Текст книги "Королевская аллея"
Автор книги: Франсуаза Шандернагор
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 33 страниц)
Сидя в просторной восьмиугольной зале Марли перед серебряным шоколадным прибором, я глядела, как ночь заливает мраком верьеры купола.
Дамы вокруг меня беседовали вполголоса: накануне скончался Месье. Если не считать этого почтительного полушепота, темы разговоров были прежние, – обычная болтовня монастырских пансионерок. Чаще всего обсуждались наряды; поставщики, ткани и фасоны чепцов давали богатую пищу для пересудов. Однако нынче явился новый предмет – зеленый горошек: нетерпеливое ожидание зеленого горошка на обед, удовольствие, с коим он съедался, и радость предвкушения следующей трапезы с пресловутым горошком, – вот о чем велись все речи; некоторые из дам хвастали тем, что, отужинав у Короля – притом, весьма плотно! – по возвращении домой садились за зеленый горошек и объедались им до поздней ночи. Я с грустью вспоминала беседы у мадемуазель де Ланкло; увы, сильные мира сего свято убеждены, что их мнения – манна небесная для всех прочих и что они остроумны донельзя…
Внезапно в залу вошел один из внуков Короля, герцог Бургундский; подойдя к дремавшему в кресле господину де Монфору, он спросил, не желает ли тот сыграть в брелан. Шушуканье в салоне тут же стихло. «В брелан! Вы шутите, Монсеньор! – изумленно воскликнул господин де Монфор. – Играть, когда Месье еще не остыл!» – «Прошу извинить, – отвечал принц, – я и сам хорошо это понимаю, но Король не желает, чтобы в Марли скучали. Он приказал всех усадить за карты и, боясь, что никто не осмелится сделать это первым, велел мне самому подать пример». Тут же внесли столы и составились партии; вскоре зала огласилась веселыми восклицаниями и взрывами смеха.
Такова была глубина скорби Короля или, вернее сказать, так, при всей любви к брату, на какую монарх был способен, он придерживался раз и навсегда установленного порядка придворной жизни, включая и развлечения.
Поскольку я забрала в голову стать лучшей супругою, нежели в прошлом, и употребить все мое искусство на то, чтобы развлечь Короля, я поначалу сочла своим долгом не пропускать ни одной придворной ассамблеи. Но скоро я поняла, что зашла слишком далеко в моей преданности супругу, – сборища эти были для меня истинной мукою.
По заключении мира балы сделались и впрямь великолепны, однако я смертельно скучала: менуэты тянулись так нескончаемо долго, словно их устраивали святоши, желавшие навести танцоров на размышления о вечности. Мне надоело в сотый раз аплодировать после танца принцессе де Конти. «Когда я вижу, как эти дамы степенной чередою движутся в контра-дансе, – говорила мне Бон д'Эдикур, – мне вспоминаются дети, отвечающие свой урок катехизиса». Те, кто, подобно мне, не танцевал, сидели на месте, зевая, скучая и зло сплетничая друг о друге.
На театре представляли старые комедии и оперы, мне захотелось, в который уж раз, посмотреть «Мещанина во дворянстве»; также почтила я своим присутствием комедию Скаррона «Жодле или хозяин-слуга», куда сбежался весь Двор – желая то ли угодить мне, то ли уязвить.
Игра в карты являла собою не менее грустное зрелище: казалось, игроки в ландскнехт сошлись за столами из-под палки, а не для забавы. Что же до охоты, я села в коляску и принудила себя сопровождать Короля, хотя занятие это внушало мне прежнее отвращение, – виновата ли я, что питаю любовь и жалость к несчастным оленям?! Мне было тошно до слез; Король же, восхищенный тем, что я наконец-то составила ему компанию, приказал затравить и убить зверя прямо под моими окнами – «дабы показать вам самый прекрасный миг охоты», как он выразился.
Словом, Двор жил привычной, ни в чем не изменявшейся жизнью: одни и те же развлечения, в одни и те же часы, с одними и теми же людьми.
