355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франс Силланпяя » Люди в летней ночи » Текст книги (страница 9)
Люди в летней ночи
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 01:56

Текст книги "Люди в летней ночи"


Автор книги: Франс Силланпяя



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 43 страниц)

В таком вот настроении он быстро связал рабочую одежду и сапоги в один узел и сунул его под изголовье. Затем придал головному убору окончательное положение и отправился к хозяину, скрывая за суровым видом свою растерянность.

О вы, древние колдовские силы Ивановой ночи, сделайте так, чтобы Тааве узнал в эту ночь девушку! Посмотрите – все словно создано для этого, так тих воздух, так прекрасна цветущая рябина, так благоухают праздничные одежды и молодая кожа. А как легкомысленна эта ночь, как безумно расточительна! – Но что такое – этот Тааве? – О, это несчастное существо, у которого ни разу во всю его жизнь не было случая проявить свою мужественность – а ведь ему уже почти двадцать… Однажды, правда, он заехал по физиономии одному человеку, но в тот же миг ощутил себя сопливым мальчишкой, случайно попавшим в общество взрослых. И сколько потом он ни пыжился, долго, очень долго не мог он избавиться ст постыдного, трусливого страха… И горько сетовал на судьбу, что ему не довелось стать могучим кулачным бойцом, непревзойденным в ругани и драке, а на танцах – грозой всех парней. Не то чтобы он не мечтал, что еще станет таким, – мечтал, разумеется, в самые возвышенные минуты. Но в такие минуты он просто не помнил себя.

Зато нынешним вечером он проявит себя дважды: первое – заберет у хозяина деньги вперед и сбежит под утро, а второе – приятель из Вяхямяки снабдит его бутылкой.

Хозяин, поглядев в книгу, сказал:

– Ты уже много забрал, а до конца года еще жить и жить. Собираешься куда?

– Домой схожу.

Ольга появилась в дверях, прекрасная и величественная. Тааве не взглянул на нее, он смотрел только на хозяина. И вспоминал свою песенку, еще больше убеждаясь в том, что не только не станет ее петь, но и не расскажет о ней ни одной живой душе.

Ольга сказала отцу, что пойдет в баню, и исчезла. Хозяин выдал деньги, Тааве повернулся и вышел.

Когда одно дело так удачно завершилось, Тааве успокоился и насчет второго – насчет похода в Вяхямяки, хоть там и жил Ийвари. Но теперь это обстоятельство даже радовало его: бывалому парню, такому, как он, не гоже бояться Ийвари! В шапке набекрень размеренным шагом он выступил из дома. – Песенки – это все детские игрушки! На черта она мне сдалась!.. Хоть, конечно, позабавиться с ней можно…

Все приключение с Ольгой кануло в лету! Впереди ждали открытые двери Вяхямяки, как новые друзья, встречающие его ободряющей улыбкой.

И вино растеклось по жилам, и был вечер – канун Ивановой ночи. И стояла кофейная чашка на кухонном столе, по ее полю вился петлистый цветок. А по летнему окну ползла муха. Он вышел на двор и услышал голос коростеля и гулкий стук крови в жилах. А в той стороне была его усадьба, старушка Малкамяки.

Тааве глядел туда широко открытыми глазами и тихонько бормотал: «У хозяев ай да дочь, подержаться кто не прочь…»

Приятно вернуться в дом. А еще приятнее, что стрелка часов подвигается к десяти. Пора на танцы! Тан-цы… тан-цы… вот это слово! Хорошее слово. Первый сорт, как вино. Мысль о девушках больше не занимала Тааве. Не то чтоб не приходила в голову, но сейчас ему это было все равно. А вот музыка, шум…

Откуда-то из-за ржаных макушек лился алый свет. Словно мелодия, доносившаяся сюда с танцев.

– А ну-ка потешим господ песенкой! – сказал Тааве.

Никто не успел ничего понять, а Тааве уже заревел во всю глотку, влажно улыбаясь глазами. Остальные изумленно слушали, и сам Тааве внутри себя тоже слушал и еще больше изумлялся.

Он закончил, и кто-то вдруг оглушительно захохотал, а за ним другие тоже стали хохотать, просто кататься по земле от смеха. И было непонятно, кто Тааве – герой или шут? Он гоготал громче всех, и это наверное значило, что он герой. И уж совсем упрочилось его положение, когда он кинул клич:

– А теперь в Замок!

