Текст книги "Королевская аллея"
Автор книги: Франсуаза Шандернагор
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 33 страниц)
Удостоенная лестного прозвища «прекрасная индианка», которое Мере успел донести до герцогини де Ледигьер, до герцогов де Шевреза и Ларошфуко, убежденная, со слов того же шевалье, в несравненной остроте своего ума, я была уверена, что с первых же шагов покорю светское общество. Моя гордость, опьяненная несколькими, полученными еще в провинции, комплиментами, жаждала хотя бы четверти подобных успехов в Париже. К счастью, я выглядела неуклюжей, провинциальной и глупенькой во всех салонах, куда меня приводили.
Нужно сказать, что я была весьма скверно одета, не имея ничего, кроме коротеньких платьиц, более достойных какой-нибудь гризетки. Прическа моя также оставляла желать лучшего: на островах, стоило мне попасться на глаза матери, как она хваталась за ножницы и стригла мне волосы, «чтобы были гуще»; она добилась своего – у меня отросла (и сохранилась поныне) густая, длинная шевелюра, но до того жесткая и непокорная, что кудри торчали во все стороны, и мне никак не удавалось совладать с ними. С такой гривою я, верно, очень походила на помешанную, сбежавшую из сумасшедших палат. Вдобавок, я была слишком высокой, тощей, с плоским бюстом и не знала, куда девать руки. Одним словом, фурора я в салонах не произвела.
Умом своим мне также никого не удалось поразить. Я слишком спешила высказать то, что сама узнала лишь накануне. Кроме того, я была скверной рассказчицей и не умела ясно выражать свои мысли. Однажды я решила блеснуть в первой же компании, куда попаду нынче днем, пересказав новость, которую узнала тем же утром. Я хорошенько затвердила свой урок, повторив его несколько раз перед выездом из дому. Прибывши в гости, я начала было излагать мою историю, но тут же перепутала одно, забыла другое, и рассказ мой вышел таким нелепым, что когда я покидала салон, хозяйка дома громко заметила, не дождавшись даже, пока я переступлю порог: «Вот дурочка-то!» Добавьте к сему, что я отнюдь не обладала светскими манерами; я искренне полагала, что знатные дамы должны сидеть, прислонясь к спинке стула, и никому не уступать дороги в дверях. Разумеется, меня сочли дурно воспитанной, недалекой и ясно дали мне это понять.
После нескольких, довольно жестоких уроков такого рода я прониклась ужасом перед визитами, на которые меня обрекали госпожа де Нейян или крестная Сюзанна, и впала в самую прискорбную робость: краснела, если ко мне обращались, отвечала крайне односложно, а однажды просто расплакалась, вообразив, будто меня нарочно посадили против окна, на виду у всей честной компании. Я погрузилась в ту же черную меланхолию, которая и прежде временами овладевала мною, – например, по возвращении из Америки, по отъезде из Мюрсэ или в разлуке с моей доброй Селестою.
В этом-то грустном настроении и застал меня Кабар де Виллермон, мой американский ботаник, нежданно появившийся однажды вечером у господина де Сент-Эрмана. Он радостно поздоровался со мною и уговорил госпожу де Нейян разрешить ему представить «юную индианку» одному из своих друзей, господину Скаррону [13]13
Скаррон Поль (1610–1660) – французский поэт, писатель и драматург, в молодости представитель парижской богемы, позже кумир столичного высшего общества. В результате несчастного случая был парализован и стал калекой.
[Закрыть], который собирался путешествовать по островам. Он надеялся, что я смогу рассказать его другу о тамошней природе, о нравах туземцев, о том, как основать поселение… На самом деле, Кабар де Виллермон, хотя и прожил на островах недолго, знал на сей предмет куда больше, чем я, хранившая о тех местах лишь смутные детские воспоминания. Однако я все же отправилась в особняк де Труа, который Кабар де Виллермон делил с пресловутым господином Скарроном.