Будучи вполне согласною с одним янсенистом, сказавшим, что «король без увеселений – это человек, исполненный скуки», и, вдобавок, не в силах более терпеть душную атмосферу Двора с его строгим этикетом, я попыталась приобщить Короля к иному досугу, каким наслаждаются простые смертные; в двух моих комнатах он нашел общество избранных друзей, детский смех, интересное чтение и остроумные беседы.
Невзирая на свою приверженность Двору и его церемониалу, монарх охотно принимал участие в этих домашних усладах: подагра, начавшаяся в 1694 году, нынче так часто терзала его, что он поневоле вынужден был отказаться от придворных развлечений; теперь он мог ездить на охоту лишь в коляске, а гулять в парке только в кресле на колесах, которым правил сам, поворачивая специальный рычаг, тогда как слуги толкали этот маленький экипаж сзади. Кроме того, он начал полнеть и сутулиться и казался теперь меньше ростом, а лицо его становилось с каждым днем все мрачнее.
Говорили, будто его «прекрасная госпожа», маркиза де Монтеспан, поблекла и сморщилась, как гнилое яблоко; госпожа д'Эдикур доложила мне, что, приехав к ней в замок Пти-Бур, нашла хозяйку на кухне, между пореем и тыквою, за изготовлением соуса; она растолстела больше прежнего, но зато, но выражению Бон д'Эдикур, «обрела смиренную мудрость Цинцинната [88]88
Цинциннат Луций Квинт (V в. до н. э.) – римский национальный герой. Согласно преданию, был образцом скромности, доблести и верности гражданскому долгу.
[Закрыть]».
Сама же я, ради удовольствия Короля, старалась, елико возможно, не уступать коварному времени; кроме того, мне приходилось бороться с возможными соперницами – графинею де Грамон, льстивой интриганкой, которую я разве что терпела подле себя, находя совершенно несносною; английской королевою Марией, укрывшейся в Сен-Жермене, – эта унаследовала итальянскую грацию своей матери, племянницы Мазарини, и тем живо трогала сердце Короля; обе прекрасные дамы были на двадцать лет моложе меня.
К счастью, осанка не подвела меня, – я по-прежнему могла похвастаться тонкой талией; правда что красивые тела уже вышли из моды, но я старалась держаться ради моих воспитанниц из Сен-Сира и ради себя самой, зная, что физическая расслабленность влечет за собою и умственную вялость. Поскольку я ела довольно мало, да еще туго шнуровалась, я выглядела слишком худою и восполняла сей недостаток пышной одеждою. Что до куафюры, то я не прельстилась новомодными «фонтанжами», ибо Король терпеть их не мог, хотя и был бессилен что-либо изменить, – перед модою склоняются даже монархи. Последняя фаворитка Короля незадолго до смерти успела дать свое имя прическе из высоко поднятых и завитых волос; в ее время куафюра эта выглядела изящно и радовала взор, однако с той поры дамы так изменили и обогатили ее, что теперь ходили с целыми башнями на голове. Не знаю, чего их обладательницы стремились достичь этими сооружениями в два-три фута высотою, украшенными кружевами и драгоценными камнями – то ли свода небесного, то ли верха нелепости. Но, поскольку ни у одной женщины не хватило бы волос на голове для такой прически, дамы обратились к накладкам; стянув собственные волосы на затылке в маленький пучок, они водружали поверх него фальшивые букли с побрякушками, укрепленные на проволочном каркасе, точно парадная сиамская тиара. Эти куафюры делали их похожими на пышные торты; их личики терялись в пене кружев и украшений, словно миндалинка в креме. Боясь показаться на людях с этой прической, которая не нравилась Королю, но, в то же время, не желая отстать от моды, я скрывала простой пучок скрученных волос под пышными наколками из кружев в цвет платья; этот развевающийся, небрежно пришпиленный чепец звался «нахлобучкою».
К великой моей досаде, покончила с «фонтанжами» не я, а госпожа де Грамон; благосклонность, коей она пользовалась у Короля, и всеобщее увлечение английскими модами привели к тому, что женщины стали носить низкие прически; однако на этом победы графини и кончились. Я как была, так и осталась единственной женщиною Короля. Он и вправду любил меня и доказывал это со всею страстью, когда мы оставались наедине; я уже достигла семидесятилетнего возраста, а он все еще регулярно исполнял свои супружеские обязанности с неослабным юношеским пылом, более достойным удивления, нежели похвалы.
