Текст книги "Королевская аллея"
Автор книги: Франсуаза Шандернагор
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 33 страниц)
Улучшение ситуации на границах, которые Виллар закрыл теперь для врагов; укрепившаяся монархия Испании, где вся территория, кроме Барселоны, вернулась под власть короля; слух, что англичане устали воевать, и что королева Анна, рассорившись с Мальборо, хочет мира [89]89
Анна Стюарт (1665–1714) – королева Англии, Шотландии и Ирландии (1702–1714). В 1710 г. герцог Мальборо, который вел т. н. войну за испанское наследство против Франции, попал в немилость и был отстранен от командования.
[Закрыть]: наконец, свобода после внезапной кончины Монсеньора и падение его маленького Двора, извечно враждебного новой дофине и ее мужу, – все это сулило ей счастье. Легкая, точно нимфа, воздушная, как ветерок, она ухитрялась поспевать всюду разом, всему сообщала движение и жизнь, озаряла своим присутствием празднества, увеселения и балы, восхищала изяществом манер и грацией в танцах. Король снова начал улыбаться.
Дофина проводила с нами большую часть дня, болтая, прыгая, порхая по комнате, – то присядет на ручку кресла, то обнимет меня, то потеребит Короля, то сунет нос в бумаги и письма. Однажды вечером, услышав нашу беседу об английском Дворе, она заявила: «Согласитесь, тетушка, что в Англии королевы правят лучше королей, а знаете ли, отчего? – и, не прекращая своей веселой суеты, закончила, – оттого, что при королях страною правят женщины, а при королевах – мужчины!» Король пристально взглянул на меня, потом рассмеялся и признал, что она права.
Бывало, что в своей веселости она переходила границы дозволенного, и Король останавливал ее: при всей своей любви к внучке он отнюдь не был ни слеп, ни глух. Однажды на парадном обеде у Короля она принялась вслух высмеивать уродство офицера, стоявшего в толпе у стола. Король услышал смешки и, поняв их причину, громко сказал: «А я нахожу его самым красивым мужчиной в королевстве, – ведь он из числа отважнейших моих воинов!»
Госпожа де Леви рассказала мне, что как-то вечером в Фонтенбло, когда все принцессы собрались после ужина в кабинете Короля, дофина принялась болтать какую-то тарабарщину на разных языках и озорничать, как ребенок, стараясь рассмешить Короля, которому нравились ее шалости; тут она заметила, что госпожа Герцогиня и принцесса де Конти переглядываются и пожимают плечами с видом крайнего пренебрежения! В этот момент Король встал и направился, как обычно, в заднюю комнату, чтобы накормить своих собак; дофина схватила за руки госпожу де Леви и госпожу де Сен-Симон и, указывая им на названных принцесс, сидевших тут же рядом, воскликнула: «Вы только взгляните на этих задавак! Я и сама знаю, что болтаю глупости, но Королю надобен шум, это его развлекает». И тут же вновь принялась скакать по комнате, напевая чуть ли не в полный голос: «А мне все равно! А я их в грош не ставлю! А я буду их королевой!»
Увы, она в это верила, моя прелестная, резвая принцесса, да и могло ли быть иначе!
6 февраля 1712 года у ней начался жар; на шее под ухом появилась опухоль, правда, совсем небольшая, размером с ноготь; однако потом начались судороги, и принцесса кричала от боли, мучившей ее, точно роженицу, приступами. Ей дважды отворяли кровь и четыре раза давали принять опиум и пожевать табак. В те минуты, когда боль стихала, она еще находила в себе силы смеяться и шутить: «Хотела бы я умереть и поглядеть с небес, что будет дальше; я уверена, что дофин женится на послушнице или на кастелянше монастыря Святой Марии!»
9 февраля на коже у дофины выступила сыпь, позволявшая надеяться, что у нее всего лишь краснуха; жар был по-прежнему силен, и теперь больная приходила в сознание лишь на короткое время, да и то не вполне. Ей снова пустили кровь. Тем не менее, ночь со вторника на среду, 10 февраля, прошла еще хуже; надежды на краснуху уже не было, а, может быть, болезнь пошла вглубь; жар все усиливался. Обезболивающие средства не оказывали никакого действия. Вдруг она сказала: «Мне кажется, мы скоро заключим мир, но я этого не увижу»; однако спустя несколько минут подробно перечислила, что она станет делать после подписания мирного договора, как будет веселиться в ту ночь, поспев и на бал и в оперу.