Возразить было нечего, оставалось только идти. Впервые Тааве верховодил среди парней!

Когда они приближались к Замку, они увидели Люйли Корке и Анну Харьюпяя, входивших во двор.

– Гляньте-ка, девки!

– Думаешь – взять?

– А то! Обеих – двух…

Странно, но у слушателя, сидящего внутри Тааве, разговор вызвал приступ тошноты. Тааве изо всех сил гаркнул, и ему полегчало.

На близком расстоянии оказалось, что музыка играет особенно весело именно оттого, что солнце наконец село.

5
Танцы

Танцы особое место, здесь встречаются пути-дороги многих отдельных людей, по-всякому переплетаются, кружатся вокруг друг друга и наконец под утро расходятся, чтобы идти дальше розно или соединиться с какими-то другими, в других сочетаниях. Если представить, что за каждым пришедшим на танцы тянется красная линия, то какие сплетения и узоры можно было бы увидеть Ивановой ночью, поднявшись ввысь! Там и сям сквозь зелень словно проглядывало бы какое-то существо – вроде гигантского одноклеточного животного, а от его пятнистого тела отходили бы тонкие красные щупальца, шевелящиеся и будто ощупывающие окружающую зелень. Ну, а уж если посчастливилось бы разглядеть, что делается под его пятнистой кожицей (то бишь под крышами домов), то взгляду и там открылись бы красные щупальца, шевелящиеся и сплетающиеся друг с другом.

Тан-цы… тан-цы… как повторял это слово захмелевший Тааве; обозначает же оно, по сути, не тех людей, что пришли сюда, и не мерные движения, производимые ими, но их мысли и чувства. Если человеку, не бывшему на танцах, просто перечислять имена тех, кто на них был, он не получит никакого представления собственно о танцах именно потому, что существеннейшим в них является незримый дух, рождающийся из всех незримых мысленных эманаций и заполняющий тусклый воздух вместе с сухой пылью и звуками музыки. Отдельная личность здесь растворяется; как очарованная движется она в этом смешанном воздухе, словно покачиваясь в густых волнах заповедного моря, сладостно-беззаботно поверяя свои задушевные мысли общему безымянному скоплению. Зато приход и уход каждого участника сопряжены с большей оглаской, и всякий поэтому норовит войти и выйти украдкой. Любой из присутствующих отчетливо сознает свою малость по сравнению с событием в целом. Какой-нибудь заядлый танцор, на минуту выпадающий из круга, замечает стоящие рядом полутемные фигуры. Это слабеющая окраина общего действа, но совершенно необходимая – иначе переход к воздуху внешнего мира был бы чересчур резким. В сознании же стоящих выпавший танцор принадлежит к привилегированному кругу, и его отраженного тепла им, слабо вовлеченным, вполне хватает, чтобы получать удовольствие от происходящего. Но и сама ласковая Иванова ночь, кажется, причисляет себя к тем, кто невидимо стоит поодаль и наблюдает.

Вообще весь народ на танцах составляет единое и в известной мере однородное тело – разве что некоторые его части более энергичны, чем другие, – музыка звучит в лад с мыслями, она собирающая и раскрепощающая сила. Когда же ей не удается вполне выполнить эту задачу, нерастраченный избыток исходит дракой.

Элиас и Герцог появляются среди толпящихся в дверях парней. На лицах обоих следы давешнего бурного веселья и только что совершенных возлияний. Они, пожалуй, даже немного чересчур выделяются среди прочих, но танцы начались давно, и это никого не беспокоит. Люйли в комнате не видно, и Элиас с легкостью примиряется с мыслью, что она вообще не приходила. Ему все равно, он вместе с Герцогом, они вдвоем.

Но тут в дверях возникает хозяйка дома, а за ней Люйли. И на душе у Элиаса теплеет. После последних событий Люйли кажется ему умилительно-простой и послушной его воле. Ночь становится восхитительной, только непонятно, куда теперь девать Герцога!

Глядите-ка, Тааве пригласил Люйли! Они проходят мимо, и в ее темных глазах, взглядывающих на Элиаса, горит какой-то огонь.