Не знаю, что меня испугало более всего, когда я вошла в небольшую желтую комнату просторного дома, – сам ли будущий путешественник, чьи согбенные плечи и седеющая голова торчали из деревянного ящика-портшеза, который двое слуг переносили с места на место, поскольку хозяин был полностью парализован и владел только глазами и языком, или же многолюдное блестящее общество, окружавшее беднягу и громко смеявшееся любой его остроте. Едва этот получеловек задал мне вопрос об Америке, как я расплакалась навзрыд под хохот собравшихся.
Я вернулась домой в отчаянии от собственной глупости, от Парижа, от жизни вообще и страшно обрадовалась, узнав, что госпожа де Нейян намерена в скором времени ехать на лето в Ниор.
Покидая Париж, я лишь о том и сожалела, что расстаюсь с Мари-Маргерит де Сент-Эрман, младшей дочерью Пьера Тирако, с которой я начала было дружить. Вернувшись в Пуату, я принялась писать ей длинные письма, стараясь вкладывать в них все то остроумие, коим не смогла блеснуть в салонных беседах, но притом не заботясь о стиле, ибо, обращаясь к девочке, сама еще не вполне избавилась от детской непосредственности. Я писала ей о сестре Селесте – с пылкостью, о ниорских буржуа – с пренебрежением, о влюбленности господина де Мере и добродетелях госпожи де Нейян – с насмешкою, и о многом другом; все это так понравилось мадемуазель де Сент-Эрман, что она показала некоторые из моих посланий господину де Виллермону. Тот, желая оправдать свое благоприятное мнение обо мне, сложившееся еще на островах, а заодно взять реванш за мой постыдный провал у господина Скаррона, дал прочесть этому последнему одно из моих писем. Представьте же мое изумление, когда в один прекрасный день я получила записку следующего содержания: «Мадемуазель, я давно догадывался, что юная девица в коротеньком платьице, которая шесть месяцев тому назад вошла в мою комнату и, неизвестно отчего, ударилась в слезы, не может не обладать умом, который обещают ее глаза. Письмо Ваше, адресованное мадемуазель де Сент-Эрман, столь занимательно и остроумно, что я упрекаю себя, как я не разглядел этого раньше; по правде говоря, мне трудно поверить, что на Американских островах или в ниорском монастыре возможно научиться столь блестящему эпистолярному слогу; не могу также понять, зачем Вы усердно скрывали Ваш ум, когда все прочие из кожи вон лезут, дабы блеснуть своим перед окружающими. Теперь, когда Вы разоблачены, Вам придется писать ко мне так же остроумно, как и к мадемуазель де Сент-Эрман; я отдам все, что угодно, за подобное послание, на которое весьма трудно будет ответить в должной мере тому, кто есть и останется всю свою жизнь, мадемуазель, Вашим почтительным слугою».
Читая это письмо, я себя не помнила от гордости и счастья. Каким бы уродом и калекою ни был господин Скаррон, он считался одним из самых замечательных умов Парижа и самым знаменитым его автором. Он сочинил множество пьес, снискавших громкий успех у театральной публики и даже, как говорили, у юного короля Людовика. Незадолго до нашего знакомства он создал свой блестящий бурлеск – «Комический роман», – о котором отзывались как о шедевре. Он наводнял Париж воззваниями, одами, стансами, элегиями, сказками. Посещать его было чрезвычайно модно; в его доме сходились и мыслители и придворные, словом, все сливки общества. Сам он был не в состоянии передвигаться и делать визиты, но его блестящее остроумие, эрудиция, фантазия, искрометная веселость, побеждавшая тяжелый недуг, очаровывали и привлекали к нему весь цвет нации. Заинтересовать собою, в пятнадцать лет, такого человека, прельстив до того Антуана де Мере, было весьма почетной заслугою, и я вновь обрела уверенность в своих талантах. С одобрения госпожи де Нейян я ответила господину Скаррону, и мы в течение нескольких месяцев обменивались письмами; льщу себя надеждою, что если мои не были столь галантны, как его, то слогом вполне могли помериться с ними. Шевалье де Мере, со своей стороны, продолжал учить меня, способствуя моим будущим успехам.