11 февраля в 9 часов утра Король вошел в комнату дофины, где я находилась почти неотлучно. Дофин, которого беспокойство за жену продержало в ее спальне трое суток, наконец смирился с уговорами врачей, которые отвели его в собственные покои, желая оградить от скорого ужасного зрелища. Принцесса была так плоха, что Король просил меня уговорить ее исповедаться; я постаралась выполнить эту просьбу как можно деликатнее, все еще надеясь, что она оправится. Несмотря на свои мучения, принцесса очень удивилась и спросила, так ли уж тяжело ее состояние, я отвечала мягко, обиняками, чтобы не пугать ее. Наконец она решила исповедаться, но не своему обычному духовнику-иезуиту, которого предоставил ей Король, а одному монаху-францисканцу, о котором слышала много хорошего. «Ведь это не страшно, тетушка, что я хочу другого духовника?» – спросила она. «Нет, дитя мое, – отвечала я, – это вполне позволительно и облегчит вам исповедь». Затем я предложила ей причаститься. Дофину отнесли в часовню; Король сопроводил ее туда, заливаясь слезами. Больная приняла последнее причастие. Я села у ее изголовья.
– Тетушка, – сказала она, помолчав, – я чувствую, что стала совсем другою. Мне кажется, я вся переменилась.
– Это оттого, что вы приблизились к Богу, – ласково ответила к, – и теперь он утешает вас.
– Мне уже не больно, – продолжала принцесса. – Я только боюсь, что часто гневила Бога.
– Этого страха достаточно, чтобы он простил вам все ваши грехи; только вы должны твердо обещать не совершать их более, если он вернет вам здоровье.
Тогда она добавила:
– Тетушка, меня беспокоит только одно – мои долги.
– До сих пор вы всецело доверялись мне, – сказала я. Так доверьте мне и эту заботу. Обещаю вам: если вы выздоровеете, об этом и речи не зайдет.
Я хорошо знала, что дофина, беспечная, как и в бытность свою герцогиней Бургундскою, наделала множество карточных долгов. Она велела принести ларец, сама открыла его и вынула было несколько листков, но тут силы изменили ей; захлопнув ларец, она знаком приказала поставить его подле кровати, откуда, в минуты просветления, упорно глядела на него, словно боялась, что ее детские секреты вот-вот раскроются посторонним.
К дофине вызвали семерых врачей, придворных и городских; осмотрев ее, они устроили консилиум в соседней гостиной, вместе со мною и Королем; все единодушно высказались за то, чтобы пустить кровь из ножной вены до того, как возобновится жар. В 7 часов вечера эта операция была сделана, но облегчения не принесла.
Дофина вызвала к себе герцогиню де Гиш, чтобы попрощаться с нею.
– Милая герцогиня, я умираю.
– Нет, нет! – воскликнула та. – Бог услышит молитвы дофина и вернет вас ему.
– А я думаю иначе, – горько вымолвила принцесса. – Именно затем, что дофин угоден Богу, тот и ниспошлет ему это испытание.
Затем она обратилась ко мне и ко всем остальным, стоявшим возле постели:
– Нынче принцесса, а завтра….. – прах.
При этих словах я не удержалась и заплакала.
– Ах, тетушка, вы меня разжалобите, – сказала она.
Король чуть ли не каждый час заходил к принцессе. В Париже открыли ковчежец с мощами Святой Женевьевы; монарх приказал молиться за дофину во всех церквях.
Ночь принесла ей новые ужасные страдания. 12 февраля, к 6 часам вечера, принцесса потеряла сознание и впала в агонию. Ее обрядили в предсмертное платье – длинную белую рубашку без кружев, единственным украшением которой были недвижные, сложенные на груди руки. Глаза мои наполнились слезами при воспоминании о розовых атласных корсажах и сверкающих бриллиантами юбках, в которых она так любила красоваться всего шесть дней назад… Я видела, что она уже не придет в себя, глаза у ней закатились. Взяв ее за руку, я прошептала: «Мадам, вы идете к Господу». – «Уже, тетушка?» – выдохнула она. Это были ее последние слова. Я нежно поцеловала ее и вышла, чтобы поплакать вволю. К восьми часам вечера дофина скончалась.
