Текст книги "Королевская аллея"
Автор книги: Франсуаза Шандернагор
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 33 страниц)
Примерно в то же время скончалась и дофина, не перенеся родов третьего своего сына; ей не было еще и тридцати лет. Сказать по чести, она никогда и не казалась вполне живою, однако с ее смертью в семействе Короля не осталось женщины, которая могла бы управлять Двором и возглавлять официальные церемонии; это также не добавило нам веселья.
Все кругом старели. Те, что были верными помощниками и соратниками Короля, что сообщали Двору блеск и радость в первые годы его царствования, постепенно оседали по домам, лечились от ревматизма или подагры, а если и танцевали на балах, то сильно прихрамывая. Король больше не ездил в армию: последний раз он был там в 1691 году, когда взяли Монс, и год спустя, когда взяли Намюр, после чего предоставил воевать дофину и своим генералам. В битвах при Неервиндене и Штайнкерке французская армия еще одержала победу, но с течением времени исход сражений становился все сомнительнее, а сами они – кровопролитнее. Франция теряла последние силы в злосчастной войне, развязанной господином де Лувуа, Эти изнурительные кампании, эти полупобеды удивляли Европу, привыкшую к блестящим триумфальным маршам французского короля по завоеванным странам. Позолота величия Франции тускнела и осыпалась.
Решив совершенно порвать с прошлым, которое распадалось на глазах, и заранее свыкнуться с вечной разлукой, о коей так часто напоминал мне аббат Фенелон, я тайком подарила браслет господина д'Альбре, хранимый мною вот уже двадцать пять лет, моей племяннице, госпоже де Миоссенс.
Иногда по вечерам я наведывалась в «Кабинет Живописи», когда оттуда выдворяли посетителей. Кабинет этот, соседствующий с «Кабинетом редкостей», располагался почти напротив моей квартиры, на другой стороне Мраморного дворика. Закрывшись там в сумерки, при свете одной свечки, я подолгу созерцала «Откровение святого Павла» кисти Пуссена, которое так долго видела в комнате господина Скаррона.
По какой-то причудливой игре случая, картина эта и я сама проделали одинаковый путь от улицы Нев-Сен-Луи до королевского дворца, пройдя попутно через особняк Ришелье. Мы с нею были знакомы целых сорок лет и расставались лишь на краткие промежутки времени. Ни с кем из окружавших меня людей я не была связана так долго, и мне чудилось, что скоро придется искать дружеского тепла лишь у этого раскрашенного холста, что имел, по крайней мере, заслугу старинного и верного приятеля.
И я печально вопрошала себя: что готовит нам обоим будущее, долго ли еще нашим судьбам идти бок о бок? Увы, я хорошо знала ответ: картина была бессмертна.
Глава 16
Перистиль Трианона, с его высокими колоннами красного порфира, кажется театральной сценой. Всякий раз, покидая залы Версаля с толпами придворных, я отправлялась туда гулять, одна или с какой-нибудь из подруг, и всякий раз казалась себе героиней античной трагедии.
Я любила степенно прохаживаться над зелеными уступами террас, любуясь цветами Верхнего сада; мне нравилось приникать щекой к холодным стволам колонн, лениво прислоняться к аркадам Парадного двора, воображая себя перед единственной моей публикой – подстриженными буксовыми кустами – одною из меланхолических королев трагедий Расина. Мне чудилось, будто фигура моя, окутанная фиолетовыми покрывалами или темно-синим плащом, прекрасно смотрится на фоне голубого неба, и я тешила себя надеждами, что вот так же ясно она будет вырисовываться, в глазах следующих поколений, на фоне будущего века; я полагала себя единственной и неповторимой и, достигнув вершины почестей, восхищалась собственным стремлением к менее завидной судьбе…
Я всегда грешила этой слабостью – глядеть на себя со стороны, и если нынче знаю, что свойство это отравило самые мои благородные деяния и чувства, то в былые времена благополучно предавалась этому суетному занятию; достигнутая слава внушала мне в один день куда больше гордости, чем самому Королю за год.