Таким образом, когда следующей осенью госпожа де Нейян (которая сама путешествовала в карете) засунула меня в парижский возок вместе с моим желтым саржевым платьицем, крутыми яйцами и черствым хлебом, я с радостью подумала, что теперь-то, спустя полтора года, покажу себя в столице с куда более выгодной стороны. Трактирщики и возчики, встреченные на пути в Париж, казалось, были не безразличны к моим новым достоинствам, среди коих, несомненно, имелись не только духовные. Кое-где мне даже пришлось испытать опасное, но приятное удовольствие давать легкий отпор. Красноречивый взгляд, которым Кабар де Виллермон окинул меня в пассажирской конторе, куда пришел встретить мой возок, подтвердил, что я, вероятно, довольно приобрела как в красоте, так и в уме, или, по крайней мере, рассталась с детством.
Как и положено в романах, настало время предложить читателю портрет героини, которая должна явиться на сцену. Не стану описывать сама юную особу, прибывшую в Париж осенью 1651 года в простом возке; пусть это сделают за меня те, кто посвятил скромной моей особе хоть несколько строк в те годы или несколько позже.
Вот как описала меня мадемуазель де Скюдери [14]14
Скюдери Мадлен де (1607–1701) – французская романистка, представительница т. н. прециозного стиля. Роман «Клелия» написан ею в 1654–1661 гг.
[Закрыть]в одном из своих прославленных романов, «Клелии», под именем Лирианы: «Высокая, статная, замечательно сложенная, с великолепным цветом лица, мягкими светло-каштановыми локонами, изящными линиями носа и рта, она сияла благородством и скромностью, нежной прелестью и веселостью нрава; но главное, что делало ее красоту поистине ослепительной и безупречной, были глаза – самые прекрасные в мире глаза, черные, сверкающие, томные, страстные, искрящиеся умом. Временами их затуманивала грусть, делавшая ее взгляд еще более притягательным, но чаще они лучились радостью, которая, в свой черед, внушала окружающим самые пылкие чувства к их обладательнице… Притом она никогда не строила из себя красавицу, хотя бесспорно была ею». А вот и еще один, не менее лестный портрет, вышедший из-под пера другого нашего знакомого: «Чудесное сложение, благородная осанка, безупречный овал лица, огромные черные живые глаза, довольно большой рот с прелестными зубками; гордый вид, изысканная, временами чуть насмешливая речь…» И, наконец, сам господин Скаррон сделал из меня очаровательную и многообещающую Ирис:
… Огонь блестит в ее очах;
Кто мог бы описать сей пламень!..
Слова не в силах отразить
Ни облика младого томность,
Ни простоту ее и скромность.
Увы, кто их решит любить,
Утратит пыла неуемность…
Сокровищ видимых не счесть:
И стройный стан и взор чудесный
Оценки стоят самой лестной;
Но сколько скрытых качеств есть
Под оболочкою телесной!
То удовольствие, с коим я ныне, шестьдесят лет спустя, доношу до читателя эти лестные отзывы, слишком ясно свидетельствуют о том, что и женщины, почти вовсе не занятые своею внешностью, все-таки ценят ее более, нежели даже хотят. В оправдание скажу одно: не зная о том, как славилась я красотою по всему Парижу, читатель не поймет причин, сделавших мою судьбу столь замечательною. Впрямь ли обладала я теми прелестями, какие приписывали мне усердные восхвалители? Все, кто был влюблен в меня, клялись в этом; зеркало мое не всегда подтверждало их дифирамбы, но у зеркал изменчивый нрав. Вот почему отмечу те лишь черты, в коих полностью могу быть уверена, явившись в свете, я удостоилась некоторого успеха благодаря высокому, выше среднего, росту, большим черным глазам, ровным зубам и длинным каштановым волосам, которые научилась в конце концов причесывать по последней моде.