Король сел в карету у подножия парадной лестницы; я и госпожа де Кейлюс сопровождали его в Марли. Мы оба были в полном отчаянии; Короля сотрясали судорожные рыдания без слез; я же так отупела от горя, что не могла даже утешать его; у нас не хватило сил войти к дофину, а он оказался не в состоянии ехать вместе с нами: спускаясь по лестнице, он упал в обморок.
Я снова увидела Короля на следующее утро. Проснувшись, я тотчас поспешила к нему, намереваясь просмотреть вместе с ним содержимое ларца дофины, однако он был так растерян и подавлен, что я оставила эту мысль. Монсеньора, с самого начала болезни жены, также беспокоили легкие приступы лихорадки, которую, впрочем, приписывали печали и беспокойству. «Это всего лишь жар от сердечных спазмов», – уверяли врачи, но я опасалась, что тут кроется нечто более серьезное. Увидевшись с внуком, Король долго и нежно обнимал его; их разговор то и дело прерывался слезами и рыданиями; потом, приглядевшись к дофину, Король испугался, как и я; врачи посоветовали принцу немедля лечь в постель.
15 февраля ввечеру стало ясно, что дофин, в свой черед, болен тем самым видом болезни, которая унесла в могилу его жену; но, поскольку жар был невелик и других опасных симптомов не наблюдалось, врачи сочли за лучшее не отворять больному кровь, подозревая, что именно частые кровопускания и навредили дофине. Впрочем, они ободряли нас, и мы, погруженные в скорбь по умершей принцессе, не слишком волновались за жизнь дофина; однако 17 февраля принцу стало так худо, что он попросил послать за святыми дарами. Никто не понимал, чем вызвано это желание, – болезнь казалась вовсе не смертельною.
Ему отвечали, что спешить незачем. К двум или трем часам ночи больного охватило ужасное возбуждение; он потребовал, чтобы его немедля причастили. Духовник начал отговаривать его, уверяя, что он вовсе не так плох. «Если вы еще промедлите, – отвечал принц, придется сделать это, когда я буду уже без сознания». Он жаловался на сильное жжение внутри и твердил, не умолкая: «Я горю, я горю, а в Чистилище будет еще хуже!» У него выступила сыпь по всему телу, но он страдал только от этого внутреннего всепожирающего огня. Однако жара у него не было, и было решено не будить Короля; я и сама провела ту ночь, не подозревая ничего худого. К шести часам утра дофин внезапно впал в агонию; его спешно причастили – как он и предсказал, уже в бессознательном состоянии. К постели умирающего сошлись все близкие. На их глазах несчастный принц и скончался в ужасных муках: он метался, бился в конвульсиях, цеплялся за кровать, бредил, перемежая ругательства с именем Христовым; трудно было поверить, что он готов предстать пред Господом, – скорее казалось, что он борется с Дьяволом и всеми демонами Ада. Он умер в Марли, в половине девятого утра; Король приказал доставить его тело в Версаль и положить рядом с покойной дофиною.
Невозможно представить себе скорбь Короля и мое собственное отчаяние. Ни он, ни я не могли даже говорить; самые простые слова застревали у нас в горле. Графиня де Кейлюс не отходила от меня и сама отвечала на все письма, в течение нескольких недель я была не в состоянии удержать перо в руке. Король, глотая слезы, по-прежнему возглавлял еженедельные Советы, где только и говорилось о мире, коего так желали дофин и дофина. Придворные, перебежавшие от Монсеньора к герцогу Бургундскому, толпою ринулись теперь к герцогу Беррийскому, не видя никакого толку в обольщении нового дофина – герцога Бретонского, мальчика пяти лет. Говорили, будто он уже застигнут той же лихорадкою, что и его родители; моя подруга, а его гувернантка, госпожа де Вантадур написала мне, что ребенок, узнав о том, что теперь он дофин, кротко запротестовал: «Мамушка, не зовите меня дофином, это очень печальное имя!» Увы, пришел и его черед: у маленького принца начался жар и он несколько раз за день просился в постель. Обнаружилась краснуха; одновременно та же болезнь, хотя и в иной форме, застигла и герцога Анжуйского, – это была очень сильная перемежающаяся лихорадка.