Нанон, точная копия своей хозяйки, если не считать более темной и менее богатой одежды, подходила к перилам, чтобы подать мне то веер, то муфту; мы обменивались несколькими словами, точь-в-точь, как это делают на сцене героини и их верные наперсницы, после чего Нанон отступала в тень колоннады, предоставляя мне в одиночестве исполнять мою роль одинокой и покинутой возлюбленной.
Я прохаживалась между колоннами, от Двора до парка, срывая розу в Королевском саду, роняя ее лепестки на Парадном дворе, уговаривая себя, как единственную зрительницу собственного представления, потерпеть еще немного. Я пыталась достойно выдержать ожидание, которое, как я начинала подозревать, могло затянуться до бесконечности. Никакой Герой, никакой Супруг никогда не являлся ко мне на свидание. Король был слишком занят, чтобы почтить меня своим присутствием, я же была слишком робка, чтобы пойти на свидание с Богом. Итак, пьеса моя кончалась, не начавшись. Ночной холод пронизывал меня до костей. И тогда, вернувшись мыслями на грешную землю, я вызывала карету и возвращалась, замерзшая, в Версаль, в мою душную темницу.
Однако аббат Фенелон помешал мне вполне насладиться этой меланхолией.
Я и без него находила в тесном кружке, который составляли герцогини де Шеврез, де Бовилье, де Мортемар и де Бетюн-Шаро, неизменную поддержку и благочестивую дружбу. Но господин Фенелон добавил к приятностям этого маленького общества радость своих регулярных бесед и вскоре убедил меня, что ежели я откликнусь на призывы Господа, избравшего для меня столь завидную судьбу, то смогу оценить всю безграничность божественной любви.
Я всегда встречала нового воспитателя внуков Короля в том или ином особняке, которыми герцогини владели в Версале. Члены нашего «маленького придворного монастыря», как мы называли меж собою этот кружок, обедали там «с колокольчиком» [83]83
Обедать «с колокольчиком» – значит обходиться без помощи слуг, вызывая их, только когда это необходимо.
[Закрыть], дабы избавиться от присутствия лакеев и свободно вести беседу.
Отношения мои с господином Фенелоном не были отношениями пастыря с прихожанкою: теперь у меня был другой духовник, господин Годе-Демаре, епископ Шартрский, которого я избрала для себя после Гоблена. Скорее это были отношения двух друзей, вместе искавших спасения души и помогавших друг другу советами и опытом.
Господин Фенелон убеждал меня, что мы должны принести свой разум в жертву Богу. Он красноречиво доказывал мне, что царство Божие внутри нас, и что его можно достичь еще при жизни, с условием, что мы будем невинны, как дети, что мы откажемся от премудрости и сознания собственной добродетельности; тогда лишь мы сможем познать тот мистический союз, в коем душа не принимает Господа, но растворяется в Нем…
Дама, которую мы вскоре приняли в наш «монастырь», помогла мне найти путь к заветной цели, предложенной господином Фенелоном.
Эту женщину звали Жанной Гюйон-Дюшенуа; она была провинциалка, вдова и очень богата. Подруги мои заинтересовали меня судьбою этой женщины в 1689 году, попросив за нее: к тому времени она уже больше года находилась в тюрьме по приказу архиепископа Арле де Шамваллона, который обвинил ее в ереси за речи, которые она держала перед людьми. Герцогиня де Бовилье, знакомая с госпожою Гюйон уже много лет, заверила меня, что несчастная подвергается несправедливым гонениям, что на самом деле она истинная святая. Герцогиня Бетюнская, дружившая некогда с мужем этой дамы, заявила, что архиепископ ищет лишь состояния Гюйонов: этим тюремным заключением он якобы хотел принудить госпожу Гюйон отдать дочь за своего племянника Арле.
Послушав их, я добилась освобождения госпожи Гюйон из тюрьмы, чем разъярила архиепископа Парижского; впрочем, мне было приятно досадить этому человеку, которого я нимало не уважала и который сильно стеснял меня своим сообщничеством с отцом Лашезом.