– Это кто такая? – спрашивает Герцог.

– Есть тут одна такая, – отвечает Элиас, и Герцог понимает все без лишних слов.

Он глядит на девушек жадным взором. Тааве оставляет Люйли, и Элиас подходит к ней. Сын старой хозяйки Малкамяки танцует с дочерью Корке. Танцуя, они не признаются себе в том, что чувствуют. Они еще окажутся вдвоем этой ночью, это видно с первого взгляда: они уйдут вместе отсюда и еще пройдут сквозь те пространства, где дремлет сейчас угасающий дух вечера – кануна праздничной ночи.

Потому что уже наступила полночь. Девушка Корке снова одна, Элиас Малкамяки только что вышел.

Из-за угла дома показался мутноглазый Тааве и наткнулся на Элиаса. Элиас миролюбиво спросил:

– Какого черта ты придумал эту песню про меня и чужую невесту?

Тааве, бурча что-то, прошел мимо и ничего не ответил. Приколотая к его груди поникшая ветка рябины показывала, как он устал. В дом он не вошел, а скрылся за другим углом. Элиас вернулся обратно и увидел, что Герцог танцует с Анной Харьюпяя, шепчет ей что-то на ухо и та блаженно смущается. Картина обрадовала Элиаса несказанно.

Танцевальная стихия достигла своей высшей точки. Многие уже знали, с кем они уйдут отсюда. Тааве все еще стоял во дворе за тем самым углом, куда прежде зашел; он прислушивался к шуму танцев и вглядывался в ту сторону, где был дом Малкамяки. Губы его искривились, и он заплакал. Некуда ему бежать, никуда он из Малкамяки не пойдет, он не может. Опьянение развеялось, он вспомнил, что он натворил вечером… ему стало невыносимо гадко. Он продолжал стоять и слышал, как кто-то вышел из дома и застонал: «О Господи!» Другой голос сказал: «Иди-иди, нечего тут!» Это, значит, Калле вывел Ийвари во двор. Ийвари выкрикивает имя Тааве, и тот замирает, стоит не дыша. Он инстинктивно цепенеет, как заяц в кустах. Только когда голос Ийвари удаляется и уже почти не слышен, шмыгает Тааве в дом, где по-прежнему мирно танцуют, несмотря на то что народу поубавилось – как и когда, никто не заметил. У Тааве нет сил даже стыдиться, хоть ему и кажется, что все взгляды устремлены на него. Ему везет: он забирается в угол и садится там рядом с музыкантом. Сидя в углу, он видит, как из другой комнаты выходит сын бабушки Малкамяки, обнимая за талию Люйли Корке, и пускается с нею в пляс, и на его губах и в глазах та же раздражающая Тааве улыбка. В каждой складке его пиджака прячется по улыбке, но теперь это Тааве все равно… Потом второй господин танцует с Люйли, а сын хозяйки – с девушкой из Харьюпяя. Кто-то уходит. У Тааве слипаются глаза. Но и сквозь сон он видит, что сын хозяйки собирается увести Люйли, а тот, второй, Анну Харьюпяя. Потом он вспоминает, как Ийвари сказал: «Пусть со мной идет!» Танцующие кажутся ему ужасно серьезными, словно работники на сдельщине. Танцы длятся долго, очень, очень долго. Он засыпает.

Начав с Тааве, сон смыкает многие усталые веки, и звуки польки больше не терзают слух. Присядем – уже день! Замечаете, какой яркий свет, как видна пыль, осевшая на одежду и ботинки! Дверь на улицу распахнута настежь, и оттуда тянет влажной свежестью. Многих из тех, кто был здесь ночью, давным-давно нет, а на лицах оставшихся странное изнеможенно-энергичное выражение. Ни сына старой хозяйки, ни девушки Корке среди оставшихся нет. Сидящий рядом с музыкантом молодой парень просыпается, когда умолкает музыка. Последние гости веселой гурьбой высыпают на двор, где разгорается утро. Танцы Ивановой ночи подходят к концу.

Среди последних и Герцог. Он бодр и оживлен, потому что знает, что самое приятное еще предстоит. Он спрашивает девушку:

– Можно пойти к тебе?

Та отвечает:

– Нет.

– Папа с мамой проснутся?

Та отвечает:

– Да.