Старея, я прекрасно обошлась бы без этой чести; я стыдилась своего тощего, поблекшего тела, чувствовала отвращение к телу моего супруга и находила смешным их слияние. Наслаждаться любовью, на мой взгляд, следовало так, как наслаждаются свежим белым хлебом, будучи голодным, или прохладою реки в жару, или ароматом ежевики, дарящей вам свой сладкий сок в колючих зарослях; для меня томление плоти было неотделимо от безумств молодости, от беззаботной щедрости юных тел, забывшихся на свободе, под сенью дерев, в летней тени; я рассматривала эти утехи, даже получившие благословение Церкви, как детские игры, дарящие много радостей их участникам, но утомительные и неподобающие людям пожилым; словом сказать, мне хотелось ложиться в постель с Королем не более, чем играть в жмурки.
И, однако, спастись было некуда. Исповедник мой, узнав, в чем дело, решительно заявил: «Я буду просить Господа, чтобы он помог вам не тяготиться трудной обязанностью, о коей вы мне сообщили: великая чистота кроется в том, что вы можете оградить Богом данного вам супруга от нечистых помыслов и соблазнов, в каковые он мог бы впасть; запомните, что положение ваше обязывает вас служить прибежищем слабому человеку, который без этого рискует погубить свою душу. Какая великая благодать, мадам, совершать из чистой добродетели то, что многие другие женщины вершат из греховной страсти!». Я усвоила сей урок. «Удовлетворяйте вашего мужа, елико возможно, – написала я, в свою очередь, одной новобрачной, – исполняйте покорно и с готовностью все его желания, все прихоти».
Лучшие браки – это те, где супруги умеют терпеливо сносить недостатки друг друга: Король проявил снисходительность к моим политическим промахам и отвращению к жизни при Дворе, мне приходилось спускать ему непомерные аппетиты, постоянную тиранию и, вдобавок, неудобства, причиняемые тем, что союз наш оставался тайным. «Не печальтесь, мадам, – писал мне по этому поводу епископ Шартрский, – положение ваше не есть соблазн или странность, но выбор и цель Господа». Однако иностранные послы по-прежнему смотрели на меня как на куртизанку, а святоши осмеливались упрекать в своих письмах в неправедной жизни. «Не беспокойтесь, – мой епископ знает, чего держаться!» – ответила я как-то на одно из них, вконец устав от несправедливых попреков.
Но как бы ни было, за все эти напасти я бывала щедро вознаграждена, когда видела Короля спокойным и радостным у меня в комнате, куда он приходил отдыхать от государственных забот.
Ему нравилось быть центром маленького кружка молодых дам, которых я собирала у себя каждый день ради его удовольствия, и принимать участие в их остроумных беседах; среди них были кроткая, прелестная Софи де Данжо, пикантная, острая на язык госпожа де Леви, дочь герцогини де Шеврез, моя юная кузина госпожа де Майи и весьма романтичная госпожа д'О, дочь моего старинного друга и воздыхателя Гийерага.
К этим трем женщинам присоединялись иногда еще две дамы, не такие молодые, но весьма языкастые – моя давняя подруга д'Эдикур и госпожа де Браккьяне, в первом замужестве графиня де Шале. Тридцать лет назад их с мужем отправили в изгнание; некоторое время они прожили в Испании, затем перебрались в Италию, где господин Шале умер; графиня была неутешна, но все же утешилась, выйдя замуж вторично, за господина де Браккьяне, носившего также титул князя дез Юрсен; богатая, почитаемая, состоявшая в дружбе с самим Папою, она в один прекрасный день, в результате непонятной политической ссоры с князем, своим мужем, решительно бросила все свои дворцы в Италии и вернулась во Францию где у ней не было даже близких родственников, и восемь лет прожила в благородной бедности, из которой я, узнавши обо всем, вытащила ее.