Король приказал спешно подготовить церемонию крещения обоих принцев, которую до сих пор еще не устраивали; пришлось набирать крестных из тех лиц, что оказались под рукой. Прошло несколько дней; детям пустили кровь. Я не осмеливалась говорить с Королем о болезни маленького дофина, хотя госпожа де Вантадур ежедневно докладывала мне новости. Она страстно любила этого мальчика, да он и вправду был необыкновенно хорош собою, умен, очарователен и во всем походил на свою мать.
«Мамушка, – говорил он гувернантке между приступами, сегодня ночью мне снилось, будто я в раю, мне там было очень жарко, но все ангелочки усердно махали крылышками, чтобы освежить меня». С каждым днем у него усиливался жар, приступы становились все ужаснее. «Мамушка, – задыхаясь, шептал маленький дофин, – я не хочу ехать в Сен-Дени, там страшно!» Увы, пришлось ему туда отправиться, – правда, в хорошей компании, вместе с отцом и матерью; их так и похоронили в одном склепе, в один и тот же день. Самому старшему из троих было всего 29 лет.
Смерть дофины потрясла всех без исключения; смерть дофина – опечалила; смерть же маленького герцога Бретонского дала пищу для пересудов и весьма невеселых планов.
Пошли слухи об отравлении; народ обвинял в злодействе племянника Короля, герцога Орлеанского, коему все эти несчастья сулили корону. Когда герцог шел вместе с Мадам, своей матерью, за святой водою, его осыпали по пути самыми страшными проклятиями. Когда же траурный кортеж проходил мимо Пале-Руайяль, где он жил, толпа разразилась такими громкими криками и угрозами, что в течение нескольких минут мы всерьез опасались за его жизнь. При Дворе к герцогу Орлеанскому никто не подходил; стоило ему показаться у Короля или в других домах, вокруг него образовывалась пустота: его избегали, как зачумленного, открыто, без всякого стеснения.
Госпожа де Вантадур, неутешно оплакивающая потерю герцога Бретонского и сильно взволнованная ходившими слухами, взяла к себе герцога Анжуйского, единственного оставшегося в живых представителя изничтоженного рода, и заперлась с ним в комнате, не допуская к себе никого, даже врачей. Она давала ребенку составленное ею самой противоядие, и, поскольку он еще не вовсе был отлучен от груди, вернула ему кормилицу, чьим молоком он и питался, не получая ничего другого; еду затворникам передавали через окошечко, и гувернантка первой пробовала пищу, назначенную для кормилицы. Взятые предосторожности или, быть может, отсутствие врачей спасли ребенка: жар спал и сыпь исчезла. Против всякого ожидания, он выжил, зато дядя его, герцог Беррийский, полный сил и надежд, любимый лавочниками и мелким дворянством, внезапно погиб, не оставив наследников, просто-напросто упал с лошади.
Итак, корона Франции, на которую еще два года назад имелось столько претендентов, покоилась нынче на слабенькой детской головке двухлетнего дофина, которую многие полагали слишком хрупким препятствием для неуемных амбиций его кузена, герцога Орлеанского.
Не имея более желания воспитывать кого бы то ни было, да и не надеясь прожить так долго, чтобы успеть полюбить и этого ребенка, я полностью доверила его заботам госпожи де Вантадур. Впрочем, хотя принц явно доказал свою жизнестойкость и теперь радовал нас румяным личиком и крепкими зубками, детская жизнь столь ненадежна, что мы боялись и думать, достигнет ли он взрослого возраста, с ядом или без оного.
– Мадам, я лишился всего, – сказал мне Король. – В мире нет человека, которого постигло бы столько несчастий сразу.
– И все же будем славить волю Господню, Сир.
– Вы правы, – отвечал он, – возблагодарим Его за все ниспосланные испытания, – быть может, взамен Он избавит меня от мучений в ином мире.
Смерть герцогини Бургундской и троих принцев были, в представлении Короля, личным делом, касавшимся только Бога и его самого. Король так привык к мысли, что все окружающие живут лишь для него, что он и вообразить не мог, как это можно умереть для себя. Правду сказать, он вышел из своего долгого боя против гнева Господня измученным, но не побежденным. Он уже прикидывал, каких реформ и новых решений потребуют недавние печальные события, и вовсе не исключал для себя возможности прожить, подобно старику Клерамбо [90]90
Возможно, имеется в виду кто-нибудь из родственников французского композитора и органиста Клерамбо Луи Никола (сам он прожил 83 года (1676–1749).