Но, говоря это, она улыбается, и голос ее подобен серебристому шелку.

6
После танцев

В пору, когда все это происходит, в уголках, за косяками, во дворах сохраняется поэтическое настроение праздничной ночи – как продолжительное и безучастно-покойное состояние природы, по самой сути своей чуждое всем помолвкам, песням и танцам. В его власти лежат тихие светлые дворы, где дух человеческого жилья разбавляется вольным духом окрестностей. Мягким светом приглушаются окрестные черты, в дневных лучах кажущиеся самыми приметными. С возвышенной гряды поэтический дух озирает гармоническое согласие цветов, берез, скатов крыш, и водной глади, и спящих во дворах повозок, привезших гостей из дальних мест. С гряды он видит и низкое окно горницы, выходящее на дикий отлогий луг. Он скользит над вершинами деревьев, спускается в цветочные заросли, приникает к окну и убеждается, что в комнатке никого нет. Но на подоконнике – тут же за стеклом – стоит пестрый букет из герани и лютиков. Его собрала маленькая девочка, и вот он тут, за стеклом…

Солнце позволяет земле и воздуху провести так четыре часа, даже чуточку больше. Но долее медлить оно не может, земле и воздуху пора оторвать взгляд от своих полутонов и обратить его к солнцу. Однако солнце не желает появляться вдруг и заставать врасплох все открытые взору мельчайшие, тайные подробности. Оно являет себя замедленно, и если его первые редкие лучи случайно обнаруживают что-то такое, оно деликатно делает вид, что еще не проснулось… Но вот свет льется чаще, лучи достигают березового шалаша и заводят с ним веселую и непринужденную болтовню, ничего не подозревая о делах ночи, и свежая гладь листвы светится улыбкой. Лучи проводят время в болтовне с листьями, дожидаясь, пока над горизонтом покажется край самого солнца. Петух тоже замечает его и начинает кукарекать. Наступает время очнуться от сонных грез последним ночным островкам. Лучи светят в самые окна, но всевозможные уголки, косяки и дворы, холмы и скаты крыш умудряются не расставаться с ночным настроением до последнего, делая вид, что их пока все это не касается. А уже утро.

Одно значительное событие завершается, и ему на смену идет другое, но так медлительно, что у земной поверхности, уже приуготовленной к смене ночи днем, есть досуг, чтобы бросить взгляд в сторону. Вчера в час, когда вечер неощутимо придвинулся к ночной границе, молодые люди с затаенным огнем жизни в сердцах и глазах покидали дома и уходили, и между ними и ночной землей существовали согласие и близость. Они спустились с гряды, и с их уходом наступила ночь. Теперь вернулось солнце, и вернулись все те, кто уходил. Но между ними и землей нет прежней пылкой близости, ибо теперь они встречаются на глазах солнца, взирающего сверху на всех них. Они могут разве что безмолвно глянуть друг на друга и на окружающий мир, как бы угадывая свершавшиеся вокруг ночные события.

Люйли и Элиас спускаются по тропинке к Корке. Они не разговаривают, но тем оживленнее идет общение между их душами. Может, оттого они и молчат. Наивысшего напряжения молчание достигло в тот момент, когда они миновали свое обычное место встреч и прощаний. Они прошли его, не задерживаясь, и каждый сделал вид, будто в рассеянности забыл остановиться. Утро было еще свежо, и в их движениях была видна поспешность, словно они торопились к цели, сулящей тепло… Вот в каком состоянии в ранних лучах утреннего солнца Люйли и Элиас входили во двор Корке. У Люйли было хорошее настроение; на танцах она чувствовала, что нравится Элиасу, что она лучше других девушек. Но под утро, заметив, как сблизились Герцог с Анной, ей захотелось немедленно уйти с Элиасом, чтобы не видеть этого. Танцуя, она шепнула ему: «Пойдем отсюда!» С этих слов началось то молчание, которое, не прерываясь, длилось но сей миг, когда они пересекали двор и входили в амбар. Дверь за ними плотно затворилась и в течение двух часов стояла закрытой, в напряженном ожидании. Два томительных утренних часа! Солнечный свет тем временем разгорается вовсю… но пусть ради этого праздничного утра дверь останется закрытой. Пусть прозвучит до конца эта музыкальная пьеса. Инструменты повторяют тему предыдущих свиданий и настроений, а слушатели с напряженным ожиданием смотрят на дверь амбара в глубине сцены. Инструменты превосходно выпевают тему вплоть до первой встречи, когда он спрашивал: «Как ты поживаешь?» – а девушка отвечала: «Хорошо!» Потом тема летних ночей на холме с песнями дрозда… И далее все, что было рассказано вплоть до нынешней минуты, сливается с музыкой, вторя ей и образуя общую картину, где плотно закрытая дверь значит для глаза то же, что игра музыкальных инструментов для слуха…