Как бы там ни было, но я нравилась мужчинам, и, в частности, господину Скаррону, поэту, которого настолько тронули мои злоключения, что он всерьез озаботился моею судьбой. У меня не было ни приданого, ни родителей; стало быть, я не могла рассчитывать ни на приличный брак, ни на прием в монастырь. Впрочем, я не слишком вдавалась в размышления по сему печальному поводу. Мне было шестнадцать лет, и я все еще тешила себя радужными надеждами на будущее, не слушаясь предостережений трезвой и рассудительной натуры; я упивалась новизною светских успехов, любовалась собою в зеркалах, танцевала одна в своей спальне, насвистывала песенки, ходя по улицам; словом сказать, впервые за многие годы жила, не заботясь о завтрашнем дне. И, однако, я прекрасно видела, что мое присутствие в доме благодетельницы моей, госпожи баронессы де Нейян, и необходимость кормить меня хотя бы дважды в день начинали всерьез досаждать ей. Она согласилась взять на попечение душу, погибающую в грехе протестантской веры, но вовсе не считала себя обязанной помогать душе, спасенной для католичества.
Господин Скаррон, верно оценивший всю пагубность моего положения, неожиданно предложил либо заплатить за меня взнос в монастырь, либо вступить с ним в брак. Мадам де Нейян пришла в восторг: наконец-то у нее явилась возможность сбыть с рук докучливую ношу. Она с жаром согласилась на предложения господина Скаррона, хотя и не надеялась, что столь юная романтическая девица, как я, возьмет в мужья прикованного к креслу параличного урода. Вот почему она склонялась к мысли о монастыре. Урсулинки с улицы Сен-Жак весьма охотно примут меня, говорила она, и, быть может, усердие мое и счастливый случай помогут мне впоследствии занять место классной дамы в каком-нибудь провинциальном монастыре.
Но благодетельница моя не приняла во внимание мое отвращение к затворнической жизни и жажду светских развлечений, а, главное, честолюбие и заботу о репутации, куда более сильную, нежели забота о спасении души; я еще согласилась бы сделаться настоятельницей или аббатисой, но простой монашкою – никогда! Мне даже в голову не пришло вовсе отказаться от предоставленного выбора. От моего отца-игрока я унаследовала способность к быстрым решениям и любовь к риску. Не колеблясь ни минуты, я поставила на господина Скаррона.
Разумеется, он был уродлив и к тому же разбит параличом, но даже и такой супруг все же казался мне лучше любого монастыря. Впрочем, я тешила себя надеждою, что его острый ум поможет мне сделать этот брак сносным.
Проникшись решительным отвращением к страсти на примере моей матери и всех бедствий, в которые ее безграничная любовь к моему отцу ввергла наше семейство, я твердо положила ни в коем случае не любить мужа; более того, была вполне довольна тем, что он калека: во-первых, таким он никогда не покинет меня, чтобы, подобно моему отцу, под разными предлогами скитаться по всему свету; во-вторых, считалось, что при его болезненном состоянии он не способен фактически осуществить наш брак, и это меня радовало несказанно: значит, мне не придется терпеть ни его домогательства, ни его любовниц. Стало быть, все складывалось к лучшему, и я, в горькой моей невинности, была недалека от убеждения, что Небо даровало мне идеального супруга.
Моя мать, которую разыскали, дабы спросить ее мнение, прислала из Бордо, где теперь жила, согласие на брак. Поскольку госпожа де Нейян собиралась покинуть Ниор, а моя крестная Сюзанна уехала к новому мужу, губернатору Байонны господину де Навайю, госпожа д'Обинье назвала своим представителем Кабара де Виллермона и попросила до свадьбы поместить меня в какой-нибудь монастырь. Я вернулась к урсулинкам, где и провела пять-шесть недель, предшествовавших венчанию.
Итак, 4 апреля 1652 года, в то время, как по всей стране разгорались мятеж и гражданская война, стряпчий составил мой брачный договор с господином Скарроном в присутствии господ Кабара де Виллермона, Пьера Тирако де Сент-Эрмана и его кузена Франсуа Тирако. Два дня спустя в маленькой частной молельне особняка де Труа капеллан советника Деланд-Пойена, друга моего мужа, обвенчал меня со Скарроном.