[Закрыть], до ста лет, чтобы успеть все привести в порядок.
Одним зимним утром я ехала в Сен-Сир вместе с Жаннеттою, которую только что выдала замуж за графа д'Окси; карета пересекла парк, минуя фонтан Энселада. Скульптура представляла самого известного из Гигантов, раздавленного скалою, которую Юпитер в гневе обрушил на него; все тело было погребено под камнем; лицо, зажатое меж двух глыб, искажал крик страдания, но из нагромождения камней высовывалась рука – такая цепкая, мощная и сильная, что чудилось, будто поверженный великан вот-вот распрямится и встанет на ноги, стряхнув с себя обломки утеса, точно пушинку.
Жаннетта уже несколько минут занималась тем, что подбрасывала вверх и ловила свою муфту со смехом и ужимками, стараясь развеселить меня. Вдруг она смолкла, и взгляд ее последовал за моим.
– Матушка, – сказала она с непривычной серьезностью, – я знаю, о чем вы думаете.
– Ну так помолчите, дитя мое.
Глава 19
Со смертью дофины все кончилось для меня в этом мире; теперь я жила в пустоте, безрадостно и бесцельно; сердце мое высохло, и только глаза еще источали слезы. Меня призывали быть мужественной, но если мужества хватало, чтобы переносить неудачи, немилости, людскую несправедливость и неблагодарность, то я не находила его в себе, чтобы смириться с потерей любимого существа.
Однажды вечером, запершись в своей комнате, я заставила себя открыть ларец моей бедняжки-принцессы, где обнаружила те пустяшные тайны, что так мучили ее перед кончиною, – обычные мелочи, какие все мы оставляем, уходя в мир иной: небрежно нацарапанные долговые обязательства и расписки, листок с наивными размышлениями о жизни, которые она полагала философскими, три-четыре засушенных цветка, сборник изречений о морали, подаренный мною, когда ей исполнилось одиннадцать лет, миниатюрный портрет герцога Бретонского и длинные пылкие письма господина де Нанжи, непреложно свидетельствующие о том, что он всего добился от нее живой и очень скоро забудет ее мертвую. Я уплатила долги принцессы и сожгла все остальное. Пламя, пожравшее эти жалкие сокровища, спалило вместе с ними и призрак моей юной любимицы.
Двора у нас больше не было. Мадам хворала; ее сноха, герцогиня Орлеанская, не любила представительствовать, а внучка, герцогиня Беррийская, не желала покидать Париж; госпожа Герцогиня проводила жизнь в жалобах и сплетнях, а принцесса де Конти была так ленива, что под предлогом набожности даже не давала себе труда одеваться; что же до герцогини дю Мен, то она безвыездно пребывала в Со, который купила себе пятнадцать лет назад. Впрочем, это стало нынче повальным увлечением: все дамы обзавелись загородными домиками, куда ездили развлекаться со своими приближенными. Версаль превратился в замок Спящей красавицы.
Один только неприятель оживлял нашу сонную жизнь своими набегами в окрестности Версаля. Положение французской армии на границах снова внушало серьезные опасения. Мы боялись, что крепость Ландреси не устоит перед упорным натиском принца Евгения, и Виллар будет разбит в первом же бою; при Дворе начали поговаривать, что Королю не худо бы перебраться в Шамбор.
– Я знаю мнение придворных, – сказал мне как-то монарх. Все они хотят, чтобы я сбежал за Луару, не ожидая, пока вражеская армия осадит Париж, что, впрочем, весьма вероятно, если мы будем разбиты. Но я знаю по опыту и другое: столь огромная армия, как моя, никогда не терпит полного разгрома, – какая-то часть всегда спасается. Я видел реку Сомму: через нее весьма трудно переправиться, зато там легко найти место для обороны. Поэтому я хочу ехать в Перонн или Сен-Кентен, собрать там оставшиеся полки и дать, вместе с Вилларом, решительный бой, чтобы погибнуть или спасти государство, но я никогда не позволю врагу подойти к моей столице.
– Сир, самые отважные планы бывают иногда самыми мудрыми; Ваше Величество не могло принять более благородного решения.