Выйдя из заточения, госпожа Гюйон естественно приехала в Сен-Сир благодарить меня; я увидела женщину средних лет, мужеподобную, косоглазую, с лицом, побитым оспой; зато она так смиренно говорила о своем пребывании в тюрьме и так пламенно о любви к Господу, что ее речи буквально заворожили меня. Я стала часто приглашать ее к себе и даже оставляла обедать. Правда, меня слегка смущало то, что при всем своем благочестии она слишком обнажала руки и плечи, но я убедила себя, что внешность ее в любом случае не способна пробудить вожделение, и отнесла сию нескромность за счет ее провинциальных манер. Не помню, кому из нас пришла в голову мысль приглашать ее обедать в наш кружок; так или иначе, вскоре она стала появляться у нас регулярно.
Она говорила о любви к Богу как о «Чистой Любви», утверждая, что это любовь, которая «любит, не чувствуя», как чистая вера «верит, не глядя»; она проповедовала отречение от всех личных интересов, от воли, даже от размышлений; она хотела, чтобы люди всецело и безоглядно предались Господу. Сама она постоянно молилась про себя и часто впадала в экстаз, который исполнял благодати всех окружающих. Даже аббат Фенелон был покорен этим пламенным благочестием…
Госпожа Гюйон, желавшая сделать из меня столь же «безумную почитательницу Господа», как она сама, подарила мне недавно изданную ею книжицу, названную «Кратчайший и простейший путь к молитве».
Книга эта начиналась призывом, который словно нарочно был написан для меня: «Придите все, кто жаждет, к сим чистым водам; придите все, чьи сердца изголодались; придите и вы обретете то, что искали!» С этого дня я постоянно носила эту книжицу при себе, в кармане платья.
Затем госпожа Гюйон дала мне свое «Толкование Песни Песней», а вслед за ним толстую, еще не изданную рукопись, под заглавием «Потоки». Читая все это, я чувствовала, как рождается жажда экстаза, которая переворачивала мне душу. Мои подруги-герцогини, одна за другой, также познали этот экстаз «новой молитвы» и обрели в ней полное утешение души. «Кратчайший путь» вскоре украсил собою библиотеки всех набожных людей; книжкой начали интересоваться и при Дворе. Однажды вечером я попыталась прочесть ее Королю; послушав несколько минут, он пожал плечами и сказал, глядя на меня с легким презрением: «Бредни, мадам, чистые бредни!» Это меня не удивило и не смутило: я знала, что Король не настолько преуспел в духовной практике, чтобы сразу проникнуться смыслом этой книжечки; набожность его была чисто внешней.
Наше тайное тесное «сообщество герцогинь» (или «монастырь», или «маленькая паства», как мы себя называли), вскоре получило новое название – «Братство Чистой Любви». Мы приняли в него несколько благочестивых особ из числа придворных госпожу де Данжо, госпожу де Вантадур. Мы изобрели особый шифр, чтобы сообщаться меж собою, взяли себе таинственные прозвища, словом, пустились на детские выходки, которые господин Фенелон и госпожа Гюйон, однако, поощряли, говоря, что нельзя бояться быть смешным и что нет ничего страшнее, чем мудрость мудрецов…
В нашем маленьком кружке я обрела истинные радости: мои подруги вкладывали в свои отношения искренность и простоту, от которых долгое пребывание при Дворе и брак с Королем давно отучили меня. Господин Фенелон, со своей стороны, так прекрасно сочетал детскую невинность и простоту с глубоким умом и самым сложными рассуждениями, что я с каждым днем все с большей радостью отдавалась нашей дружбе. Он присылал мне длинные письма, которые я заботливо переписывала в свои «потайные тетради».
Об этих письмах я ничего не сообщала епископу Шартрскому, моему духовнику, боясь его ревности; я была уже достаточно опытна, чтобы понимать, что некоторые исповедания составляют драгоценный капитал для исповедника. Вдобавок, я не была уверена, что епископ способен на тот чистый экстаз, который охватывал членов нашей «маленькой паствы»; его вера казалась мне более суровой и земной, а, впрочем, эти различия меня мало волновали. «В доме Отца моего много обитателей».