Но вот мелодия звучит тише и предуведомляет, что сейчас что-то произойдет. Открывается дверь избы в левой части сцены, и на двор выходит отец девушки. Не подозревая об этом, приоткрывается одновременно и дверь амбара, но тут же поспешно захлопывается. Отец замечает это движение и некоторое время неотрывно смотрит в ту сторону. Но к амбару не идет… Музыка передает сдержанное напряжение… Отец возвращается обратно в избу, и через несколько мгновений снова открывается дверь амбара. Молодой человек появляется на пороге и нарочито медленно пересекает двор, словно всем своим видом говоря: «Вы все отлично знаете, что я привык отвечать за свои поступки».

И зрители следят глазами за его фигурой, мерно подвигающейся по утренней праздничной земле, на которой среди разноплеменного цветочного множества там и сям выделяются белые пушистые шарики одуванчиков; фигура подвигается к той стороне, где развертывался предыдущий акт со сценой свидания в ольшанике, свидания в домике и сценой праздничного костра и куплетов.

Дверь амбара остается закрытой.

7
Друзья

Элиас вошел в комнату, посмотрел на кровать, где спал Герцог, и опустился в качалку. Яркий утренний свет вызывал досаду в усталой и холодной душе. Элиас смотрел на друга, и ему казалось, что в то же время он смотрит на все события прошедшей ночи, но как бы сторонним взглядом, словно к нему они не имеют никакого касательства.

Герцог проснулся и, потянувшись, как потягиваются обыкновенно после сна, с задушевной улыбкой взглянул на Элиаса. После паузы голосом полным неги он спросил:

– Ну что, любовь прекрасна?

– Да, сама по себе – да, – ответил Элиас с закрытыми глазами.

– Что же, она отвратительна?

– М-м, не знаю…

– Весьма отвратительна, если хорошенько подумать, и гадка.

– Человек сам оскверняет ее, – сказал Элиас умудренным тоном.

– Когда и чем она оскверняется?

– Тогда, когда она становится, как принято говорить, «счастливой», то есть когда получает завершение.

– Откуда ты почерпнул сию мудрость?

– Из книжек, а, кроме того, недавно сам испытал, как говорится, «вот-вот», – зевая, ответил Элиас и принялся копаться в чемодане Герцога. А тот размышлял, безучастный к этому занятию друга. Так же глядя прямо перед собой, он взял из рук Элиаса бокал и произнес:

– Я тоже недавно почитал на досуге одну книжечку, о свободе воли. Что там говорилось, уже не помню, но мне кажется, что воля хоть и свободна, да только их, этих воль, много. И будничная воля иногда оттесняется волей к празднику, утверждающей себя с необоримой силой. А как только эта исчезает, является вновь будничная воля, слегка пристыженная тем, что дала той похозяйничать в своем святилище. Величайший порок мироздания – это то, что две противоположные воли не могут вместе осуществиться в отношении одного предмета.

Он отпил половину и, пристально глядя на Элиаса, сказал:

– Впрочем, друг мой…

Он не договорил, допил свой бокал, поставил его на пол, вытянулся, лежа на боку, и просто заметил:

– Если б ты только знал, ты б, наверно, заплакал.

Элиас пересел на кровать и, положив ему на плечо руку, сказал:

– Эх, мой друг, если б ты только знал…

Герцог кивнул и ничего не ответил.

Так накопившееся напряжение, снимать которое друзья привыкли в обществе друг друга, чтобы потом расстаться до поры, пока не понадобятся друг другу снова, – это напряжение сейчас излилось благодаря их взаимной дружбе. Они оба уже лежали, и один сказал другому повеселевшим голосом и не поворачивая головы:

– Ну все, прощай, пока.