Поистине, этот Король – великий человек и великий монарх – был еще более великолепен в несчастии, чем в благополучии.
Я восхищалась им, но, поскольку даже самые страшные бедствия не мешают чувствовать мелкие неудобства, мне было все труднее сносить его тиранию в личных отношениях. Чем чаще Королю приходилось смиряться с крупными неудачами, тем острее воспринимал он самые пустяшные противоречия; утратив возможность повелевать Европою, он перенес свою железную хватку на меня, придираясь к любой безделице и стремясь вконец обратить в рабство.
Так, я не имела права убирать комнаты по своему вкусу: любя голубую обивку, я тридцать лет прожила среди красного штофа, спала летом при растворенных ставнях, ибо закрытые нарушили бы симметрию фасада, а зимою дрожала от холода при распахнутых окнах – во избежание угара. «Мое степенство» вечно страдало от этих неудобств, а, главное, от совместной жизни с людьми, искавшими лишь внешнего блеска и почитавшими себя божествами…
Осмелившись как-то поставить ширмы перед большим окном в Фонтенбло, чтобы оградить себя от сквозняков, я тут же получила приказ убрать их прочь, дабы они не нарушали перспективы комнаты. Занавеси также были запрещены, и потому меня лишили алькова; словом, мне дали понять, что лучше умереть, нежели посягнуть на симметрию. Госпожа дез Юрсен прислала мне в подарок прелестнейший погребец из лакированного дерева, – пришлось выбросить его: Короля раздражал запах китайского лака. Я украсила было стены моими любимыми портретами, – их заменили батальными сценами кисти Ван дер Мейлена, куда более любезными сердцу отдыхающего воина, нежели моему. Мне отказали в приобретении одного из тех новомодных шкафчиков, что назывались «комодами»; в моих комнатах, не спросившись, переменили все ковры, и это, без сомнения, делалось с целью внушить мне, что я живу не у себя дома.
Но монарх не собирался покончить со своей рабынею одним ударом, – ему хотелось мучить меня подольше, вот отчего мне милостиво дозволили устроить себе «купе», изобретенное мною, чтобы хоть как-то выжить, – нечто вроде большого шкафа, но без дверец и пола, со стенками, обитыми простеганной ватою, а поверх нее атласом, и с плотными занавесками спереди, наполовину скрывающими проем; туда можно было втиснуть канапе, кресло и маленький столик, а если Повелитель не возражал, то еще и госпожу де Ментенон, с подругами в придачу, дабы ненадолго укрыться от стужи и ветра, царивших в комнате. Это «купе» легко разбиралось на части для перевозки в другое место, как, впрочем, и его хозяйка. Так что в те годы нас обоих бесцеремонно таскали по всем дорогам Иль-де-Франс, из Марли в Рамбуйе, из Версаля в Компьень.
Все сказанное относится к материальной стороне жизни, что же касается ее распорядка, он также строго регламентировался сверху. Я должна была всегда находиться в «боевой готовности», чтобы исполнить любой приказ и «встать к ноге», точно собака пастуха. В тот миг, когда я собиралась в Сен-Сир, мне докладывали, что скоро придет Король, – делать нечего, я снимала плащ. Два часа спустя егерь приносил записку с извещением, что монарх предпочел ехать на охоту, но что к пяти часам явится ко мне перекусить; в это время мне запрещалось принимать кого бы то ни было, – я ждала. В пять часов новая записка: меня спешно вызывали, в сопровождении той или иной дамы, на другой конец парка, где нас должна была подобрать по пути коляска, – я бежала в парк. В сумерках, когда мы с моей спутницею ходили взад-вперед, стараясь согреться, являлся лакей с объявлением, что Их Величество передумали и ждут у меня в комнате, где весь вечер будут играть музыканты, после чего мы незамедлительно поедем в Марли; все эти приказы и их отмены сопровождались учтивейшими «если Вам угодно», «если Вы не против», «здесь Вы хозяйка»… Сколько раз я вставала утром в Версале с одной постели, отдыхала в Трианоне после обеда на другой, а вечером, уже в Фонтенбло, ложилась в третью! «Вы занимаете место королевы, – писал мне мой духовник, – и не вольны распоряжаться собою подобно простой мещанке. Богу угодно ваше рабство, дабы вы избавили от пагубного рабства, а именно, греховности, того, кого любите более всего на свете». Я знала, что он прав, но рабыне доставалось иногда больше унижений, нежели можно было снести.
