Текст книги "Королевская аллея"
Автор книги: Франсуаза Шандернагор
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 33 страниц)
Однако несколько дней спустя он начал жаловаться на боль в левой ноге, ощущавшуюся при ходьбе или прикосновении; господин Фагон объявил, что это подагрическая судорога, но мне казалось, что подобная безделица не может так сильно мучить Короля. Вечером, по возвращении из Марли, он так ослабел, что едва добрался до стула; кроме того, за какие-нибудь четыре-пять дней он исхудал до ужаса. Теперь он проводил послеобеденное время в моей комнате, выходя из полудремы лишь для того, чтобы послушать музыку; госпожа де Данжо и госпожа де Кейлюс помогали мне поддерживать общую беседу. 21 августа он отложил на следующую неделю смотр жандармов у себя под окнами, по все же провел после обеда Государственный совет. 22 августа ему опять стало хуже, и господин Фагон начал давать ему хинный настой и ослиное молоко. 23-го Король слегка воспрянул духом, поел, поспал и работал с господином Вуазеном. 24-го он встал с постели, поужинал в халате, в окружении придворных, но это было уже в последний раз. Мне доложили, что он смог проглотить только жидкую пищу и с трудом переносил чужие взгляды. Он лег в постель, и врачи осмотрели ногу: на ней выступили черные пятна. Врачи разошлись в диагнозах; предписанные ранее молоко и хинин были отменены; никто не знал, что делать.
В тот же день Король приказал обустроить мне комнату рядом со своею; там поставили простую кровать, на которой я и проводила теперь все ночи, вплоть до последнего дня его жизни, то одна, то вместе с моей секретаршею, мадемуазель д'Омаль.
Следующий день, 25 августа, был праздником Святого Людовика, именинами Короля. Как обычно, барабанщики пробили зорю, и он передал им приказ построиться под его балконом, чтобы лучше слышать с постели; во время обеда в его передней играли двадцать четыре скрипача и гобоиста; он попросил отворить двери, чтобы насладиться музыкою. Пока я беседовала с дамами, он задремал, а когда проснулся, пульс его был так неровен, а сознание до того затуманено, что я посоветовала ему причаститься, не медля долее. Версальский кюре и Главный капеллан спешно принесли святые дары в сопровождении всего семи-восьми факельщиков и одного из моих слуг. Пока Король исповедовался, я помогала ему вспомнить все прегрешения, в частности, те, коим сама была свидетельницею. «Вы оказали мне важную услугу, мадам, – сказал он. – Я вам очень благодарен». Затем он принял последнее причастие, повторив несколько раз, с выражением истовой набожности: «Господи, сжалься надо мною!» Все придворные собрались в Зеркальной галерее, и ни один из них не вышел оттуда за весь день, что Король находился в своей спальне.
Получив отпущение грехов и причастившись, Король сделался необычайно спокоен, словно готовился к ежедневной прогулке. Он попросил меня на минуту покинуть комнату, где я неотлучно сидела подле него: ему хотелось добавить к своему завещанию распоряжение доверить герцогу дю Мену охрану и воспитание маленького короля, чьим гувернером назначался господин де Виллеруа. Я воспользовалась этой передышкою, чтобы всласть выплакаться в передней; тщетно пыталась я держаться так же невозмутимо, как сам Король, – слезы невольно текли у меня из глаз. Когда я вернулась, Король, в моем присутствии, долго беседовал с Виллеруа, Демаре, герцогом Орлеанским и герцогом дю Меном. Затем он в самых трогательных выражениях попрощался с Мадам, уверив, что всегда любил ее, и с улыбкою посоветовал своим дочерям жить в мире и согласии. Он приказал господину Поншартрену передать его сердце для погребения у иезуитов и сделал это с таким спокойствием, точно распоряжался о строительстве фонтана в Версале или Марли; далее, он повелел тотчас после его смерти отвезти дофина в Венсен, на свежий воздух, и, поскольку Двор уже лет пятьдесят как не останавливался в тамошнем замке, отдал приказ подготовить его для жилья и вручить план переделок главному квартирмейстеру. Вечером господин Фагон шепнул мне на ухо, что нога Короля поражена гангреною, проникшей до самой кости, и что надежды на выздоровление нет. Я провела ночь у изголовья больного; хотя жара у него не было, он чувствовал себя худо и трижды просил пить. 26 августа врачи, видя самообладание Короля, решили предложить ему ампутацию ноги. Поскольку господин Фагон не осмеливался заговорить первым, я взяла эту миссию на себя. «Вы полагаете, операция спасет мне жизнь?» – спросил Король. Марешаль отвечал, что надежды мало. «Ну так зачем вам мучить меня попусту?» – сказал Король. Отвернувшись от врача, он протянул руку маршалу Виллеруа со словами: «Прощайте, друг мой. Мы расстаемся навсегда». Позже он пообедал в постели, в присутствии всех допущенных к нему особ. Я на минуту вышла. Пока слуги убирали стол, Король сказал приближенным: «Господа, я прошу у вас прощения за то, что часто подавал вам дурной пример. Благодарю всех за верную службу и приверженность трону и прошу служить моему правнуку с тем же усердием.