Мы встретились все трое – она, Бон д'Эдикур и я – с величайшей радостью; как приятно было вспоминать былые наши веселые собрания! Одной только госпожи де Монтеспан не было с нами.
Мы со смехом перебирали истории старых времен, которые наши более юные подруги поощряли своими улыбками и приправляли солью своих острот.
Королю тоже было весело. Госпожа де Данжо пользовалась его добрым расположением духа, чтобы пуститься в одну из своих знаменитых имитаций: она изображала то важного толстяка Поншартрена, то бесстрастного Барбезье, а иногда, по просьбе Короля, и его самого, передразнивая его ответы просителям: «Я подумаю, месье», «Это возможно, месье», «Это невозможно, месье». Госпожа де Леви садилась за клавесин, а графиня де Майи пела.
Я раз и навсегда поставила условие, чтобы в моих покоях никто ни о чем не просил Короля, и только одна Жаннетта иногда позволяла себе поклянчить: «Месье, у вас конфетки не будет?», а потом вытирала липкие пальчики об его камзол. Но Жаннетте было всего пять лет. Она была моей последней «находкою».
Однажды зимой, едучи в Сен-Сир, я заметила на дороге высокую женщину с девочкою на руках, изможденную, в жалких лохмотьях; однако лицо ее внушило мне доверие. Я велела кучеру остановиться, и она буквально бросилась под колеса моей кареты. Это была дворянка из Бретани, разорившаяся вдова с шестью детьми, которые умирали с голоду; она пешком прошла сто пятьдесят верст, чтобы обратиться ко мне с просьбой о помощи. Я дала ей денег и обещала, что мой управляющий будет каждый год выплачивать ей небольшой пенсион из моего личного состояния.
– Ах, мадам, раз уж вы так добры, не могли бы вы взять мою дочку к себе в Сен-Сир?
– Это зависит не от меня, сударыня, – отвечала я. – Приемом в Сен-Сир ведает отец Лашез. Но я вижу, что вашей дочери больше двенадцати лет, а мы берем к себе детей младшего возраста.
– О, если так, – вскричала она, дрожа, как в лихорадке, – у меня есть другая, она вам подойдет. Ей всего-то два годика, это моя младшая. Поверьте, мадам, она вам подойдет; она хороша, как ангел Божий, у ней золотые кудряшки, беленькое личико, пухленькие ручки, а уж какая умненькая!..
– Успокойтесь же, милая, – сказала я. – Мы не можем принять в Сен-Сир двухлетнего ребенка, но я хочу помочь вам; пришлите-ка мне это чудо, и если она такова, какою вы изобразили ее, я ею займусь.
Полгода спустя посыльный интенданта Бретани доставил мне неряшливый сверток; то была Жаннетта де Пенкре, а нынче графиня д'Окси. Она и впрямь была прехорошенькая – ангельское личико, пара любопытных голубых глаз и язычок на зависть любому попугаю. Притом, она совершенно не дичилась, – тотчас обняла меня, а две недели спустя уже называла матушкой. Я решила воспитать ее; я давно уж не слышала в своей комнате младенческого лепета и понять не могла, как это я могла жить без него так долго. По правде сказать, весь мой жизненный путь усеян детьми, точно белыми камешками, по которым я возвращаюсь вспять, к началу, когда предаюсь воспоминаниям.
Герцог Бургундский, старший сын дофина, был прелюбопытным ребенком. Злое кошачье лицо, сутулая фигура, и при этом высокомерие во всем, что отличало его от простых смертных; к счастью, он не был обделен умом, и господин Фенелон, в бытность свою воспитателем принца, мог похвалиться тем, что разумные доводы имели благотворное воздействие на его жесткий нрав. Я плохо знала этого мальчика, так как почти не видела детей дофина: в Версале и в Фонтенбло их содержали и кормили отдельно от Короля и Двора.
Однако все, что я наблюдала хотя бы издали, не внушало мне особого доверия; однажды мне и самой пришлось испытать на себе злой нрав принца. Он сидел у меня в комнате с холодным, отсутствующим видом, и я мягко упрекнула его, сказавши, что он как будто знать меня не хочет. «Неправда, я очень хорошо знаю вас, мадам, – враждебно ответил он, – я знаю вас как нельзя лучше, а еще я знаю, что в вашей комнате находится герцог Бургундский». Этот отпор поразил меня так, что я не нашлась с ответом; княгиня дез Юрсен, подойдя ко мне, шепнула на ухо: «Погодите, мадам, мы еще не то от него увидим».