В перерывах между нашими странствиями я еще силилась развлекать моего супруга, что было весьма нелегко. Он никогда особенно не любил долгих бесед, а к концу жизни и вовсе замолчал, – ни слова, ни улыбки, ни единого знака одобрения; застывшее надменное лицо под пышным париком выражало одну только презрительную скуку. Я могла бы растрогаться и поплакать вместе с ним, ибо нам было о чем горевать, но я знала, что он приходит ко мне за развлечениями, а господин Фагон непрестанно твердил мне, что развлечения необходимы для здоровья монарха.
Не находя в себе достаточно сил, чтобы управиться с этим в одиночку, я добилась новой благосклонности для маршала Виллеруа, дабы он помог мне своими шутками и воспоминаниями: в детстве он воспитывался при Короле и, в отличие от меня, знал множество забавных историй о его юных годах и тогдашнем Дворе; поскольку старикам ничто так не мило, как рассказы об их юности, Король и маршал веселились от души, вспоминая анекдоты о людях, умерших полвека тому назад, и весьма приятно проводя время.
Второй моей помощницею была музыка. Король страстно любил ее и теперь, когда подагра мешала ему играть на гитаре, охотно подпевал воспитанницам из Сен-Сира или госпоже д'О, исполнявшей у меня арии из опер. С некоторого времени я завела секретаршу, мадемуазель д'Омаль, которая, помимо способностей к эпистолярному искусству, имела еще и прекрасный голос; я научила ее играть на клавесине с тем, чтобы она аккомпанировала Королю и услаждала его слух песнями, часто застольными… Два-три раза в неделю я собирала у себя скрипачей и гобоистов королевского оркестра; они играли нам отрывки из Люлли, Куперена или Шарпантье, которые Король мог слушать с утра до вечера.
Кроме того, я могла положиться на близких мне дам. Их хорошенькие личики и кокетливые манеры создавали атмосферу галантного праздника, без которой монарх не мог жить. Шуточки Жаннетты д'Окси, едкие остроты госпожи де Леви, каламбуры Маргариты де Кейлюс, пародии госпожи де Данжо неизменно развлекали угрюмого, скучающего Короля, и потому эти дамы, даже больные, являлись ко мне ежедневно после обеда, заполоняя комнаты волнами небрежно накинутых кружев и развязанными лентами пеньюаров. Из задних покоев выходил им навстречу герцог дю Мен и вступал в общую беседу; он лучше других умел отвлечь отца от печальных мыслей и развеять мою грусть, напоминая о временах Вожирара и Барежа; мы с Королем считали его нашим общим сыном и были благодарны за доброту и участие.
Увы, никто из этих юных собеседников не был моим ровесником, и после каждой такой встречи, расставшись с нашим маленьким собранием, я снова впадала в черную меланхолию и грустные размышления. «Я одинока в этом мире, – писала я принцессе де Водемон. – Я совершенно порвала с ним в ту минуту, как потеряла герцогиню Бургундскую, единственную мою радость; теперь мне осталась лишь одна забота – в меру моих сил развлекать Короля… Тешу себя надеждою, что жить мне уже недолго; я была бы слишком счастлива желать смерти из любви к Богу в той же мере, в какой желаю ее из отвращения к земной жизни».
– Что нынче читают в Париже? – спрашивала я у моей племянницы де Кейлюс, которая держала дом в столице.
– О, мадам, теперь все увлекаются «Путешествием в Персию» Шардена, математикою Ньютона, сочинениями некоего Аруэ, смелыми остротами англичанина по имени Свифт и переодетым Телемахом господина де Мариво [91]91
Шарден Жан (1643–1713) – французский путешественник, автор «Путешествий в Персию и в Индию» (1686).
Аруэ – видимо, имеется в виду знаменитый французский писатель Вольтер Франсуа Мари Аруэ (1694–1778), но в эти годы он был еще слишком молод, чтобы пользоваться известностью.
Свифт Джонатан (1667–1745) – английский писатель ирландского происхождения, романист, памфлетист и поэт, автор знаменитого романа «Путешествия Гулливера» (1726).