Оба моих духовных наставника, явный и тайный, были однако согласны в том, что мне без промедления следовало заняться реформацией Сен-Сира.
Надобно признать, что в первые годы существования Дома Святого Людовика я, сама того не желая, заразила своей гордынею и дам и воспитанниц нашего заведения. Я желала, чтобы эти последние развивались умственно, – они же начали относиться ко всему с едкой насмешкою; я хотела немного побаловать их, избавив от черной работы, – они же стали третировать сестер-монахинь и даже наставниц своих, как служанок, взяв такие высокомерные, изнеженные манеры, которых не видывали и у принцесс.
Этому способствовала и политика госпожи де Бринон. Сама она была воплощением добродетели, но притом вела себя, как светская дама: сочиняла стишки, состояла в регулярной переписке с философом Лейбницем и всякий день принимала придворных особ в своих апартаментах, украшенных редкостными коврами и цветами… Кроме того, ее любовь к роскоши была причиною того, что она не удерживалась в рамках средств, отпускаемых на содержание Дома… Таким образом, после долгих раздумий я решила прежде всего расстаться с нею. Это оказалось не так-то просто: она была назначена главою Дома «пожизненно», о чем свидетельствовал рескрипт Короля. После долгих уговоров она наконец согласилась просить его об отставке под предлогом плохого здоровья; я назначила ей щедрый пенсион и, поскольку она поняла, что худой мир лучше доброй ссоры, мы поддерживали с нею переписку многие годы, вплоть до ее смерти.
Однако эта мера не позволила вернуть девиц в их первозданное состояние духовной чистоты, а вкус к театру, который я сама привила им, окончательно вскружил их глупые головки. Успех на представлениях «Эсфири» и бурные аплодисменты многочисленной публики внушили нашим воспитанницам столь высокое мнение о себе, что они начали отказываться петь в церкви, дабы молитвы и псалмы не повредили их голосам.
Вспоминая свою нищую молодость, я поначалу не жалела для них ни лент, ни пудры, ни ожерелий; результатом этой слабости и театральных успехов стала чудовищная приверженность к красному цвету и побрякушкам, из-под которых почти не видно было форменное платье – скромная одежда прилично воспитанных девушек. Более того, мы обнаружили несколько любовных интрижек: девицам на спектаклях совали записочки, пажи из замка то и дело перелезали через изгородь…
Янсенисты объявили, что мне должно быть стыдно привлекать моих подопечных к театру и выставлять напоказ перед жадными взглядами Двора девушек, собранных со всего королевства для христианского воспитания; господин Эбер, кюре Версаля, публично осудил меня, осудила и моя давняя подруга, госпожа де Лафайет. Сам господин де Мо посетовал Королю на наши спектакли. Святоши хором попрекали меня: «Девиц следует готовить к затворнической жизни и воспитывать в них скромность. Женщины и так все понимают лишь наполовину, да и эта половина делает их болтливыми, высокомерными и заносчивыми».
Итак, те частичные реформы, которые в первое время выразились в запрете на ленты и яркую одежду, на чтение некоторых светских книг и бесконечную болтовню, ничего в сущности не изменили; тщетно пыталась я принудить моих подопечных к работам по хозяйству и благочестивым занятиям, мне это не удавалось.
Сен-Сир ускользал от меня, он погибал, как корабль в бурю, оставшийся без кормчего. Мне становилось ясно, что методы, построенные на доброте и свободе, коими я руководствовалась при воспитании нескольких детей, постоянно находившихся при мне, не годятся для столь большого сообщества, и что надобно, во избежание анархии, прибегать скорее к кнуту, нежели к прянику, скорее в молитве, нежели к мягким увещаниям…
– Ваши девицы совсем свихнулись, мадам, – объявил мне епископ Шартрский, главный настоятель Сен-Сира. – Вы хотели избавить их от скудости монастырского воспитания, и Господь наказал вас за гордыню.