Покров на алтаре был сделан из нижней юбки госпожи де Фьеск, и под крестами на парче явственно проступал рисунок из больших желтых цветов. Эта смесь бедности, кокетства и благочестия как нельзя вернее отражала то, чем стала моя жизнь в последующие двадцать лет.
Глава 6
Я думала, что вступаю в фиктивный брак. Он же стал, если можно позволить себе такой каламбур, «эф-фиктивным». Как я узнала позже, за два дня до свадьбы господин Скаррон похвалялся перед одним из своих друзей, который со смехом расспрашивал, намерен ли тот осуществить наш брак; на деле, что, разумеется, не станет творить со мною глупостей, но уж точно научит меня им. Находясь в столь плачевном физическом состоянии, он – как рассказал однажды в моем присутствии, – долго колебался в выборе между женщиною без чести и девушкою без денег и, склоняясь в пользу второй, разумеется, решил извлечь из этого союза всевозможную приятность. Обойдясь без того, что супруг обыкновенно преподает своей молодой жене, он, тем не менее, приобщил меня к некоторым забавам, без коих я прекрасно обошлась бы; трудно представить, до каких фантазий доходят иногда мужья, заставляя жен выполнять их подчас невообразимые требования.
Но мне было шестнадцать лет, я не имела ни родни, ни подруг, я стала его женою перед Богом, – делать нечего, пришлось подчиниться. С первого до последнего дня нашего брака я слушалась его во всем, хотя в некоторых отношениях не без внутреннего протеста и гадливости, тем более острой, что, идя к алтарю, знала о супружеских обязанностях лишь по смутным воспоминаниям о повадках карибских дикарей.
Вскоре я начала спрашивать себя, какие причины побудили господина Скаррона вступить в брак. Без сомнения, их было несколько и, притом, самых разных. Во-первых, им двигало благородное чувство сострадания, о коем я уже говорила: он великодушно, не колеблясь, предложил мне взнос в монастырь. Было также два-три более корыстных соображения: поэт уже многие годы вел тяжбу с детьми своего отца от второго брака, которые, взамен наследства, обязались выплачивать ему ежегодную ренту и надули; по уверениям некоторых стряпчих, он мог, женившись, снова претендовать на отцовские деньги. Другим его планом было путешествие в Америку, где он надеялся поправить здоровье, благодаря жаркому климату; эта безрассудная затея побудила его вложить 3000 ливров в экспедицию господина де Руэнвилля и аббата де Мариво, чьи корабли должны были отплыть из Гавра уже в мае или июне нынешнего, 1652 года; злополучный вкладчик рассчитывал, что мое знание островов поможет ему в этом опасном предприятии. И, наконец, он просто-напросто увлекся мною: сперва ему было всего лишь интересно наблюдать, как я превращаюсь из ребенка в женщину, затем его покорили достоинства этой женщины, имевшие, по крайней мере, преимущество молодости перед поблекшими прелестями Селесты д'Арвиль-Палезо, старой служанки, которая вот уже десять лет потакала его фантазиям каноника, за что он и сделал ее монахиней.
На острове Святого Христофора во времена моего детства ходила английская пословица: «Возьми, что хочешь, – сказал Бог, – но заплати!» Я хотела этого брака – слишком хорошей партии для незнатной девушки-бесприданницы, которая, по всей видимости, должна была ограничить свои амбиции положением содержанки или прислуги; однако, вначале весьма дорого заплатила за те преимущества, коих удостоилась много позже. И цена эта была настолько высока, что я не чувствовала себя в большом долгу перед господином Скарроном. Женившись на мне, он совершил благородный поступок в глазах света, я же ответила на него моею покорностью любителю тайных услад и моими заботами – больному.