Мариво Пьер Карлен де Шамбле де (1688–1763) – французский драматург и писатель, ставший знаменитым лишь к 1720 г. Здесь, как и в случае с Вольтером и Свифтом, автор несколько предвосхищает события.
[Закрыть].
– Гм… А что представляют на театре?
– О, там играют Лесажа, Кребийона [92]92
Лесаж Ален Рене (1668–1747) – французский писатель и драматург, чья комедия «Тюркаре или Финансист» (1709) произвела настоящий фурор в Париже.
Кребийон Проспер Жолио (1674–1762) – посредственный французский драматург, автор девяти трагедий.
[Закрыть]…
– Никогда не слышала этих имен… Ну, а в Опере?
– В Опере? Во-первых, Каира, затем оперы-буфф одного итальянца, некоего Скарлатти. А еще теперь в большой моде музыка Рамо [93]93
Рамо Жан-Филипп (1683–1764) – французский композитор, автор пьес для клавесина, органист Собора Парижской богоматери.
[Закрыть]для клавесина.
– Скажите-ка мне… Разве нынче больше уж не читают моих друзей – госпожу де Лафайет, Ларошфуко? Не играют пьес Скаррона или Расина, не исполняют Люлли?
– Мадам, – смущенно отвечала госпожа де Кейлюс, – ведь они давно умерли.
– Вы правы, дитя мое. Всё умерло, кроме Короля и меня; а, может, и мы тоже мертвы, да никто не осмеливается сказать нам об этом.
Одно лишь мое возмущение присылаемыми пасквилями свидетельствовало о том, что я еще жива. То были анонимные письма и оскорбительные стишки, вроде этого.
Что сказал бы наш урод (господин Скаррон),
Коли знал бы наперед,
Что великий наш правитель,
И любезник и воитель,
Разгромив сперва врага,
Подарит ему рога?
У Скаррона шутки едки,
Он сказал бы. «Жри объедки!»
А вот еще одно, весьма странное сочинение на Рождественскую тему, где Король фигурирует в роли волхва:
Людовик Великий бредет в Вифлеем,
А следом за ним Ментенон.
Отдавши Иисусу смиренный поклон,
Он шепчет младенцу затем:
«Прости мне, о Боже, мой грех
Любовных забав и утех,
Но с этой каргой,
Слепой и глухой,
Его искупил я за всех!»
Искупление оказалось долгим – как для него, так и для меня.
Я жила в самой гуще Двора отшельницею; единственной моей подругой была княгиня дез Юрсен. Уж она-то, по крайней мере, помнила дни нашей молодости, видела те же лица, что и я, увы, давным-давно канувшие в Лету. Те несколько месяцев 1705 года, что она провела в Версале и Марли, попав в короткую немилость из-за ссоры с французским послом, еще сильнее укрепили нашу дружбу; мы болтали целыми днями, она ночевала в моей спальне и смехом разгоняла мою тоску. Ее жизненная стойкость удивляла меня, как и в первый день нашего знакомства. Я с нетерпением ждала ее подробных откровенных писем и сама с искренним удовольствием сообщала ей все придворные новости; правда, что мы с нею не сходились во вкусах: она обожала заниматься политикой, а я – детьми. Но, поскольку Бог, к вящему нашему спасению, обыкновенно принуждает людей исполнять несвойственные им роли, ей приходилось пеленать младенцев и болтать с кормилицами, мне же – обсуждать важные дела с министрами.
По этому поводу мы с нею обменивались полезными мыслями: я подсказывала ей, как лучше воспитывать детей (Король говаривал, что я помешана на воспитании), – мне хотелось, чтобы она попыталась обращаться с принцами так, как это делают в Англии, отчего тамошние дети вырастают крепкими и прекрасно сложенными: никаких пеленок и свивальников; младенец лежит в одной рубашечке, которую меняют, едва он ее запачкает, а не преет в туго замотанных тряпках; таковая свобода избавляет детей от плача, опрелостей и искривления ножек. Все это я с жаром излагала принцессе, по ее вовсе не занимали подобные мелочи, она и знать не хотела, почему удобнее садиться справа, а не слева от колыбельки. На мои педагогические поучения она отвечала рассуждениями о судьбах Европы и планах преобразования нашего правительства; все ее письма были полны замечательных проектов, коим не хватало лишь одного – чувства реальности.