Чтобы хоть как-то смягчить этого горбатого Телемаха, Король решил женить его по достижении четырнадцати лет и выбрал для этого брака дочь герцога Савойского, внучку своего брата и его первой жены, Генриэтты Английской.
Мари-Аделаиде Савойской было не более одиннадцати лет, когда в ноябре 1696 года она прибыла во Францию. Король выехал ей навстречу, в Монтаржи, и с первого взгляда влюбился в нее. Я не ошиблась в слове, – это была именно страсть, благородная и чистая, но пылкая страсть, которую этот стареющий человек почувствовал к девочке, грациозной и кокетливой, как настоящая женщина. По правде говоря, мы оба сразу безумно полюбили ее, я – как истая бабушка, ибо давно уже созрела для такого рода чувств, Король же, всегда обладавший молодою душой – как платонический воздыхатель и ревнивый собственник.
Письмо, которое он прислал мне в первый же вечер их встречи в Монтаржи – единственное послание от Короля, которое я сохранила, вместе с двумя-тремя его записками; оно так живо напоминает мне мою маленькую принцессу, все то очарование, что излучала вокруг себя эта девочка, что у меня просто рука не поднялась сжечь его, – мне казалось бы, что герцогиня Бургундская умерла вторично.
«Я прибыл в Монтаржи к пяти часам, принцесса же подъехала сюда к шести; я встретил ее в карете, она позволила мне заговорить первым, затем ответила – довольно складно, но с легким замешательством, которое пришлось бы вам по душе. Я повел ее в отведенные ей покои сквозь густую толпу, веля время от времени освещать факелами ее лицо, дабы собравшиеся могли ее видеть; она стойко выдержала и яркий свет факелов и это шествие, держась с неподдельной грацией и скромным достоинством. Наконец мы вошли в ее комнату, и я смог как следует разглядеть ее, чтобы подробно передать вам мои впечатления. Она необычайно хорошо сложена и грациозна, прелестно одета и причесана; у ней красивые, очень живые глаза с чудесным разрезом и тяжелыми темными веками, ровный цвет лица, великолепнейшие густые белокурые волосы. Она худощава, как и подобает ее возрасту; коралловые губки скрывают белые, хотя и неправильно посаженные, зубы; руки изящны, но красноваты, как у всех девочек. Она говорит мало, но отнюдь не тушуется. Реверансы ее не очень ловки и скорее на итальянский манер; вообще в ее лице есть что-то итальянское, но она нравится… Если уж изъясняться так, как я привык, я нахожу ее желанною. Все привлекает в ней, кроме манеры делать реверансы. Я дополню мое письмо после ужина, за которым надеюсь разглядеть ее получше. Да, забыл сказать, что для своего возраста она скорее мала ростом.
Десять часов. Чем больше я приглядываюсь к принцессе, тем больше она мне нравится. Она не участвовала в общей беседе. Я наблюдал, как ее переодевали: она прекрасно сложена, и скромность ее достойна Вашей похвалы. Во все время ужина она не допустила ни одного промаха и держалась с удивительным достоинством, так, как держались бы вы сами – благородно, приветливо и учтиво. Если когда-нибудь ей придется возглавить Двор, она сможет делать это со свойственными ей обаянием и чарующей серьезностью». Король всегда восторгался женщинами и любил их общество, но угодить ему было нелегко. После такого письма и других сведений, которые сообщили мне люди из его свиты (Король пожелал, чтобы принцесса обращалась к нему «месье», а не «Сир»; он посадил ее в кресло, сам же довольствовался простым стулом), я уже не сомневалась, что маленькая пьемонтка преуспела там, где потерпели неудачу многие французские принцессы, и что, каковы бы ни были мои собственные впечатления, я должна буду выказать восторг, если хочу угодить Королю.