И второй столь же церемонно ответил:

– Прощай!

А снаружи уже наступил долгий Иванов день. В другой комнате собралась вставать мать Элиаса, но в господском доме пока крепко спали давешние обрученные – Ольга и Бруниус, спал отец Ольги и спал Тааве…

В Корке спала Люйли. А в доме, где были танцы, спала пыль. Это были последние следы Ивановой ночи, ночи, которая никогда не повторится. И этой Ивановой ночи никогда больше не будет, как нет ничего того, что было прежде.

Вторая часть
Под солнцем

Канун – вершина праздника.

Но для цветочного населения канун прошел как-то неприметно, даже нельзя точно сказать, когда он был. Быть может, тогда, когда Люйли вышла со двора, чтобы идти на танцы, когда она скрылась из виду, а ее родители и сестры спали в доме и не осталось ни единого соглядатая на дворе Корке. Такое настроение кануна вдруг повеяло на Тааве, когда он стоял за углом дома в Вяхямяки и слушал коростеля и пьяный стук крови в жилах, и хмельными глазами шарил по горизонту, и почему-то стал напевать свою песенку… Но едва ли кто-то из этих людей сумел заметить самое начало праздника: одни спали, другие обручались, третьи танцевали ночь напролет, четвертые дрались, а остальные проводили время с девушками.

В Иванов день праздник шел своим чередом, но все праздничные, канунные настроения были уже далеки, как никогда. Казалось естественным, что рябина и купырь цветут, что лютики и кукушкины слезы испестрили ложбинки на лугу, что все в праздничных одеждах, что послеполуденный свет расшалился, играя с плакучей березой, и что в верхних ярусах леса поют, сначала как бы скороговоркой пересказывая песню, а потом повторяя мелодию и украшая ее переливчатыми трелями. Песня самозабвенно поглощена собой, впереди еще целый вечер, и раздобревшее лето но собственному почину стоит настороже, охраняя покой песенника. А завтрашний день продолжит нынешний, а потом будет еще день, а потом придет воскресенье, а за ним другое воскресенье и так далее и далее по открытому морю.

Зелени и цветов уже столько, что, кажется, к ним нечего уже прибавить, пока вдруг не замечаешь, что появился новый цветок, который оказывается старым знакомцем по прошлому лету. А там расцветают еще и еще, и лето плывет вперед и продолжается. Но рябина между тем тихо отцвела, и однажды вечером осознаешь, что с Иванова дня миновала неделя. Ты ступаешь по гладко убитой дороге, а по обе стороны расходится ржаная гладь – стебельчатое море, на поверхности которого рдеют колосья в лучах снисходительного вечернего солнца. Рой мельчайших мошек уютно толчется над дорогой, будто рождаясь из общего вечернего настроения ржаного поля и дороги… У корней самых высоких колосьев уже сумрачно и словно собирается прохлада, а макушки упрямо тянутся ввысь, не желая ничего знать о том, что делается внизу, и стремясь лишь подольше удержать ускользающий алый свет солнца. Но другая сила, более могучая и неослабная, притягивает солнце книзу, и, опускаясь, оно добровольно со всем соглашается, остужает свой дневной накал, алеет и позволяет всем смотреть на себя простым глазом – людям, цветам, стенам домов. А потом садится – на несколько минут раньше, чем в Иванов день. Иванов день остается позади.

Последними поэтическими островками, посланцами весеннего берега, вышедшими в открытое летнее море, были самая короткая ночь, помолвка и, чуть поодаль, в стороне, утро после танцев. В Иванов день они виднелись ясно и подробно, но сгустившаяся в следующие дни дымка заволокла видимость, они отдалились и нечувствительно слились с береговой линией, так что все ушедшие в летнее плавание перестали вглядываться в них и обратили теперь внимание на бескрайние морские просторы и друг на друга. Эта перемена произошла в один чудесный погожий день.