А больной, в самом деле, заставлял меня бодрствовать ночами не меньше, чем какой-нибудь пылкий муж – свою жену. Не знаю, от какой болезни страдал господин Скаррон, какой грех искупал он своими терзаниями, но могу с уверенностью сказать, что бедный калека еще при жизни познал все муки ада. Согнутый в три погибели, с коленями, прижатыми к груди, с головой, наклоненной к правому плечу, с парализованными до самых кистей руками, он проводил дни в деревянном кресле-ящике. Когда он хотел есть или писать, в ручки этого кресла вставлялся небольшой столик-пюпитр. По ночам он даже не мог сам повернуться с боку на бок. К этим неудобствам добавлялись страшные боли, которые днем он ухитрялся скрывать за шутками и смехом, ночью же они заставляли его кричать во все горло, лишая сна. Он принимал большие дозы опиума, но это не избавляло его от мучений. Я помогала слуге Манжену поднимать, мыть, одевать и укладывать больного. Я сама приготовляла ему лекарства и проводила большую часть ночи, сидя у постели на стуле и стараясь утешить и успокоить его. В минуты приступов он иногда впадал в злобное раздражение и сам признавался после, что «уныл, как государственный траур» и «печален, как проклятый грешник»; однако эти стоны и ругательства я все же предпочитала извращенной игривости тех ночей, когда боль отпускала его. Впрочем, я искренне жалела несчастного страдальца, и он был благодарен мне за терпение и преданность. А поскольку я, как и прежде, восхищалась его умом и образованностью и ценила блестящее общество, нас окружавшее, то скоро привыкла к моему супругу, который, не имея возможности стать мне мужем, стал кем-то вроде отца, о чем сперва предпочитал помалкивать; однако, если и есть на свете мудрые люди, готовые молча сносить судьбу, посланную им Богом, то господин Скаррон был отнюдь не из их числа и вскоре доставил мне немало огорчений – скорее своими речами, нежели поступками.
С утра до вечера желтый салон особняка де Труа был полон гостей. К писателям и поэтам добавились теперь военные и политики. В ту пору общество находилось в оппозиции к Королю и кардиналу Мазарини. Жажда бунта овладела умами, возмущение кружило головы.
Короля изгнали из Парижа; Тюренн осаждал столицу, где укрылся принц Конде со своими фрондерами [15]15
Фронда (1848–1652) – антимонархическое восстание под предводительством Гонди (будущего кардинала де Реца), а затем принца Конде и других вельмож. Король Людовик XIV вынужден был бежать из Парижа вместе с матерью, королевой Анной Австрийской, и кардиналом Мазарини, которого ненавидели во всех слоях общества.
[Закрыть]и испанцами. В Бастилии палили из пушек, у городских ворот завязывались кровавые схватки; невозможно было выйти на улицу, чтобы вас тут же не остановил какой-нибудь андалузский бандит или немецкий рейтар. Из предместий потянулись в Париж бедные крестьяне, спасаясь от грабителей, разорявших их дома, и бросая на произвол судьбы умирающую с голоду скотину. А когда подыхал скот, гибли и люди; дети сходили в могилу вместе с матерями. Я видела на Новом мосту мертвую женщину и троих малолетних детей, младший из которых еще сосал ее грудь. Да и парижане в это время питались более чем скудно, так как припасов в столицу не доставляли; зато они много пили и еще больше спорили.
Господин Скаррон находился в самом центре любителей бурных дискуссий: он только что отдал на суд публики свою знаменитую «Мазаринаду»; последствия оказались для него – и не без причины – весьма печальными, но в настоящий момент она составляла источник обогащения для голландских издателей [16]16
В те времена в Голландии печаталась вся литература, оппозиционная французским властям.
[Закрыть]и триумф автора. Читатели рвали друг у друга из рук эти стихи, более неприличные, чем остроумные; сказать, что кардинала в них облили помоями, значит ничего не сказать:
Козел вонюч, козел смердящ,
Козел и мерзок и ледащ,
Козел космат, козел зобат,
Козел хитер и вороват,
Козел – бесстыжие глаза,
Ему что мальчик, что коза,
Козел и этой, и тому,
И всей стране забьет в корму.