Однако мне не пришлось вынуждать себя: Мари-Аделаида очаровала меня больше, чем я ожидала. Когда она вошла в мою комнату в Фонтенбло, с куклою подмышкой, я сперва нашла ее не такой уж красивой, как писал мне Король; фигурка у ней была прелестна, но лицо имело свои недостатки, одни только глаза, большие и прекрасные, были вне критики; но свойственное ей сочетание живости и величия, детскости и серьезности никого не могли оставить равнодушным. Она бросилась мне на шею, назвав «тетушкою» и тем самым мило спутав высокий ранг с дружбою; я было воспротивилась ее ласкам, сказавши, что слишком стара. «Ах, нет, вы вовсе не стары!», – отвечала она и, совсем уж по-свойски забравшись ко мне на колени, Добавила: «Мама поручила мне передать вам самые горячие изъявления ее любви и просить в ответ вашей – Для меня; вы ведь научите меня, как нужно делать, чтобы нравиться?» Именно таковы были ее слова, но перо мое не в силах передать трогательное выражение, с каким они были сказаны. Короче говоря, я полюбила принцессу в ту же минуту и почувствовала, что не могу противиться ее веселому обаянию.
Именно оттого я попросила Короля не позволять ей слишком тесно сообщаться с придворными, дабы не испортить этот особенный, полный детского достоинства, характер. Он согласился со мною, и принцесса Бургундская стала проводить все свое время между моей квартирою, Сен-Сиром и Менажери – зверинцем, подле которого Король нарочно велел выстроить для нее маленький замок, так как она любила животных. Я служила ей гувернанткою, а Нанон – нянею.
– Нанон, могла ли ты думать, когда жила в тупике Святого Роха, что однажды будешь держать на коленях будущую королеву Франции? – как-то спросила я ее со смехом.
Поскольку мы были не вполне уверены в миролюбии ее будущего мужа, герцогине позволялось видеться с ним не чаще одного раза в неделю. Остальное же время проходило в занятиях и невинных развлечениях, свойственных ее возрасту. По приезде во Францию она едва умела читать; кроме того, ей нужен был и учитель чистописания, но, за всем этим, я вовсе не имела намерения превращать ее в «синий чулок». Она прибегала в мою комнату, и я ласкала ее, мы вместе читали житие святой Терезы или мемуары Сира де Жуэнвилля; иногда я простирала свою любезность до того, что учила ее играть в ландскнехт или другие карточные игры; потом она бегала по моему кабинету с Жаннеттою или играла в «Мадам» вплоть до того часа, когда начинался урок танцев или игры на клавесине. Я не принуждала ее к занятиям и действовала терпением и ласкою, спуская множество мелких провинностей и обращая внимание лишь на важные промахи.
«Боже, как дурно воспитывают герцогиню Бургундскую! До чего мне жалко эту девочку! – стонала толстая Мадам. – Скоро мы увидим, чего стоит подобное воспитание!» Я и впрямь не бранила ее за беспорядок в комнате, за поздние прогулки в парке, за обезьяньи ужимки, за то, что она читала мои письма или напевала во время торжественных церемоний; я терпеливо, в течение двух-трех лет, приучала ее держаться за столом, как взрослую, а до того она, за ужином у Короля, танцевала на его стуле, отвешивала преважные поклоны, строила ужаснейшие гримасы, хватала руками куски цыпленка или куропатку и лезла пальцами во все соусы. Король сносил эти выходки из любви к ней, я же сносила их из принципа: такие вещи проходят сами по себе, если рядом есть хороший пример, и вовсе незачем употреблять власть ради пустяков, когда она может понадобиться в главном. Мне всегда была важнее суть, а не внешние манеры; я желала только привить герцогине Бургундской любовь к истинному величию и сознание ее высокого положения будущей королевы; мне хотелось, чтобы она понимала, в чем состоит благо народа, чтобы она искренне служила Богу, любила Короля и умела повиноваться своему супруг.
