку, поскольку они подарят мне счастье хоть что-нибудь еще почувствовать и ощутить…
– Правда? О, вы большой оригинал!
– Сударыня, я нимало не изменился… Могу ли я, однако, простереть свою оригинальность до просьбы о последней милости? Надеюсь, вы не откажете умирающему…
– Боже, неужто вас так путает подагра? Ведь, кроме нее, вы ничем не страдаете?
– Увы, мой друг, – ответил он задумчиво. – Меня совсем истерзали камни в почках, да и сердце что-то побаливает.
– Не от излишеств ли в любви? – насмешливо спросила я.
– Уже нет. Нынче я живу только с женою… Но, уверяю вас, я скоро умру. Так могу ли я попросить?..
– Ну, говорите.
– Мне хочется, чтобы вы положили голову мне на плечо и посидели так с минутку. О, не бойтесь, я не позволю себе ничего лишнего, не скажу ни слова. Я слишком стар для любезностей, а вы… вы слишком возвысились. Я прошу об этом, как о последнем свидетельстве вашей дружбы. Согласны ли вы?
– Ах, вы, безумец! – сказала я. – Решительно, воздух Бордо вас не исправил.
Однако, маршал так просил, что я в конце концов уступила. Мы долго сидели в этой нежной позе; я нашла в ней больше приятности, чем ожидала. Снизу доносился плеск реки; сквозь ветви деревьев блестели звезды.
Застань нас кто-нибудь в столь двусмысленном положении, репутация моя погибла бы безвозвратно, но у меня не доставало сил разрушить очарование этой минуты. Я сама дивилась своим противоречивым чувствам: перед Королем мне всегда хотелось пасть на колени, но и объятия маршала были несказанно приятны.
На следующий день маршал показал мне свою столицу, не пропустив ни одного дворца, ни одной церкви. В одном из соборов шло отпевание; я увидела, что маршал снял шляпу перед Крестом.
– Вчера, однако, вы мне дали понять, что все еще не примирились с добрым боженькой! – заметила я, смеясь.
– О, мы только раскланиваемся, но не разговариваем, серьезно ответил он.
Видя, насколько он закоснел в нечестивости, я попыталась разузнать у маршальши, впрямь ли ее супруг так близок к смерти, как утверждал накануне. Для этого я пришла к ее утреннему туалету, пока бордосские вина еще не затуманили ей голову.
– Да он вовсе не болен! – заверила она меня. – Он просто скучает, вот и вся его хворь!
При этой новости я почувствовала и облегчение и разочарование: оказывается, маршал говорил о смерти, всего лишь стремясь растрогать меня. И все же, несмотря ни на что, я его нежно любила.
Перед тем, как покинуть Бордо, я отослала Королю письмо на десяти страницах, где подробно описывала все сделанное маршалом для того, чтобы пребывание герцога дю Мена в Бордо было возможно более приятным. Согласно нашему договору, мы с монархом вели регулярную переписку.
Его первое письмо прибыло ко мне через неделю после нашего отъезда из Версаля; оно было коротеньким, но чрезвычайно любезным; я обрадовалась ему тем более, что впервые держала в руках записку от самого Короля, и сей факт привел меня в полное восхищение. Целых три дня я носила письмо на груди и расставалась с ним лишь к вечеру, кладя себе под подушку. Каждую минуту я изыскивала предлог, чтобы взглянуть на это послание, убеждая себя, что интересуюсь единственно его формою: итальянец Прими ввел в моду при Дворе новую манеру каллиграфии, с которой я еще не свыклась. Я только видела, что все слова написаны слитно, и пришла к выводу, что ежели Король оставляет в своей жизни так же мало места другим людям, как просветов между буквами, то нам, бедным, остается только задохнуться и умереть. Чего только я ни навоображала, подвергая этот листок столь «мудрому» анализу! Но прошло несколько дней, и я поняла, до чего смешна: ведь Король наверняка диктовал свои письма секретарю, господину Розу. И я перестала боготворить почерк, решив обратить восторги на содержание.