Беседа наша происходила в Трианоне, в моем большом кабинете. Епископ сидел передо мною в своих фиолетовых одеждах с золотой бахромой, сжимая в руках, затянутых в белые перчатки, свернутую рукопись «Установлений Дома Святого Людовика» и похлопывая ею по колену в такт своей речи.
– Видите ли, все горе в том, что вы решили вверить воспитание детей светским наставникам. Дочь моя, можно ли отдавать столь юные, неокрепшие души светским учителям?!
Через открытое окно за его спиной я видела в Королевском саду мою хорошенькую племянницу, госпожу де Кейлюс; она явно вела любовную беседу с господином д'Аленкуром, сыном маршала Виллеруа, также женатым человеком; я заметила, что они целуются: моя Эсфирь превратилась в Марию Магдалину, увы, еще не достигшую раскаяния…
– Сударыня, позвольте мне как вашему духовнику сказать, что вы слишком привержены новомодным веяниям, тогда как вам следовало бы держаться общепринятых установлений и сделать Сен-Сир простым монастырем. Вы сами весьма благочестивы, и уже одно это свидетельствует о том, что воспитание должно быть только религиозным. Необходимо изменить устав нашего заведения и набрать в воспитательницы монахинь.
– Король будет весьма огорчен этим, месье. Золотая бахрома возмущенно всколыхнулась.
– Он огорчится еще сильнее, мадам, когда узнает, что творится в доме, носящем его имя…
– О, прошу вас, сударь! Король ни в коем случае не должен знать об этих беспорядках!
В соседней комнате вторая моя племянница, Франсуаза д'Обинье, играла на клавесине или, вернее сказать, терзала его; ей явно не хватало музыкального дарования. Громкие нестройные аккорды заглушали наш полушепот.
– Ни одно учебное заведение так не нуждается в смирении, как ваше! – сказал епископ Шартрский, повышая голос. – Его близость ко Двору, щедрое содержание, благоволение Короля и прочих знатных особ, все это чревато такими опасностями, что вам следовало бы принять меры, прямо противоположные тем, что вы принимали. Хвала Господу, что Он наконец открыл вам глаза!
Грохот клавесина положил конец нашей дискуссии.
Выходя, епископ не заметил валявшейся на ковре фарфоровой куколки, оставленной Франсуазой, наступил на нее и раздавил.
Выполняя обещание, данное моему духовнику, я посоветовалась с друзьями.
Господин Фенелон и «маленькая паства» были согласны с епископом. Они считали, что Сен-Сир должен принадлежать Богу, а не свету. «Мы с превеликими стараниями ищем путь к детской чистоте помыслов, – сказал мне герцог де Бовилье, – а у вас на попечении находятся триста детей, коим эта чистота дарована самою природой. Как же вы можете отнимать у них эту естественную невинность! Верните им первородную простоту, мадам! Избавьте от нечестивой тяги к умствованию, которую привили им их наставницы. Пусть в глазах света они будут выглядеть темными дурочками, но зато они станут безупречны перед Господом. Вашим девицам куда важнее научиться молитвам, нежели разыгрывать из себя ученых и героинь. Послушайтесь господина Дешартра, мадам: сделайте из Сен-Сира монастырь!»
30 сентября 1692 года Сен-Сир стал монастырем ордена Святого Августина. Наставницы наши горько плакали; некоторые из них, не чувствуя в себе призвания к монашеской жизни, ушли, другие стали послушницами; всех их на это время заменили визитандинки из Шайо.