Эта последняя моя надежда внушала самые сильные сомнения: герцог Бургундский расставался со своими книгами по физике и географии лишь для того, чтобы отстоять вечерню, и совершенно не был расположен любезничать. «Нельзя требовать от супруга любви, которую вы сами питаете к нему, – внушала я моей маленькой принцессе. – Мужчины обыкновенно куда менее нежны, чем женщины. Они, по природе своей, рождаются тиранами и стремятся к удовольствиям и свободе, отказывая в них своим женам; однако делать нечего, – они повелевают, нам же остается переносить их господство с веселой улыбкою». Аделаида серьезно слушала меня, потом бурно обнимала и бежала к себе переодеться султаншею, молочницею, волшебницею или трефовой королевою для очередного «маскарада», которые Король позволял ей устраивать.
И в самом деле, для нее Король бесконечно множил свои «Марли».
Дворец Марли, где мы проводили дней десять каждый месяц, прямо-таки осаждался придворными; поскольку места в нем было гораздо меньше, чем в Версале, Король сам выбирал из тысяч приглашаемых пятьдесят человек и вносил их в список; за два-три дня по нашего отъезда придворные бросались на колени перед монархом с умоляющим возгласом: «Сир, Марли!», так, словно речь шла об их жизни. «В Марли даже дождь не мочит!»– с блаженным видом рассказывал один из счастливцев, допущенных во дворец.
Влюбившись в свою двоюродную внучку, Король старательнее прежнего стал относиться к составлению списка гостей в Марли, дабы они как следует развлекали принцессу; явились Марли охотничий, собиравший лучших охотников Двора, Марли карточный, Марли театральный, Марли карнавальный, Марли танцевальный. Летом принцесса купалась вместе с дамами в реке, качалась на качелях, повешенных на террасе по приказу Короля, а в полночь устраивала для меня «закуски» в зеленых беседках; зимою же она присутствовала на парадах, пела в операх вместе с герцогом Шартрским и каталась на коньках по «Большому Зеркалу» с моей племянницею Франсуазою де Ноай. Где бы принцесса ни находилась, в любом наряде – в бархатном корсаже и затканной золотом суконной юбке, если кормила голубей в вольере; в огненно-красном платье, с жемчугом в косах – в просторной трапезной Сен-Сира; в светло-сером с изумрудами плаще – в часовне Версаля; в рубиновой диадеме – на балу в Марли; в пунцовом охотничьем камзоле, с разбившимися в скачке волосами, – повсюду она держалась с тем видом естественного, приветливого достоинства, который чаровал буквально всех, вплоть до слуг. Не стану утверждать, что она вовсе не совершала промахов, – разумеется, с годами она грешила и безрассудством молодости и бурным от природы темпераментом. Она проигрывала в карты много больше, чем давал ей Король, она совала снежки за ворот принцессе д'Аркур, она курила трубки выпрашивая их у швейцарцев охраны, она была чересчур снисходительна к комплиментам Нанжи или Молеврие и, наконец, она многое позволяла себе с Королем, обращаясь с ним, точно избалованный ребенок, уверенный в своей безнаказанности.
Я вспоминаю, как однажды вечером, когда в Версале давали комедию, она, будучи уже в парадном платье, с куафюрою, позвала Нанон и, продолжая болтать с нами, встала спиною к камину, опершись на низенькую ширму, разделявшую ее и нас. Нанон, пряча руку в кармане, прошла за ширму и опустилась на колени. Король, решивший сперва, что принцесса просто греется у огня, спросил, чем они там занимаются. Герцогиня прыснула и ответила, что делает то, к чему привыкла в дни спектаклей. Король настаивал. «Ну, если вы хотите знать, – сказала она, – то я делаю промывание». Я взглянула на Короля, чтобы сообразовать мое поведение с его собственным. «Как! – вскричал он, умирая со смеху, – вот сейчас, в сей миг, вы делаете промывание?» «Да, именно», – отвечала принцесса. «Да как же вы это?» И мы все четверо расхохотались от души: оказывается, Нанон принесла готовый клистир в кармане, подняла принцессе юбки, которые та придерживала, словно грелась у камина, и поставила ей клистир, чего мы не увидели из-за ширмы. «Это меня освежает, – добавила принцесса, – теперь жара в зале не ударит мне в голову». Мы-то поначалу ничего не заметили, нам казалось, что Нанон просто поправляет что-то в туалете принцессы. Изумлению нашему не было предела, однако Король, который мог попросту оскорбиться, нашел все это весьма забавным.