Этому ребенку придется перенести много трудностей. Пусть ваше поведение служит примером для остальных наших подданных. Исполняйте все приказы моего племянника. Он будет править королевством, – надеюсь, успешно, надеюсь также, что вы сохраните единство и призовете к ответу любого, кто осмелится внести раздор… Однако я чувствую, что разжалобил самого себя и вас, простите мне и это. Прощайте, господа, не поминайте лихом!»
Спустя некоторое время он вызвал к себе господина герцога и принца де Конти и наказал им не следовать примеру их отцов, которые во время его отрочества развязали войну и смуту в государстве. Затем он велел госпоже де Вантадур привести к нему дофина.
Теперь в комнате осталась лишь я одна, если не считать слуг. «Дитя мое, – сказал Король белокурому мальчику, донельзя напуганному этой сценою, – вы будете великим королем. Не старайтесь подражать моей страсти к строительству и войнам. Живите в мире с вашими соседями, любите и защищайте ваш народ; к сожалению, мне это не всегда удавалось. Никогда не забывайте, скольким вы обязаны госпоже де Вантадур». И, поцеловав ребенка, он закончил: «Дорогое мое дитя, от всего сердца благословляю вас!» Едва принц отошел от постели, как он вновь подозвал его и еще раз поцеловал и благословил. Госпожа де Вантадур торопливо увела мальчика, который уже готов был расплакаться.
Видя, что Король в изнеможении откинулся на подушки и вот-вот лишится чувств, я спросила, очень ли он страдает. «О нет, – отвечал он, – и это меня весьма печалит. Я хотел бы страдать сильнее, дабы искупить мои грехи». Тут он случайно заметил в каминном зеркале, что в ногах его постели плачут двое слуг, и спросил их: «Что это вы плачете? Неужто вы считали меня бессмертным? Я сам никогда так не думал». И, помолчав, добавил: «Король уходит, но королевство остается».
Время от времени у него вырывалось: «Когда я был королем…» или «Король, мой правнук…»; заметив удивление окружающих, он говорил: «Не волнуйтесь, меня это не огорчает». Заранее погруженный в вечность, на пороге которой он уже стоял, с отрешенностью без сожалений, со смирением без страха, с презрением ко всему суетному, с добротою и участием ко всем, его окружавшим, Король представлял собою самое трогательное зрелище человека и повелителя, никогда не изменявшего себе, и подлинного христианина. Он не забыл ни об одном распоряжении, предугадал и уладил все наилучшим образом, как сделав бы это, будучи в добром здравии. До самого конца он держался с той внешней невозмутимой церемонностью, с тем величием, коими были отмечены все деяния его жизни; более того, теперь он превзошел самого себя в искренности и простоте, не часто проявляемыми ранее. Словом, он умер, как истинный герой и святой: сидя у его постели все время этой долгой агонии, я сотни раз благодарила Бога за то, что он даровал Королю еще большее величие души на пороге смерти, нежели при жизни.
27 августа он завершил все дела, последний раз призвал к себе герцога дю Мена и графа Тулузского, затем, с моей помощью, просмотрел содержимое двух своих ларцов; попросил меня сжечь некоторые бумаги и сказал, как поступить с остальными. Вынув «списки Марли», он со смехом сказал: «Это можно сжечь, они более не нужны». Потом он осмотрел карманы своего камзола в поисках ненужных вещей; найдя в одном из них четки, он отдал их мне с улыбкою и со словами: «Храните это не как реликвию, а как память обо мне». Сделав это, он никого более не принимал и всецело отдался моим заботам и спасению своей души…
Ночь прошла скверно, Короля мучил сильный жар. Утром 28 августа, по пробуждении, он первый раз попрощался со мною, сказавши, что «сожалеет лишь о том, что покидает меня, но надеется скоро увидеть вновь»; в ответ я просила его обратить мысли не ко мне, а к Богу. Однако он думал обо мне, притом, более, чем когда-либо. «Я не сделал вас счастливою, – сказал он со вздохом, – но я всегда любил вас и могу заверить, что, уходя из жизни, сожалею толь ко о разлуке с вами. Это чистая правда, – продолжал он, улыбнувшись, – в такие минуты не до пустых любезностей»…
Вторично Король прощался со мною днем, прося прощения за то, что уделял мне так мало внимания, и повторив, что, несмотря на это, питал ко мне искреннюю любовь и уважение. Он было заплакал, но тут же спросил, нет ли кого в комнате; я отвечала, что никого нет. Тогда он сказал: «Все равно; кто бы ни увидел мою нежность к вам, она никого не удивила бы». Я выбежала из комнаты, чтобы не волновать его моими рыданиями.
При третьем прощании, вечером 28 августа, он вдруг сказал: «Что будет с вами, мадам? Ведь у вас ничего нет». Я ответила: «Я сама ничто. Думайте только о Боге, Сир», – и отошла от постели. Но потом мне пришло в голову, что у меня и впрямь нет ни собственного угла, ни имущества, и что неизвестно, как обойдутся со мною принцы после его кончины; вернувшись к постели Короля, я попросила его рекомендовать меня герцогу Орлеанскому. Он тотчас вызвал герцога и сказал ему: «Дорогой племянник, поручаю вам госпожу де Ментенон; вы знаете, какое уважение и почтение я питаю к ней, она всегда давала мне мудрые советы, которым я, к сожалению моему, не всегда следовал. Она оказала мне важные услуги, особенно, тем, что вернула меня к Богу и спасла мою душу. Сделайте же все, о чем она попросит вас для себя самой, для ее родных и друзей. Она не станет злоупотреблять нашей добротою. Я разрешаю ей обращаться прямо к вам».
Затем пришли врачи сменить ему повязку; Король попросил меня оставить его и более не приходить, ибо мое присутствие слишком волновало его. Я все же вернулась, но он сказал мне, что положение безнадежно, и он хочет только одного – умереть спокойно. Некоторое время спустя он впал в беспамятство; окружающие сочли его мертвым. Маршал Виллеруа посоветовал мне не медля отправляться в Сен-Сир; он приказал королевским гвардейцам охранять дорогу и дал мне свою карету, чтобы я проехала неузнанною.
Однако на следующий день, 29 августа, Король очнулся и выказал признаки жизни; он съел два бисквита, смоченных в вине, и пожелал видеть меня. За мною тотчас послали; скоро я вошла к нему и просидела возле него до вечера, уже не питая никаких надежд. Король, однако, узнал меня и прошептал: «Мадам, я восхищен вашей преданностью и мужеством при виде столь грустного конца». В 11 часов врачи осмотрели его ногу; гангрена захватила ее доверху, это была сплошная воспаленная опухоль. Во время осмотра Король потерял сознание…
Видя, что я ничем уже не могу помочь, я вернулась к себе, раздала слугам платье и безделушки и уехала в Сен-Сир с тем, чтобы не возвращаться более. Я боялась, что, несмотря на все мое христианское смирение, не сумею совладать с собою в страшную минуту кончины моего супруга. Кроме того, я не знала, как держаться во время погребальной церемонии; согласно этикету, в глазах публики я ровно ничего не значила при Дворе и опасалась оскорблений, какие всегда претерпевают люди, вчера бывшие в фаворе, а нынче утратившие все.