Бруниус и Герцог отбыли из Малкамяки тотчас после Иванова дня. И во всю пышную летнюю пору в усадьбе оставались лишь Ольга и Элиас. В самую короткую ночь у них состоялось свидание, которое не только не привело к развязке, но, напротив, лишь усугубило невидимую напряженность, существовавшую между ними с самой первой встречи. Все события Ивановой ночи могли иметь на них двоякое воздействие: могли или совершенно уничтожить напряжение, или увеличить его вдвойне. Выбор был сделан. Для Элиаса Иванова ночь стала вехой, подобной той первой летней ночи с ее первым поцелуем, но неизмеримо более значительной. Однако главным ее следствием и впечатлением было удовлетворенное сознание того, что он действительно это испытал. С удивлением десятилетнего ребенка взирал он на события, через которые прошел сам, двадцатилетний. Он как бы убеждал себя, что все это точно было, и призывал в свидетели свои пальцы и ладони, словно живых существ, своих верных спутников, последовавших за ним сюда из детства и теперь тоже, верно, удивляющихся.

Только спустя три дня после праздника Элиас увидел Ольгу, но издалека, так что она его не заметила. – Вон идет женщина, подумал Элиас. И поймал себя на том, что смотрит на нее иначе, не как прежде. Ольга была женщиной, а он, Элиас, мужчиной. Странно, как мало значила теперь для него ее помолвка. Да, вон шла Ольга, а он зато был с Люйли… и ему, в сущности, неважно, хочет ли та идущая женщина еще быть с ним или не хочет. Она обручилась с неким господином, с этим Бруниусом, а работник Тааве сложил по сему поводу песню про Ольгу и Элиаса: «Вместе медом угощались…» Элиас чувствовал себя довольным жизнью и полным сил. И все же было приятно, что Ольга живет тут, подле, что ночью она спит в ста метрах от него. И что Иванов день миновал, что в разгаре теплое лето и что огромный мир простирается вокруг; что в этом мире двадцатилетние люди составляют особое племя, живущее своей особой жизнью, и, наконец, что есть в мире молодые двадцатилетние мужчины и девушки.

Ольга была одной из них, зрелой и статной. Отпраздновав помолвку и проводив жениха, она осознала, что существование ее вошло в новое размеренное русло, однако размеренность эта ощущалась чем-то принужденным. Бродя в одиночестве по холмам, она чувствовала себя так, словно всюду ее провожали взглядами и шептались о ее помолвке. Эти воображаемые взгляды обязывали ее держаться ровно и с достоинством. Она не приневоливала себя, не спускалась к дому Элиаса – ей было хорошо бродить поверху. С гребня холма она разглядела новое привлекательное местечко к северу от Малкамяки – низкий мыс, поросший по краям березами. Посредине и на самом носу деревья были вырублены, так что образовался луг, на краю которого стоял сенной сарай; в основании мыса возвышалась древняя скала, увенчанная кривой сосной и окруженная у подножия пушистой зеленью. Ольга добрела до нее через покосный луг, отыскала под скалой полянку, уселась на ней, а потом даже разделась. Был июль, стояла теплынь.

Что же это такое, что постоянно гнетет и мешает ей – словно тесная одежда? Даже сейчас, когда она свободна, когда она в безлюдном, глухом месте, вдали от дома, все равно что-то мешает ей чувствовать себя хорошо. Солнечное небо и зеленые листья словно говорили ей: «Вот мы такие и другими быть не можем. Теперь лето, и больше нам ничего не нужно». Но Ольгу что-то беспокоило, чего-то ей недоставало, и особенно ясно это стало именно здесь, в уединенном покое лужайки. Словно жизнь текла мимо, обегая ее; словно помолвка и новый образ существования были вещами такого рода, каких жизнь чуждалась – не противилась им, но и не сочувствовала, и не очень торопилась составить Ольге компанию на ее новом пути. В эти дни у Ольги появилось то же ощущение, что и весной – перед приездом сына старой хозяйки, перед началом всего этого.