Правда что принцесса дарила ему огромное счастье, да и меня любила так нежно, как только можно было желать; я не знала в семье Короля никого другого, кто был бы способен на такую искреннюю привязанность, несравнимую даже с любовью герцога дю Мен. Оттого принцесса была единственным человеком, кого я брала с собою, спасаясь от Двора, в одно из тех убежищ, которые имела более или менее повсюду – в мой городской особняк в Фонтенбло, в монастырь кармелиток в Компьени, в потайную квартирку за часовнею в Марли, которую я называла «приютом отдохновения», во флигель Ментенонского замка, в Версаль, в домик, затерянный посреди медонского парка.
В силу разумного воспитания и времени, проведенного в моем обществе или в вынужденном одиночестве, эта маленькая проказница, повзрослев, стала именно такою, какой мы желали ее видеть. Когда ей исполнилось двадцать два года, и я предоставила ей полную свободу управлять своим Домом и составлять свой маленький Двор, она явилась перед нами истинной принцессою, умеющей вести остроумную беседу, исполненной милосердия к несчастным, сознающей величие королевской власти, любезной и с низшими и с равными себе, неизменно почтительной со своим супругом. Никто не мог сравниться с нею в живости, блеске, веселости и обаянии, и никто не мог похвастаться столь верным сердцем, глубоким умом и благородством поведения. Народ любил ее за то, что она охотно и часто показывалась на людях, Двор за умение придумывать веселые забавы так, как не умела ни одна королева; муж обожал ее со страстью, почти неприличною и для нее самой и для окружающих.
Выслушав сперва множество упреков в ее дурном воспитании, в свободе, которую я предоставляла ей с утра до вечера, в подозрительной привязанности к Королю, в ее незаслуженной доброте ко мне, я не без удовольствия наблюдала теперь, как все окружающие поют ей дифирамбы, нахваливая и ее доброе сердце, и блестящий ум, и способность управлять придворными.
Будь наши радости столь же полны и велики, как и несчастья, мне более нечего было бы желать; но зрелище ужасных бедствий, вскоре постигших государство, внушил мне стыд за наше беззаботное веселье, и после нескольких счастливых лет я вновь погрузилась в глубокую меланхолию.
Во времена мира Франция мало-помалу возвращалась к прежнему изобилию. Король неотступно заботился об этом; иногда он просиживал в моем кабинете целые дни, изучая и составляя счета, переделывая их раз по десять, пока не доводил свой труд до конца. «Король никогда не должен бросать дела ради удовольствий», – мягко внушал он герцогине Бургундской, когда она являлась, чтобы оттащить за рукав от стола, поцеловать или пощекотать за ухом. Он никому не доверял устройство своих армий и досконально знал все, что происходит в полках; он устраивал по несколько совещаний в день; словом, он лучше, чем кто-либо, владел искусством управлять страною.
Вот почему он все меньше заботился о выборе своих министров; отняв Финансы у господина де Понтшартрена, он отдал это министерство моему другу Шамийяру; уж не знаю, что его подвигло на это – похвалы, что я расточала честности прежнего министра, или же искусная игра нового в бильярд, которым Король увлекся на старости лет. «Здесь спит известный Шамийяр, – пелось в одном парижском водевильчике, – доволен им Король: геройски бьется он в бильярд, хоть в министерстве – ноль». Надо полагать, что Шамийяр и впрямь весьма умело проигрывал своему Царственному партнеру, ибо в 1701 году, по смерти молодого Барбезье, Король вручил своему министру Финансов еще и портфель Министра флота, где он вредил делу точно так же, как его предшественник; с гораздо большей радостью встретила я известие о назначении министром иностранных дел юного Торси, сына моего старого друга Кольбера де Круасси, и о переходе парижского архиепископства, после смерти Арле де Шамваллона, в руки Шалонского епископа господина де Ноая, с которым меня связывали теперь и семейные узы и духовные интересы.