31 августа Король был еще жив, и господин Виллеруа каждую минуту присылал ко мне гонцов с новостями… Так я узнала, что поздно вечером, когда над Королем читали отходную, он как будто очнулся и несколько раз прошептал: «О Боже, помоги мне, не оставляй своею милостью!»
1 сентября, в 8 часов утра, мадемуазель д'Омаль вошла ко мне в комнату и сказала только одно: что весь Дом молится в церкви. Я тотчас поняла, что это значит, и целый день, равно как и следующий, провела в заупокойных молитвах. «Король умер смертью праведника, – сказала я госпоже де Глапьон, ходившей по коридорам с видом мученицы, – и, как сказано в Писании, дни его были полны. Будем же готовы последовать за ним, и дай нам Бог проявить в ужасный миг смерти хотя бы частицу его мужества!»
2 сентября (Король еще не успел остыть) герцог Орлеанский вскрыл завещание и приписку к нему на заседании Парламента и поступил точно так, как предсказал монарх, а именно, лишил герцога дю Мена всех полномочий и объявил себя единоличным регентом. В тот же день меня навестил канцлер Вуазен: «Ваши дети остались без отца», – грустно молвил он, указывая на воспитанниц во дворе. Я всерьез опасалась и за них и за себя самое, зная, что герцогу Орлеанскому небезызвестна моя роль при исправлении завещания.
6 сентября мне сообщили, что Регент прибыл в Сен-Сир и хочет меня видеть. Войдя в комнату, он заверил меня в своем почтении и, в ответ на мою благодарность, довольно холодно сказал, что помнит свой долг и данное им обещание. Я мягко отвечала, что рада видеть то уважение, которое он выказал покойному Королю, нанеся мне этот визит.
Герцог сообщил, что распорядился выдавать мне пенсию, выделенную Королем из личной шкатулки; более того, написал в своем распоряжении, что я нуждаюсь в регулярной денежной поддержке именно по причине моего бескорыстия. Я смиренно благодарила его, говоря, что при нынешнем плачевном состоянии финансов не хочу принимать деньги. «О, это пустяшный расход, – ответил герцог, – но финансы наши и впрямь сильно расстроены». Я обещала ему молить Бога о помощи Франции. «Вы хорошо сделаете, – сказал он. – Я уже начинаю чувствовать всю тяжесть власти, которую принял на себя». Я с улыбкой заверила его, что это всего лишь начало.
Герцог возразил, что сделает все возможное и невозможное, дабы восстановить дела в стране, и что он надеется через несколько лет вернуть молодому Королю государство в лучшем состоянии, нежели теперь. «Никто более меня не заинтересован в жизни юного принца, – добавил он, – если мы потеряем его, я не смогу править спокойно, а Испания объявит нам войну». Я отвечала ему, со всею медоточивой ласковостью женщины, сорок лет прожившей при Дворе, что ежели он и впрямь не испытывает того стремления царствовать, в коем его обвиняли, то нынешнее его намерение заслуживает самых горячих похвал.
Я просила герцога не обращать внимания на клевету, ибо люди злы и несправедливы; сказала, что сама помышляю лишь об одном – жить в уединении; предупредила, что меня попытаются обвинить в сношениях с Испанией, но верить этому не следует, ибо отныне у меня будет только одно занятие – молить Бога о благоденствии Франции.
Герцог рассыпался в заверениях, что не оставит ни меня, ни Сен-Сир, и умолял обращаться прямо к нему за любой надобностью. Я ответила, что главная моя мечта – завершение устройства Дома Святого Людовика.
Короче говоря, то была скрытая схватка двух бывалых бойцов, после которой мы расстались с самыми любезными словами прощания. У каждого из нас был на языке мед, а под языком лед, и оба мы были достаточно умны, чтобы обезопасить себя на все случаи жизни. Едва Регент уехал, как я бросилась к моему бюро и самым подробным образом записала нашу беседу; сию реляцию я намерена оставить дамам Сен-Сира вместе с моим завещанием, на тот случай, если после моей смерти герцог позабудет свои добрые намерения.
Сей прекрасный меморандум был последним моим политическим документом. Я уповала на то, что все тучи, омрачившие небеса Франции, обойдут стороною эти несколько арпанов земли.
Я закрыла двери перед принцами и придворными и велела передать всем, что не хочу никого видеть и слышать.
9 сентября Короля схоронили в Сен-Дени без всякой помпы, скромно и тихо. В течение сорока лет я была тенью великого человека и скрылась от людей, ушла из их памяти в тот самый миг, как он отдал Богу душу.
Глава 20
«И была ночь, и еще один день…»
Вот уже четыре года, как я живу затворницею в Сен-Сире, однако последние три месяца меня исподволь мучит лихорадка, которая скоро избавит меня от жизненных тягот. Меня пользуют маковым отваром, хинным настоем и бордосским вином: несмотря на все эти заботы, а, может, и благодаря им, голова моя постоянно кружится, и перо выпадает из рук. Последний врач, который осматривал меня, нашел, что мне стало лучше. «Мне стало лучше, – сказала я своему племяннику, герцогу де Ноаю, в ответ на его расспросы о моем здоровье, – мне лучше, но я ухожу от вас».
Я уже так давно желаю смерти, что ничуть не страшусь болезни. Мне страшен только холод, пронизывающий все тело до костей, – он сковывает мне пальцы, затуманивает рассудок, и нет от него избавления, даже в постели под одеялом.
Мне было холодно всю жизнь. Иных детей отдают, в день их рождения, под покровительство Богородицы или какого-нибудь святого; меня же отдали, студеным ноябрьским днем, в тюремной камере Ниорской тюрьмы, Холоду, и этот покровитель цепко держит меня в своих объятиях. Он последовал за мною в Мюрсэ, в тесную каморку, которую никогда не топили, чтобы не приучать меня к излишествам; нагнал в Ларошели, той дождливой осенью, когда я босиком бежала по улицам за подаянием; сковал тем зимним вечером, когда в землю опускали гроб моего брата; насквозь пронизал в Париже, где я, обутая в дырявые башмаки, пыталась все же не скатиться в грязь, не ступить на скользкую дорожку; и вконец завладел мною в Версале, под вой ветра, врывавшегося в широко распахнутые окна моей комнаты.
Я зябла в тоненьких кургузых кисейных платьицах; зябла в парадных робах, под золотым, расшитым каменьями панцирем; зябну и теперь, когда кутаюсь в плотный черный плащ или прячусь в своем алькове. Мне кажется, что самые теплые плащи, самые раскаленные жаровни на свете не в силах победить этот неодолимый холод. Я еще могу кое-как согреть оболочку, но душа оледенела навеки, и мне с великим трудом удается сохранять теплым для вас, дитя мое, один-единственный ее уголок.
Однако я не хотела бы бросить этот труд, написанный вам в назидание, не рассказав, хотя бы в общих чертах, как это положено в конце романа, о судьбах еще живых героев моей повести и не выведя из нее морали для вас.
Разумеется, можно было бы просто сказать о персонажах моих записок, что все они умрут, но вы находитесь в том возрасте, когда еще интересно смотреть пантомиму, исполняемую перед концом спектакля; делать нечего, придется доставить вам это удовольствие.
Маршал Виллеруа по-прежнему служит гувернером молодого короля. Этот старик-придворный так серьезно относится к своей миссии защитника монарха, что ему повсюду чудятся заговоры, грозящие жизни его царственного воспитанника, и он вечно ходит мрачный, как все трагедии Мольера вместе взятые. Когда он, невзирая на запрет, является ко мне, то ведет речь лишь об одном: короля хотят отравить, короля хотят убить, короля хотят извести.
И, однако, нашему Королю пошел уже шестой год, и он так здоров и весел, что ему, при всех этих ужасах, уже подыскивают невесту.
Герцог дю Мен далеко не так счастлив. Отняв у него полномочия, данные покойным королем, Регент постепенно лишил его и прочих привилегий и титулов. Я призвала бедного моего любимца к смирению, и он, вняв моим советам, принялся за перевод Лукреция; к несчастью, его супруга, маленькая герцогиня, не так покорно приняла капризы фортуны и, не соблазнившись латинской поэзией, завела какую-то политическую интригу, чуть ли не заговор, с испанским послом. Регент приказал арестовать все семейство, включая слуг, и мой несчастный принц ныне томится в заточении, разоренный и уничтоженный.
Госпожа де Кейлюс пытается излечить меня от меланхолии рассказами о своих безумствах. Овдовев, она стала жить с герцогом де Виллеруа: они едят, пьют и роскошествуют вдвоем; увы, здоровье ее весьма дурно, и я боюсь, что она не доживет до старости. Однако веселость не покидает ее. И только сын доставляет ей множество забот: он бредит поэзией и путешествиями, тогда как из него хотели сделать примерного офицера; поскольку нрава он весьма беспечного, то играет напропалую, проигрывает и входит в долги, которые приходится выплачивать его матери. В настоящее время он собирается искать счастья в Константинополе. О, как мне знакома эта страсть к переменам: в нашем юном рыцаре заговорила кровь предков, он настоящий д'Обинье.
Господин де Ноай – единственный из моих родных, от кого не отвернулась фортуна. Регент признал его заслуги и назначил председателем Финансового совета. К счастью, труды на этом поприще не мешают ему делать детей своей жене, а поскольку это лучшее, на что она способна, число их приближается к дюжине.
Госпожа де Виллет, моя кузина, судя по сплетням, стала любовницею знатного английского вельможи, лорда Болингброка; другая кузина, госпожа де Майи, ныне считается одною из самых модных дам нового Парижа. В ней не осталось ничего от прежних кальвинистских принципов, да и от моральных также.
Аббат Шуази, почти столетний старец, наконец избран в Академию, где до него долгополых одежд еще не видывали. Я полагала, что он напишет Мемуары царствования Людовика XIV, но за сей труд взялся не он, а господин де Данжо. Перед тем, как отдать рукопись типографу, он принес ее мне; я прочла все восемьдесят тетрадей в три недели. Принцы, министры, фавориты, дворцы, охоты, празднества, сражения… в последний раз я испила этой сладкой отравы, позабыв уже, как сильно она дурманит.
Однако, осушив кубок до дна, нужно уметь так же смело пить и осадок. Моя старинная подруга, княгиня дез Юрсен, низвергнута с вершины славы в пропасть опалы. Она управляла королевою Испании, которая управляла королем; но королева тоже была смертной и умерла. Возраст княгини не позволял ей самой надеяться на корону. Пришлось искать новую королеву, но тут мою подругу сгубила именно та восторженность, которая прежде так часто спасала ее: она доверилась некоему итальянскому аббатишке по имени Альберони. Я знала его как заядлого интригана, долгое время жившего в Анэ на иждивении герцога Вандомского, чьим «миньоном» он сделался при обстоятельствах, вполне достойных и того, и другого: их близость родилась на поле битвы, но, в отличие от древних греков, отнюдь не в бою; аббат устроил свою судьбу иначе, бросившись к Вандому в тот самый миг, когда герцог вставал со стульчака, и при всем честном народе облобызав самое выдающееся место будущего своего покровителя. Тщетно предостерегала я княгиню дез Юрсен от этого скользкого человечишки, – она не послушала меня и доверилась ему всецело, как доверялась всем и всему, кроме разве морали. Сделавшись полномочным представителем «camerera-mayor», Альберони выбрал невесту для короля у себя на родине и вез ее из Италии достаточно медленно, чтобы приручить по дороге. Едва лишь княгиня, выехавшая навстречу новой государыне, склонилась перед нею в реверансе, как та приказала арестовать ее, бросить в карету и без всяких объяснений препроводить на границу. Я увиделась с госпожою дез Юрсен по ее приезде в Париж; она сносила крушение своего могущества, потерю состояния и королевскую неблагодарность со своим всегдашним здоровым оптимизмом. В самой же Испании мало что переменилось: нынче, как и прежде, королева вертит королем, вот только королевою вертит теперь кардинал Альберони. Как подумаешь, чего стоит величие, ежели таким королевством распоряжается какой-то жалкий Альберони?!
Все это внушает мне отвращение к закулисным интригам политики; и как же я радуюсь тому, что нынче уже не занимаюсь делами. Нельзя безнаказанно пережить свой век: мир удаляется прочь от меня большими шагами, и все былое меркнет, стирается, тает в моей ослабевшей памяти. Я считала бы себя забытою всеми живущими вне этих стен, как я сама позабыла и Двор и политику, если бы изредка кто-нибудь не вспоминал, что госпожа де Ментенон жила на этом свете, не зная, что я жива до сих пор. Недавно меня пожелал увидеть царь Московии Петр I, – верно, в числе других памятников старины.
Он прибыл в Сен-Сир к семи часам вечера, взбаламутив весь дом; я лежала в постели. Из учтивости я попыталась было завязать с ним беседу, но вскоре поняла, что его толмач меня не слышит; тогда монарх встал и в мертвой тишине внезапно сорвал занавеси моего алькова, чтобы лучше разглядеть меня; миг спустя он повернулся и вышел, не оборачиваясь, – да и на кого ему было смотреть?! В самом деле, что общего между женщиною, сумевшей понравиться королю Франции, и мешком костей, покоящихся на кровати, – разве только длинные черные волосы, в которых, к великому моему стыду, до сих пор нет ни единого седого волоса. И что роднит прежнюю маленькую Франсуазу с дряхлой маркизою де Ментенон, если не та угасшая жажда счастья, жажда любви, которую ничто не смогло утолить?!
«Если вы не знаете, чего хотите, – говаривала моя добрая тетушка де Виллет, – то вы наверняка этого не получите». Надо думать, я и впрямь не знала, чего хочу, коли я этого не получила.
Еще в детстве я решила не искать счастья: уже тогда мне казалось, что неразумно иметь то, что война, болезнь или смерть могут отнять в один миг. Я выбрала своей целью славу по моему разумению, вещь незыблемую. К сорока годам я получила ее, но жизнь моя, дотоле вся направленная к достижению этой цели, начала давать трещину: я с изумлением увидела, что все мои победы не удовлетворяют меня; душа томилась неясным беспокойством, которое мог развеять лишь бег к новой цели. Но к какой? Я поочередно испробовала любовь, власть, набожность и, боясь лишиться, в оставшееся короткое время, хоть одной из них, погналась сразу за тремя – и упустила все.
Я упустила Короля, ибо не сумела любить его и научить любить меня так, как мне хотелось. В последние годы его жизни мне случалось, почитая героя, так ненавидеть человека, что я страстно призывала к себе смерть – или вдовство. Сегодня, когда моего супруга уже нет на свете, я с нежностью смотрю на его подарок – четки, я прошу мадемуазель д'Омаль играть его любимые пьесы для клавесина и читаю с интересом лишь те книги, где говорится о нем. Словом, нынче я так же страстно люблю все, что сближает меня с ним, как прежде любила то, что нас разъединяло; увы, былого уже не исправить.
Куда менее сожалею я о потере власти. Я искала ее лишь в подражание другим. Нужно обладать более сильным характером, нежели мой, или меньшим аппетитом, чтобы не кидаться за добычею вслед за остальными; каждый спешит ухватить свою долю, хотя, быть может, и не нуждается в ней. Я была недостаточно алчной и потому выиграла в этом состязании лишь тень могущества, – притом, так поздно, что труд не стоил награды. И эта полупобеда внушает мне лишь полусожаление.
Но зато я сильнее горюю о потере Бога, хотя, по правде сказать, не ушла от Него слишком далеко: я всегда слушала Его и, что гораздо важнее, слышала и понимала. Однако вере моей мешали иные заботы, иные желания, и, честно признаться, я нередко предпочитала добродетель святости другим, чисто человеческим. «Господь призывает вас в иное царствие, нежели то, где вы властвуете ныне, – писал мне мой духовник, – не забывайте же, куда вам предстоит уйти; король ждет вас там». Вот из-за этих-то блужданий между царством земным и небесным я и застряла на полдороге, подобно тем сказочным принцессам, что в один прекрасный день остаются без королевства, без платья и без памяти, ибо, достигнув заветной цели, выбрали не тот ключ или забыли волшебное слово, вот и мое добро, мои надежды растаяли, точно снег на солнце.
Но поздно жалеть об этом, – жизнь дважды не дается, и я пишу все это лишь для того, чтобы вы учились на моих ошибках. И ежели вы согласитесь поверить той, что вкусила от всех плодов этого обманчивого мира, то не покинете Сен-Сир ради суетных утех и призрачных целей. Когда вам исполнится двадцать лет и вы в несколько дней прочтете повесть всей моей жизни, вы сожжете, вместе с этими мемуарами, память обо мне и, не глядя в сторону железной ограды, отделяющей наш Дом от королевских дворцов, покроете голову черным покрывалом наставниц Сен-Сира. Счастлив тот, кто совершает кругосветное путешествие в воображении, слушая рассказы странников у себя дома, в удобном кресле.
Если же вы не послушаете меня, я утешусь иначе, представив себе, как вы будете прелестны в розовых платьях, с жемчугами в белокурых косах, с браслетами на руках, в изящных атласных башмачках на маленьких ножках. Я и впрямь затрудняюсь сказать, чего больше желаю вам; по крайней мере, каких бы глупостей вы ни натворили, они меня уже не огорчат, – я буду далеко от вас.
Когда-то в Мюрсэ я нашла среди бумаг письмо, адресованное госпоже де Виллет, где рассказывалось о последних минутах жизни моего деда д'Обинье. Если верить этому письму, мой дед, в последний раз увидев солнце, сказал окружающим: «Вот благословенный день, что Господь даровал нам от всего сердца; восславим же его доброту и насладимся тем, что нам отпущено!» Агриппа д'Обинье был поэтом да, к тому же, неисправимым гасконцем, а, значит, большим жизнелюбом; не думаю, что мой последний день доставит мне столько же радости. Это не значит, что мне страшно умирать, – я с детства сохранила в душе довольно любви к приключениям, чтобы чувствовать на пороге вечности скорее любопытство, нежели боязнь; согласитесь, это не так уж плохо надеяться через неделю, день или минуту узнать на сей счет все до конца. Господь милосердный, поддержите же старую женщину, которая отреклась от суетных помыслов и готова покинуть сей мир, никого не беспокоя; помогите этой гордячке, которой уже не поможет гордость, обрести вечное упокоение так же просто и достойно, как ушел ее супруг. Но только оставьте мне еще хоть несколько дней, дабы мои иссохшие пальцы согрелись нежным теплом детской ручки, а слух еще немного порадовали звонкие детские песенки, что звучат для меня слаще пения ангелов:
«Мы красненькие ленточки, мы красненькие ленточки, Зелененькие ленточки, идите к нам в подружки!..»
Бедняжка Мари, стоит вам подать голос, как мадемуазель д'Омаль пли госпожа де Глапьон выставляют вас прочь из моей комнаты. Они говорят, что вы меня утомляете. Они знают, что я умираю, а вам это неизвестно, но мне дорого это неведение, а легкий поцелуй ваших свежих губок, на миг коснувшихся моей руки, сладок не меньше, чем молитвы за мое здоровье ваших старших подруг.