Беги его, богат и нищ! —
Козел козлее всех козлищ…
Продолжение было в том же духе, ничуть не лучше, однако сатира эта восхищала братьев Гонди, семейство Конде и многих других, менее важных заговорщиков, которые отсиживались в особняке де Труа. Сей скандальный успех Поля Скаррона, в соединении с триумфом его последней театральной пьесы «Дон Яфет Армянский», решительно сделал автора героем дня.
Теперь к этим пикантным происшествиям добавилось его венчание, и слава Скаррона засияла вовсе ослепительно. Весь Париж обсуждал наш брак наравне с последней его комедией: ему дивились, его высмеивали, им восхищались. И в тавернах и в салонах люди бились об заклад, – способен ли господин Скаррон быть мужем и отцом? Лорэ в своей газете уверенно объявлял о рождении скарронова наследника в самые ближайшие месяцы, чуть ли не в июне, заверяя читателей, что «сей автор, кудесник смеха, невзирая на тяжкий недуг, способен к продолжению рода; его собственный друг клянется, что жена господина Скаррона беременна вот уже три или четыре месяца, если не более, – вот и толкуйте после этого о параличе!» Королева, напротив, отнеслась к новости весьма скептически, заметив, что жена в доме Скаррона – самый бесполезный предмет обстановки. И, наконец, Жиль Буало, сей низкопробный писака, снискал себе грязный успех, заявив прямо мне в лицо, что мой муж ни в чем на меня не походит и что «всем давно известно, что у нас с ним нет ничего общего».
Скаррон быстро понял, что эта сомнительная слава может принести ему дополнительную известность; теперь его стремились увидеть и как модного писателя и как человека, интересного своим уродством и своим браком; он и сам похвалялся, что люди сбегаются поглазеть на него, точно на ярмарочного льва или слона. Смекнув, какую пользу можно извлечь из своего странного супружества, он сам принялся острить по этому поводу. Начал он с шутливых стишков о «посте», на который обрек меня. Дальше больше: он дерзнул представить на публике, в моем присутствии, весьма пикантную сценку, где ему подавал реплики наш лакей Манжен. «Премьеру» сей комедии он устроил в честь своего друга Сегре. Однажды тот сказал ему.
– Месье, вы осчастливили свою супругу, женившись на ней, но этого, увы, недостаточно. Вам следовало бы сделать ей ребенка. Как вам кажется, способны вы на это?
– Ах, вы желаете мне еще и такого счастья? – возразил Скаррон. – Но у меня есть верный слуга Манжен, он-то и выполнит за меня сию повинность.
Итак, он вызывал Манжена и спрашивал:
– Манжен, согласен ли ты сделать ребенка моей жене?
– Почему бы и нет, месье! – отвечал тот на каждом представлении. – С Божьего и вашего соизволения!
Слушатели хохотали, я же готова была провалиться сквозь землю. Мое смущение еще больше веселило собравшееся общество. Для всех наших гостей, если не для самого господина Скаррона, который давно раскусил меня, я была только лишь красивой куклой; мою неразговорчивость и робость, достойные скорее похвал, нежели презрения, они объясняли скудоумием. В парижском обществе не принято жить искренними чувствами в двусмысленной ситуации.
Среди этих горестей у меня было одно-единственное утешение – регулярно, по средам и воскресеньям, писать моей милой Селесте. Я бы писала и чаще, да только почту в Пуату возили лишь дважды в неделю. Однако, монашеский сан сестры Селесты не позволял мне откровенничать с нею. Поэтому письма к ней служили мне утешением, но не были беседами с близкой подругою. А, впрочем, даже при иных условиях я вряд ли рассказала бы ей все как есть. Уже к этому времени я, живя бок о бок с мужем, изображавшим шуга, ощутила такую настоятельную потребность в достоинстве и скрытности, что раз навсегда взяла себе за правило не выдавать своих чувств и во всю мою последующую жизнь не нарушила его.
Вскоре после свадьбы я узнала о смерти моей матери, которая до конца оставалась в Бордо; я не видела ее уже четыре года и не успела полюбить за то короткое время, что жила с нею. И все же я оплакала ее кончину, уж не знаю, откуда у меня взялись слезы, – верно, их исторгло сердце, опечаленное не так понесенной потерей, как горестными испытаниями, на которые, по глупому расчету, само себя обрекло.
Превратности войны счастливо изменили течение жизни, которая была мне отвратительна. Фронда потерпела поражение, Конде под улюлюканье толпы бежал из Парижа, а Королева и юный Король вернулись в столицу; туда же со дня на день ждали и Мазарини. Когда в октябре 1652 года королевские особы торжественно въехали в город, кумир публики и автор «Мазаринады» уже исчез, сочтя разумным скрыться с их глаз; ему не хотелось болтаться на веревке, которую в своей поэме он сулил министру.
Итак, в сентябре мы покинули Париж – господин Скаррон в своем портшезе, я в возке. Мой супруг объяснил свой отъезд пресловутым американским путешествием, планами коего неизменно потешал веселящихся гостей у себя дома; разумеется, он так и не решился принять участие в этой экспедиции, хотя вложил в нее немало средств. Корабли де Руэнвилля отплыли в начале лета из Гавра без него; впрочем, Скаррон намекнул кое-кому из друзей, что едет в Нант с целью нагнать их. «Скоро я буду флиртовать с индианочками и спать в гамаке!» – сообщил он им по секрету, покидая особняк де Труа. Другим он объявлял, что недостаток средств заставляет его сменить Париж на провинцию, где можно жить скромнее. Мне же он выставил предлогом сей внезапной поездки необходимость осмотреть фамильные владения, доставшиеся ему по вердикту суда; эти земли и дома якобы находились где-то между Амбуазом и Туром. Он говорил, что должен самолично проверить доход с них, поскольку ему срочно требуются наличные деньги.
Наконец, мы прибыли в Лавальер, маленький замок, стоявший между Назельским и Амбуазским холмами; он принадлежал сводной сестре Скаррона по отцу, единственной из всех, с кем он хорошо ладил. Затем мы провели пять или шесть месяцев на его фермах, в Фужерэ и Ларивьере, что в приходе Лимере. Стояли сильные холода, вид местности наводил уныние. В здешних местах три года бушевала гражданская война. Народ, измученный нищетой и грабежами, питался одними кореньями. В полях находили трупы с вырезанными кусками мяса, – случаи людоедства были нередки.
И, однако, я была счастлива, что покинула Париж, и воспользовалась удобным случаем, чтобы осторожно разъяснить господину Скаррону, в каком нелепом свете он выставляет меня перед обществом. Я доказывала ему, что подобное глумление тяжко для порядочной женщины и может толкнуть ее на скользкий путь; что если я проявляю к нему должное уважение, то и он обязан щадить мою скромность. Супруг мой был достаточно умен, а в отсутствие публики и добр, чтобы не проникнуться моими резонами. Он обещал все, о чем я просила, и в дальнейшем вел себя более или менее прилично, так что жизнь наша в Ларивьере стала почти безоблачною.
Господин Скаррон даже разрешил мне съездить в Пуату, повидаться с родственниками; на самом деле я хотела встретиться с моей дорогой Селестою, для чего пришлось сделать крюк верст в пятьдесят. Затем я навестила мою милую тетушку де Виллет, которая страшно обрадовалась, услышав о моем замужестве, хотя ничего не знала о господине Скарроне. Я не стала посвящать ее в темные стороны моего брака, не желая, во-первых, огорчать эту добрую душу, а, во-вторых, твердо придерживаясь взятого правила умолчания; кроме того, я полагала себя уже достаточно взрослою, чтобы самой решать свои дела, не затрудняя ими эту святую женщину. Госпожа де Виллет завела со мною разговор о религии; она узнала о моем обращении, и оно сильно огорчило ее. Она надеялась, что замужество, освободившее меня от опеки госпожи де Нейян, позволит мне вернуться к гугенотам, но я разуверила ее, сказавши, что не собираюсь, подобно моему отцу, каждый год менять веру. Добрая моя тетушка умолкла и более не возвращалась к этой теме, но любить меня не перестала. Мы распрощались с нежными поцелуями и обещаниями увидеться в самом скором времени.