Я молилась по четыре часа в день. Я не виделась более ни с кем, кроме Короля и друзей из «Чистой Любви». Я со страстным вниманием слушала госпожу Гюйон, наезжавшую в Сен-Сир все чаще и чаще; сев у моих ног в комнате своей кузины, мадемуазель де Мезонфор, она проповедовала мне свою религию, наполнявшую мою душу счастьем: «Все благо в Господе, – говорила она, – я же ничто перед ним. Когда я молюсь, я уже не могу ни желать, ни думать; моя душа становится подобна капле воды, затерявшейся в море. Нет больше ни шума, ни горестей, ни удовольствий, – один лишь безграничный покой, небытие…»
Я взяла ко Двору мадемуазель де Ла Мезонфор в качестве моей секретарши: мне нравилась эта молодая женщина с пылкой, экзальтированной душою. Господин Фенелон, ее духовник, уговорил ее постричься в монахини, и я видела в ней ту избранную душу, что когда-нибудь сможет руководить преображенным, к вящей славе Господней, Сен-Сиром…
Иногда я думала, что придворная жизнь и заботы о делах единственные препятствия к достижению того духовного совершенства, коего я так жаждала. И я говорила, почти искренне, моим друзьям, что хотела бы все бросить, уехать в Америку и посвятить себя одному лишь Богу. Господин Фенелон принимался разубеждать меня: «Господь препоручил вам руководить Королем. Ему угодно, чтобы вы жили при Дворе и помогали Королю своими советами». «Но как же достичь того блаженного спокойствия, которое вы проповедуете, – возражала я герцогу де Бовилье, если меня каждый день осаждают десятками дел, если я должна бороться с одними, интриговать против других?» Председатель Финансового совета качал головой в высоком парике и, поглаживая мою руку, отвечал с мягкой улыбкой: «Таков ваш удел, мадам, и мой также. Мы оба приговорены к этой суетной жизни. Доверимся же Провидению и пойдем нашим путем при тусклом свете мирской жизни. Когда-нибудь сияние благодати снизойдет и на нас».
Бедная Мария, – она садилась у ног Господа в ожидании Его Слова, а ее тотчас отзывали чистить кастрюли!.. Впрочем, и герцог и аббат считали, что в этом королевстве немало вещей нуждаются в чистке. Положение с финансами катастрофически ухудшалось. Государственный долг, после смерти Кольбера, вырос вдвое: мы получали 80 миллионов, а расходовали 200. Нищета народа стала поистине устрашающей и охватила, точно эпидемия, всю страну. Мой старый друг времен Марэ, господин де Басвиль, ставший, при моей поддержке, интендантом, объезжал Францию вместе с государственным советником Дагессо и присылал отовсюду, из Дофине, Прованса, Лангедока, Лионне и Бурбонне, отчаянные реляции: бедность крестьян, разоренных войною и налогами, вызывала у них слезы, и они видели единственное спасение в заключении мира и реформе налогового законодательства.
Между тем, в Версале не нуждались ни в чем. Единственным признаком истощения Казны стала переплавка серебряных предметов обстановки замков Короля. В порыве самоотречения, показавшегося Людовику поистине евангельским, было решено отныне пользоваться только деревянной мебелью; некоторые придворные простерли свое смирение до того, что сидели на стульях из орешника и писали на столиках из дуба. Однако краснодеревщики нашли способы приукрасить эту «бедность», и спустя два-три года наша мебель покрылась таким количеством украшений из перламутра, эмали, бронзы и золота, что и понять было невозможно, из чего она в сущности сделана. При Дворе все и вся носили маску, даже дерево.
«Нужно уговорить Короля заключить мир», «нужно сказать ему, что Генеральный контролер не знает своего дела», «нужно сообщить ему о нищете в провинциях», «передайте ему эту записку, мадам!», «добейтесь, чтобы он рассмотрел проект Вобана», «покажите ему эти письма»…
Со времени смерти господина де Лувуа и господина де Сеньеле Король больше не захотел держать при себе премьер-министра; он, по его словам, был «слишком утешен» смертью этих двоих. Теперь он довольствовался несколькими молодыми министрами, а вернее сказать, помощниками, робкими и неопытными; среди них были Барбезье, новый генеральный секретарь, ведавший военным министерством, и сын господина де Лувуа; обоим было не более двадцати лет. «Король Франции все делает шиворот-навыворот, насмехались голландские писаки, – ему нравятся молодые министры и старые любовницы». Господин де Поншартрен, новый Генеральный контролер, был единственным, кто еще пользовался каким-то авторитетом в правительстве, однако мои друзья находили, что он пагубно влияет на дела…
«Мадам, он думает, что совершает реформы, но вся государственная машина расшатана донельзя. Он поощряет Короля в его расточительности, каждый день изобретая новые уловки на итальянский манер: то придумает какую-то лотерею, то перенос платежей, то создание новых должностей, бесполезных для страны и дорого обходящихся частным лицам. И он еще хвастает этим перед Королем; однажды он сказал ему: «Всякий раз, как Ваше Величество создает новую должность, Бог создает дураков, чтобы купить ее». Вы слишком умны, мадам, чтобы не понимать: нельзя править страною такими «экстраординарными мерами»; в конце концов деньги иссякнут, а народ устанет от этих спекуляций». И верно: я, как и мои друзья из «Чистой Любви», не переставала дивиться появлению самых странных должностей – контролера за париками, продавца устричных раковин или глашатая на похоронах, – однако мне претило вмешиваться в эти дела…
В Сен-Сире мой стол был завален прошениями; тут были письма от господина де Шамильяра, в высшей степени честного человека и моего помощника в финансовых делах Сен-Сира, который обличал «изобретения» господина де Поншартрена; письма герцогов де Шевреза и де Бовилье о предстоящем договоре с Савойей и шведском посредничестве в войне; письма господина Фенелона, такие разнообразные и длинные, что из них можно было составить целые тома; он задавал вопросы и сам же отвечал на них, спорил и опровергал собственные доводы, словом, писал так путано и затейливо, что я ничего не понимала в его рассуждениях, и теология его казалась мне куда более доходчивой, чем политические прожекты.
Однажды я подала одно из них Королю, не называя имени автора; Король прочел всего три страницы и разорвал все послание с видом величайшего презрения, промолвив только: «Химеры!»…
Та же судьба постигла прекрасно составленную записку, которую попросил меня передать Королю господин Расин, решивший создать, между двумя христианскими стансами, мемуар, посвященный реформе государства и народным бедствиям, во вкусе преобразований господина Вобана. С тех пор, как Королю изменила военная удача за пределами страны, подобные проекты посыпались градом: священники, офицеры и даже поэты строили планы кардинальных перемен в государственном устройстве.
Однажды вечером, в Марли, я сидела в своей комнате, перечитывая записку Расина; внезапно вошел Король, которого я не ждала. Я попыталась было спрятать бумагу, но он забрал ее у меня, пробежал глазами и спросил имя автора. Я долго отказывалась назвать его; наконец Король разгневался.
– Сударыня, в последнее время я вижу у вас слишком много подобной писанины. Я удивлен той дерзости, с которой вам ее присылают, а вы принимаете ее. Мне докладывали даже, что вы поощряете этих людишек… Не знаю, что вы затеваете, но вот уже несколько месяцев, как я чувствую, что здесь пахнет недовольством, если не мятежом; вы без конца говорите мне о делах, делаете замечания, похожие на упреки… Мне все это очень не нравится.
– Сир, вы не можете сомневаться…
– Я никогда не сомневаюсь. Я просто хочу покончить с этим раз и навсегда. Вспомните, что вы обязаны повиноваться мне как мужу и как вашему Королю, и назовите имя остроумца, создавшего сей шедевр, который вы с таким интересом читаете.
Делать нечего, пришлось мне назвать господина Расина. Король был крайне удивлен. Помолчав с минуту, он сухо бросил:
– Поэзия ему удается больше.
На следующий день, встретив Расина, он не ответил ему на поклон.
Я написала Расину письмо и поручила доставить его моему управляющему Мансо, боясь доверять почте; в письме я назначала ему встречу через два дня, в роще Версаля. Расин пришел закутанный до глаз в плащ, с убитым видом. «Я пропал!» – сказал он.
Я попыталась утешить его:
– О нет, не огорчайтесь, еще не все потеряно. Чего вы боитесь? Я сама – причина вашего несчастья, и в моих интересах поправить дело. Дайте пройти грозе, и я берусь вернуть вам милость Короля. Я знаю его, он простит.
– Нет, нет, мадам, вам никогда это не удастся.
– Ну-ну, приободритесь, сударь, прошу вас. Вот уж вы и побледнели, как смерть. Потерпите немного и не сомневайтесь в моем добром отношении к вам.
В этот миг мы услышали на аллее скрип коляски, крики слуг и конский топот. «Спрячьтесь! – шепнула я. – Король выехал на прогулку, он проедет мимо нас!» Расин бросился в кусты, разорвав по пути камзол, и исчез. Я вышла на аллею. Король, сам правивший лошадьми, остановил их, увидев меня, и протянул руку, приглашая сесть рядом с ним и продолжить прогулку вместе.
Я еще несколько раз писала господину Расину, сообщая, что ему сохранили пенсион, квартиру в замке и должность, что вовсе не говорило о немилости, но мне так и не удалось подбодрить беднягу, впавшего в крайнее уныние. «Заверяю вас, мадам, – написал он в ответ, – что я нахожусь в состоянии, поистине достойном сожаления, в коем вы никогда не отказывали несчастным. Я лишен чести видеть вас и почти не осмеливаюсь рассчитывать на ваше покровительство, которое так старался заслужить». Вконец подавленный скорбью, Расин заболел и вскоре умер. Поскольку он осмелился умереть янсенистом, кончина его рассердила монарха еще более, чем злосчастная записка; правда что ушел он в тот мир, где ему не нужно более печалиться о королевской немилости.
Я же, помимо воли, продолжала быть прибежищем всех, кто находился в оппозиции правительству. Мои друзья заклинали меня, именем Господним, не бояться. «Эта робость постыдна для вас. Ежели вы опасаетесь говорить с Королем, продвигайте, по крайней мере, ваших друзей!» Приободрившись, я снова подступалась к Королю и с удивлением видела, что он, несмотря на раздражение моими просьбами, все же любил меня не меньше прежнего. Как раз в то время он сказал художнику Миньяру фразу, которая повергла весь Двор в глубокое раздумье.
Живописец этот, знакомый мне еще со времен моей молодости и сделавший с меня множество портретов, писал в то время последний (год спустя он умер). Он решил изобразить меня в образе «святой Франсуазы Римской», в желтом одеянии и покрывале на голове на античный манер; однажды, когда Король наблюдал за его работой, мой старый друг, обернувшись к нему, спросил, с виду вполне бесхитростно: «Сир, могу ли я писать госпожу де Ментенон в горностаевой мантии?» Это был ловкий способ угадать мой ранг. Король помолчал с минуту, затем с улыбкою ответил:
«Пишите, сударь, – святая Франсуаза вполне ее заслуживает». Подобный ответ меня отнюдь не покоробил… Однако, мне не пришлось долго радоваться: Господь решил наказать меня за гордыню, заставив на себе проверить справедливость римской пословицы, гласящей: «Тарпейская скала недалека от Капитолия» [84]84
Тарпейская скала – скала в древнем Риме, с которой сбрасывали осужденных преступников. Здесь: намек на политическое падение.
[Закрыть]. Случилось так, что следующие три года я провела в немилости и печали.
«Дело» началась самым простым образом.
Поскольку наставницы Сен-Сира, в результате реформы Дома, ушли в послушницы, мне пришлось в течение двух лет исполнять обязанности начальницы, с помощью Нанон и моего управляющего Мансо. Я совершенно погрязла в хозяйстве.
И вот однажды, раскладывая новое белье по шкафам, я обнаружила в глубине одного из них девятилетнюю воспитанницу, неподвижно сидевшую в странном оцепенении. Я спросила, что она тут делает, и она отвечала, что пребывает в экстазе. Мне показалось это весьма странным. На следующее утро я увидела в коридоре целую группу «желтых», от 14 до 15 лет, которые сидели, открыв рты и закатив глаза; я с трудом вывела их из забытья, но на все расспросы получила лишь два невразумительных ответа: «их посетила благодать» и они «сообщались в молчании». Я начала сердиться не на шутку.