Еще острее ощущала она прибывающее тепло и то, что отныне оно будет прибывать день ото дня. Небо над ней словно уплывало, оно было уже далеко, а ее, Ольгу, забыли здесь среди зеленых кустов, отставили в сторону, а где-то там было движение, и дрожащий воздух, и жаркое небо, и вся земная общая жизнь. А она помолвлена и теперь по какой-то ошибке должна брести по незнакомой, страшной, укатанной дороге. Конечно, теперь она ясно видела: в эти дни, когда она мысленно не расставалась со своим женихом, воздух, небо, вся «жизнь» как-то неприметно оставили ее. Ольга рывком села, словно мысль внушила ей ужас. – Да, теперь понятно. Она оглядывалась на недели, предшествовавшие Иванову дню, и на ту себя, как на прекрасное и цельное художественное полотно. Новыми глазами взглядывала она на те смутные, сумбурные ощущения, что тревожили ее раньше, весной, когда она была здесь одна и много спала… а ведь и раньше, в сущности, раньше тоже было… все эти мужчины, которых отец приближал… с Бруниусом это другое, совсем другое… и вот это нынешнее положение, это тоже другое… да-да, я что-то упустила…

Она стала поспешно одеваться, будто торопясь воспользоваться последней ускользающей возможностью, чтобы исправить упущение. Хотя что именно следует предпринять, она пока не знала. Но оставаться здесь и купаться было невозможно, надо было куда-то идти, двигаться. И лужайка под скалой стала мила и дружелюбна, она с нескрываемым сочувствием наблюдала за сборами Ольги, искренне надеясь, что та еще успеет догнать их всех, если только не будет мешкать… И Ольга не мешкая побежала к дому. Скала осталась стоять, но к ней мы еще не раз вернемся. Здесь ощутимее всего прибывающее тепло, то самое, которое сейчас так торопится нагнать Ольга.

Ольга, статная и красивая женщина, поспешно шагала через жаркий воздух, и мысли ее подпрыгивали в такт шагам. – Этот мальчик, Элиас, теперь сторонится меня. Из-за моего поведения в тот вечер, накануне Ивановой ночи? А эти куплеты… – Ольга снова мысленно увидела свою неестественную жизнь в последние дни, когда она как бы забыла о существовании Элиаса, она была «обручена» – с кем? С пустыми комнатами и кустарником на холмах, где она в одиночестве бродила? Обручена она точно, это так, никто не сомневается, но совсем не обязательно об этом постоянно помнить, сие обстоятельство как бы хранится в домашней ценной шкатулке. И оно никак не связано с этим огнем, причина другая… что-то такое, что в ее власти было сделать, и именно тогда, когда она упивалась своей новой помолвленной жизнью.

Оставляя лужайку под скалой, Ольга не имела ясного плана действий, но в ней жило некое безотчетное стремление… Она слишком долго была в разлуке с Элиасом, выжидая, рассчитывая и сомневаясь. В ней и теперь была сладкая и тревожная неуверенность, вернется ли он к прежним отношениям, увидит ли она его у окна, проходя мимо, как тогда, в те минуты, когда они были влюблены друг в друга? Окажется ли он у окна, улыбнется ли он ей? Какие жаркие наступили дни…

Ольга прошла низом и очень медленно стала подниматься по дороге к знакомому дому. Когда Элиас подошел к окну, краска бросилась ей в лицо и к глазам подступили слезы. Ее улыбка и кивок вышли непроизвольно и, очевидно, смутили стоявшего возле окна молодого человека. Ни тот ни другой не произнесли ни звука. А спустя всего несколько минут после ее явления небеса, земля и все пространство как бы подернулись для обоих дымкой, придававшей всему странное вневременное выражение, подобной той, что заволокла видимость, скрыв последние весенние островки, слившиеся с береговой линией. Они плыли в открытом летнем море, они перестали оглядываться назад, они смотрели на бескрайние морские просторы и друг на друга. Понятно, что в первый вечер после перемены они испытывали легкое головокружение, но уже на следующий день все позабылось. Жаркое тепло выказывало понимание, и не было видно ни берегов, ни границ – ни теплу, ни лету. Иванов день давно остался позади, и с ним завершился какой-то период их жизни, но столь давний, что не было уверенности, был ли он вообще. Ольга писала Бруниусу письма – с тем же чувством, с каким иногда среди веселого праздника отходишь на минуту, чтобы ополоснуть руки и доставить себе еще немного дополнительного удовольствия от ощущения чистой кожи. Отписав, она садилась за фортепьяно и играла, пока в зале не сгущались сумерки… Потом выходила из дома и случайно встречалась с Элиасом. В глубине долины, чуть в стороне от лип и над самой дорогой, поднимавшейся к дому, виднелся пунцовый край солнца, странно напоминавший о каком-то другом, давнем лете… Они совсем не разговаривали, что-то их удерживало.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю