Текст книги "Люди в летней ночи"
Автор книги: Франс Силланпяя
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 43 страниц)
Снег этой весной сошел быстро. Зима спала, как пелена с глаз, растаяла, не сходя с места, и скоро показалась такой же далекой, как все предыдущие зимы. Отличительная черта зимы – неподвижность, все замирает на своих местах – и материя и дух. Бредущий среди зимы человек передвигается словно по пустыне, вокруг него однообразная и однородная пустота, и порой его посещает чувство, что здешнее время или, скорее, безвременье началось безмерно давно и отныне пребудет вовеки. В разгар зимы в человеке не шевельнется ни единая живая весенняя мечта. Мечты проснутся лишь тогда, когда хоть один из органов чувств человека распознает первые признаки весны.
Зима для Люйли Корке миновала вполне незаметно, так что, ощутив приближение весны, она просто проснулась – или так ей казалось. Ее глаза, разумеется, видели, что творилось в природе в эти последние недели, но мысль скользила мимо, не захватывая ничего из внешнего мира. Тайные слезы, проливавшиеся день за днем в начале осени, усыпили мысль, и так наступила в их доме зимняя тишина; жужжание прялки, мелкие домашние дела, занимавшие день от утренней до вечерней зари, проходили медлительной чередой, не тревожащей сон ее мысли. Кто-то говорил, что нынче Сретение, потом – что Благовещение, и в эту пору на полу, на косяках окон стал появляться к вечеру какой-то теплый сочувственный свет, который непостижимым образом вызвал из глубин и воскресил в памяти давнее детское ощущение, воспоминание, не имевшее ни времени, ни места… Такое и вправду затуманивает разум, но в то же время действует умягчающе, и, очнувшись, чтобы приняться за работу, человек чувствует внутри сладкую расслабленность, как после слез. Этот нечаянный луч, столь сочувственно-благожелательный, что, проливаясь сквозь оконный переплет, слепит глаза и на миг стремится приковать к себе расширенный взгляд темных глаз, этот луч, однако, не мог в начале весны разбудить душу, усыпленную в слезах в сумрачную осеннюю пору ее духом-покровителем. Люйли взглядывала на пятно света, если бывала одна в избе, и принималась снова за работу – чесать шерсть.
Но что не удалось мартовскому дню, сумел сделать апрельский вечер.
Зимой Люйли Корке пряла шерстяную пряжу, собираясь потом ткать. Изготавливались початки, смолкало жужжание прялки, сменяясь скрипом мотовила; готовая нитка наматывалась на рожки, двигались пальцы и губы девушки, отсчитывавшей обороты. Когда оба початка перематывались, тонкие пальцы перевязывали пасмо, сгибали подвижный рожок мотовила, и моток соскальзывал на запястья пряхи, чтобы проворно смотаться в клубок и отправиться в сенной чулан, в корзину из дранки. В апреле клубки уже переполняли корзину, далеко высовываясь за ее края. И мать раза два вскользь промолвила, что шерсти довольно, что впору ее красить… Как-то вечером в среду Люйли тихо порадовалась тому, что «вот этот моток, верно, последний».
У Люйли оставался почти час свободного времени до ужина. Она медленно прошла по двору, мешкая в лучах неяркого света, и остановилась за углом кухни, словно кто-то подал ей тайный знак – весть о лете. Во всем ее облике виднелась неуверенность и непривычка к нынешней праздности. Руки, лицо, даже складки ее передника дышали прилежным трудолюбием, словно всю ее целиком окутывал будничный домашний воздух. Но вокруг разливался апрельский вечер, творивший на земле неисчислимые красоты – те, что длятся лишь миг и тут же сменяются новыми, успевая порадовать разве что гаснущую вечернюю зарю, оставляющую их на земле после себя. Осины во дворе усыпаны лопающимися почками, бурый крап которых делает приметнее лиловый тон неба. Это изысканно-нежное сочетание цветов – самая первая, чистая весенняя греза, которой предается природа прозрачным апрельским вечером. Широкий простор кругом еще не облагорожен, еще видны черная земля, коряги, мертвая прошлогодняя трава, голая деревня внизу и вспухший свинцово-серый лед на озере. Там обитает унылая часть весеннего настроения, оттуда она смотрит взглядом изнемогающей зимы, снизу вверх, на парящие в вышине осины, на девушку возле них – на Люйли Корке. Ей она тщится напомнить об ушедших месяцах, у нее просит немного сочувствия к себе, уходящей. И в глазах девушки на миг появляется печаль. Она думает: «…зима… зима…», взгляд ее расширяется, а в груди просыпается нежная жалость оттого, что она одна-одинешенька. Это обретенное ею душевное богатство, дающее силу, как глубокий покойный сон. Но сила темна и тяжела, и вслед за утихшим волнением может пролиться медленными слезами… но не теперь, когда глаза Люйли устремлены на всходы ржи, чья радостная зелень живит душу. И, словно напоминая ей о более близком, весело вспыхивает огонь в топящейся бане.
Изба, и двор, и весь их родной домашний строй вдруг разом вошли в сознание девушки. Глаз любовно отмечал знакомые особенности стен и потертых ступенек крыльца. Во всем, что окружало, словно таилась притягательная сила, неуловимая для взгляда, исчезавшая, едва взгляд чудесных глаз обращался в ту сторону. Позади избы по-прежнему проживал северный холод, а окна горницы без выражения смотрели прямо перед собой, на луг, напоминая человека, который, не держа ни на кого зла, все же хочет немного побыть один. Туда не дотягивались закатные отблески, но, оставаясь здесь, по эту сторону, они безраздельно царили в атмосфере и настроении усадьбы. Вся округа словно обратилась лицом на запад, в сторону заходящего солнца, вперила в него взгляд и не желала оглядываться.
Вечер убывал по мере того, как в воздухе сгущались сумерки и яснее обозначалось зарево заката. На его фоне четко и холодно проступили обнаженные верхушки ольхи, заросли которой тянулись вдоль Корке, окаймляя спускавшийся со склона к деревне и озеру лес. Лес простирался до самого мыса, завершаясь на его оконечности пышными кустами чернотала. Они стояли в стороне, особняком от лесной толпы, как особы утонченные, прекрасные собой, гибко-изогнутые и заметные издалека. Возле них даже серый лед был окрашен в изысканные тона, а за ними открывалось взору то не выразимое словами событие, отголоском которого и было особое настроение во дворе усадьбы. Два дрозда прилетали туда, покрикивая хором, и, оттого что они летели высоко, солнечные лучи успели позолотить перья на их брюшках. В их изящных голосах словно была видна эта позолота.
Темноглазая дочь хозяев Корке сидела на низенькой скамеечке в бане перед очагом. Неровное пламя освещало ее лицо с левой стороны, и крохотные огневые блики плясали в ее глазах, неотрывно глядящих на прозрачный вечер сквозь квадратное оконце в четыре стекла. Она была словно воплощением навсегда поселившейся здесь грезы. Воздух в бане начал проясняться, дым унялся и завис над грезящей головкой ровной легкой пеленой, которая тихо, едва заметно уплывала наружу в щель под дверной притолокой. Огонь горел ровно и не привлекал внимания. Не было ни слышно, ни видно ничего, что нарушало бы покой; все сущее неотступными, беззвучными увещеваниями силилось задержать наступающее мгновение. Треугольный мотылек приник в уголке к стеклу, и его застывший силуэт вырисовывался на фоне неба.
Здесь Люйли Корке начала просыпаться для весны, и чувство пробуждения волной пробежало по ее телу.
И подобно тому как при пробуждении от сна первая мысль бывает обращена к недавнему сновидению, тут же ускользающему, но остающемуся вблизи как живое существо, так и мысленный взор Люйли обратился к прочной и широкой картине прошедшей зимы. Она не вспоминала отдельные подробности, ей только казалось, что какое-то крупное и длинное живое существо удаляется прочь сквозь сумеречно-туманные заросли. Оно задержится там еще на ночь – это от него та досадная бледность на небе, но уже завтра, при солнечном свете, воображение будет бессильно его вернуть. – Какой я была наивной! Зима уходит, и вот она я, вот мои руки и грудь. Осенью я плакала и была несчастной, а теперь зима прошла, я вижу это ясно в квадратике окна. Потом май, четыре недели и две недели, шесть недель. И вот оная… И еще будут ночи…
Взгляд Люйли сам собой скользнул вниз, к примолкшему в очаге огню. Сумерки так сгустились, что блеск огня давно осилил наружный свет и очертил перед очагом неверный яркий круг. Снаружи небо начинало зеленеть. И путешествовал по стеклу мотылек.
Какая-то долгая, несчастливо начавшаяся пора завершилась, и наступало воистину заслуженное беспечальное время, которое не имело права быть никаким иным. Только счастливым! В воображении проносились танцы, нарядные платья, белые бессонные ночи, прохладная росистая трава, все, столько раз прежде воображенное и никогда не испытанное… – Я девушка. Мне девятнадцать лет. А Вяйнё уже двадцать один, и прошлым летом он уже ходил повсюду и делал что ему вздумается. Мартта и Сайма еще маленькие. Я помню, когда они родились… И я знаю то, чего они не знают.
Какое-то незнакомое жаркое и бурное чувство зашевелилось в груди Люйли; глаза ее горели, и она не могла оторвать взгляда от тлеющих углей. Инстинктивно она попыталась замедлить, отодвинуть наступающее время. Ей начали приходить на ум странные, никогда прежде не посещавшие ее мысли – они вползали тайком и кружили голову, и она не могла различить, что в них хорошо, а что дурно, что гадко, а что прекрасно.
В баню вошла мать готовить все для купания и заметила странное состояние дочери. Она ничего не сказала, только взглянула на Люйли и спокойно занялась делом. Но у Люйли было чувство, что мать уличила ее в чем-то тайном. Она поднялась и вышла на улицу.
– Слей воду с картошки и выложи ее в миску, – крикнула ей вслед мать.
Со двора еще не вовсе исчезло давешнее настроение, и Люйли явственно ощущала его следы, пока шла по дорожке к избе. Но ей уже казалось, что чувства, недавно испытанные ею здесь, принадлежали прошлому, ушедшей зиме. Она бегло взглянула на лесистый склон холма и попробовала вообразить, какой оттуда увидится земля. Воздух похолодал, осины уже пропали в темноте. Вечер как будто подступил вплотную, и в нем была небывалая, затаенная пылкость. Зловещий призрак счастья промелькнул мимо, бросив коварный взгляд на девушку.
Из избы доносилось ровное насвистывание Вяйнё. Значит, он вернулся с работ и сидел один. Люйли прошла прямо на кухню. В очаге под котлом с картошкой горел огонь, рядом стояла Сайма и глядела на огонь. Все было, как бывало прежде, но Люйли казалось, что повторяется какой-то особенный, давным-давно прожитый ею кусочек жизни. Ее чуть-чуть тревожило, что все вокруг было слишком спокойным и обыденным. О чем Сайма думала, почему она молчала? Почему в этот вечер Вяйнё насвистывал один, сидя в потемках, и почему он казался сейчас таким опытным и взрослым мужчиной? Где отец и Мартта? Разве случилось что-нибудь? Ничего, скоро все лягут, и она одна будет не спать. И тогда жизнь снова станет надежной…
Нет, ничего еще не случилось. В Корке поужинали и отправились в баню. Сначала отец с Вяйнё, потом Люйли с девочками. Элиина, хозяйка, в этот раз не пошла.
В воздухе была разлита всегдашняя вечерняя истома – будни! – скрашенная, однако, тем, что ужинали и парились, не зажигая огня. И спать тоже легли не сразу, а еще немного поговорили. Говорили о новых господах в Малкамяки, помянули и вдову старого хозяина, продавшую свое арендное право. Она приходилась дальней родственницей Элиине – это чувствовалось в тоне разговора. О ее сыне Элиасе речь не заходила. О нем упоминали вообще чрезвычайно редко и всякий раз с опаской, словно боялись невзначай коснуться чего-то более важного, к чему он имел прямое отношение. А нынешний вечерний разговор был окрашен в спокойно-безмятежные тона, никто никому не противоречил, и в самой полутьме было что-то непривычно праздничное.
Нет, зримо ничего не происходило, и довольно продолжительное время. Нельзя же в самом деле назвать событием то, что некое юное существо дольше обыкновенного смотрит на небо, с которого бледный румянец не сходит уже всю ночь. Всякий подобный созерцатель временами предается мечтам, что он один в целом мире, и думает при этом о некоторых весьма деликатных предметах, к которым мысль осмеливается обращаться только в такие минуты тихого покоя, когда чистый сон ближних освящает воздух дома. Глаза с подушки смотрят в окно и начинают угадывать бледную звезду, мерцание которой рождает детские представления о небесах и ангелах. Воображение щедро украшает деликатный предмет подробностями необходимых событий, которые, послушные неподвижному взгляду, отправляются в отдаленные пределы, – туда где обитает бледная звезда. Неслышно утекает ночь, и ровное дыхание ближних словно свидетельствует об их неизменном согласии с кем-то, кто со своих высот обращает к ним такие долгие и приятные речи. Временами бледная звезда вспыхивает ярче и как будто приближается к следящим за ней глазам.
Прежние, даже недавние, впечатления отступают назад и кажутся ничтожными. А греза, сон наяву – как она напугала меня вечером! – делается все ярче и вот уже взлетает туда ввысь, к звездному свету… он вернулся домой этим вечером! Бледный свет на небе говорит об этом… он вернулся, он шел по дороге, пока я стояла во дворе. Вот в чем дело, вот ослепительно-радостная разгадка, ускользавшая прежде от меня, порхавшая над обочинами дорог и кронами осин, которую я не могла поймать… Вот разгадка, я мысленно произношу это имя – Элиас! Элиас… он ждет на холме, он идет сюда, я слышу, я вижу его. «Здравствуй… Люйли!» Это я, это мое имя…
Напрягаясь всем телом, Люйли приподнялась, не отрывая взгляда от окна, где в посветлевшем воздухе виднелся пологий спуск. Подле нее ровно дышала Сайма. Кругом слышалось сонное дыхание, оно словно уговаривало ее лечь и уснуть. И окна вторили ему, поглядывая в комнату и как бы соглашаясь: «Да-да, это так, так… так».
И девушка уступила и предоставила светлую ночь самой себе, опустилась на постель и закрыла глаза. Молодой человек, Элиас, предмет всех ее мечтаний, был уже не где-то там, вдали, а подошел и встал рядом. Люйли не стала открывать глаза, они и так смотрели друг на друга… «Люйли, Люйли, скоро настанет лето, скоро… и, конечно, мы… о, мы ведь с осени…»
И так – весь счастливый сон напролет, до самой утренней зари.
* * *
Все душевные волнения, испытанные Люйли Корке в тот апрельский вечер, скоро совершенно забылись, как забывается пышная зелень предыдущих весен. Весне свойственно легко забывать прошлое. Все непрестанно меняется, растет, набирается сил. И нынешний день смотрит на минувший с тем же чувством, с каким взрослый человек вспоминает о своих детских страхах и беспомощности. – Какая я была глупенькая тогда, в апреле! Ведь тогда была еще совершенная зима. Ну да, цвели осины, но зима разве только чуть-чуть подтаяла; мне просто пришлось сделать усилие, чтобы хоть немного оживить то, что зимовало во мне…
Так у Люйли к радости пробуждения в те апрельские вечер и ночь примешивалась печаль. Природный инстинкт еще осенью нашептывал ей, что в самом ее деликатном предмете таится великая скорбь, и, послушная этому инстинктивному голосу, она проспала всю зиму и заставила себя забыть нечаянные летние радости. Зимой это было легко, когда все пребывало в оцепенении и немыслимо было вообразить, что существовало что-то живое под этими ледяными снегами. А оно существовало – крохотный травяной зародыш. И пришла весна, принужденное оцепенение спало, и в душе девушки начала оживать какая-то точка, из которой распространялось и заполняло всю душу беспричинное, бурное, небывалое чувство счастья. Инстинкт твердил, что это чувство – предвестник грядущей скорби, силился заглушить его и вытеснить из мыслей имя. Но весна настигала, и чувство счастья стало необоримым, как безумное влечение. Чувство победило, ее рассудок ослабел и позволил произнести апрельской ночью то единственное имя. Время дышало опасностью, ночь от ночи надвигалось лето. У ступив однажды, удерживаться долее было невозможно, приходилось сдаться. Девственность души была утрачена, погубленная весною. А горевать об утраченном – напрасный труд. Лучше уж вволю насладиться тем, от чего, мнилось, достанет сил отказаться. – Что из этого выйдет? Этого я не знаю. Но пусть пока душа радуется, пусть выпьет полную меру отпущенного счастья, ведь и отпущено оно на короткий срок.
Однажды отдавшись чему-то, с этим свыкаешься и приучаешься смотреть на свое прежнее борение как на наивное ребячество. Люйли казалось, что пространство, в котором она существовала, само собой раздвигается. Ощущение жизни словно переместилось изнутри, из ее груди наружу, в этот сверкающий простор, и ее пульс бился в такт со всей жизнью, расширившейся до необозримых пределов. Она чувствовала себя подвластной учащенному биению этого пульса. Ее сердцу не приходилось больше тоскливо сжиматься, солнце с каждым днем все усерднее отогревало его. Никакие дурные предчувствия больше ее не мучали, и то единственное имя больше не могло смутить ее душу. Она с живым интересом, но спокойно ожидала грядущего и ощущала прибывающую и растущую в душе сдержанность. Этот бурный период ее внутренней жизни был заметен и извне, так что лукавая Мартта однажды уже не удержалась от намеков и вогнала старшую сестру в краску. Но дни бежали все быстрей, и в один месяц Люйли так расцвела и похорошела, что сама стала замечать это по взглядам, которые на нее бросали домашние, что рождало в ней незнакомую приятную истому.
Отмечали то же и посторонние. Как-то в мае Люйли отправилась в деревню за нитками для основы. Уже под вечер возвращалась она домой, идя стороной мимо там и сям стоящих изб. В одной из них возле окна сидели три старые бабки и кофейничали, держа блюдечки на растопыренных пальцах. Разговор был самый оживленный, одна из собеседниц сидела с открытым ртом, ожидая, пока две другие с шумом отхлебнут кофе и она снова получит слово. Наконец одно блюдце опустело, старуха пошире открыла рот, но тут, как назло, кто-то прошел мимо по дороге. Та старуха, что успела допить кофе и как раз ставила блюдце на стол, первая заметила прохожего и скакнула к окну. Две другие засеменили следом, стараясь удержать шаткое равновесие блюдечек на кончиках пальцев. Первая старуха уже возвращалась к столу. «Похоже, дочь Корке», – заметила она. Ее товарки остались у окна и из-под прикрытия следили за проходившей мимо Люйли. К прерванной беседе было уже не вернуться, разговор застопорился, и старухам было неприятно, что новое событие не может служить темой для обсуждения. Ни одна из них не видела Люйли и ничего о ней не слышала изрядно давно, и уж вовсе никто не видел ее такой похорошевшей. Это обстоятельство, разумеется, стоило упомянуть, но сколько-нибудь развить тему не удавалось. Ни эту, ни какую иную, и разговор окончательно расстроился.
Люйли, конечно, заметила старух, и ее сердце гордо забилось, она даже почувствовала симпатию к этим бабушкам. Весь окружающий мир простирался у ее ног, ей казалось, что каждый шаг ее ласкает землю. Воздух был словно напоен теплым дыханием, впервые в эту весну или почти лето. Жужжал шмель в кустах дикой смородины, почки на ее ветках сливались в светлые полосы, которые издали казались висящими в воздухе. Был еще совсем день, но на мгновение свет разгорелся ярче, и почему-то на память пришла шоколадная бабочка, гревшаяся на стене деревенской лавки, а потом вдруг улетевшая. Тогда был полдень. Теперь же большая часть дня прошла, хотя солнце по-прежнему стояло высоко. Днем оно как-то пряталось от людских глаз в необозримом ослепительном далеке. А теперь умерило свое сияние, на него можно было смотреть с улыбкой, и в ответ оно взирало на дитя человеческое с непостижимой веселой строгостью.
Всю дорогу домой мысли Люйли занимали всевозможные подробности, которые предлагал ее вниманию окружающий ландшафт. Словно там, на границе земли и неба, было некое живое существо, смотревшее на нее, все понимавшее и одобрявшее и поэтому особенно притягательное. Это был сам мировой простор, и было предчувствие какого-то иного, еще более великого простора. В первый раз на этом пути к дому она начала осознавать, что взрослеет. Она вспомнила старушек, глядевших на нее из окна, вспомнила, с каким выражением смотрели на нее в последнее время домашние, и спокойное осознание себя впервые пришло к ней.
Она вступила на свой двор и заметила, что сережки на осинах распушились, а часть уже осыпалась на молодую траву. Заметила это вдруг, сию минуту, вернувшись из своего путешествия. И в этом был знак того, что что-то закончилось. Озеро волновалось – этого она тоже не видела прежде. Словно колыхалось далекое ржаное поле с длинными стеблями, зелень которых успела слегка поблекнуть. Люйли вспомнила тот далекий апрельский вечер, когда она сидела в бане у очага, и почувствовала, что та пора ее жизни завершилась. Но что за путаное, что за сумбурное это было время! Каждый день, почти каждая следующая минута отличалась от предшествующих и, едва наступив, тут же стремительно уносилась в прошлое и исчезала в нем. А каким маленьким, каким слишком знакомым увиделся ей теперь родной дом! И молодые березы возле как будто вечно стояли в зелено-желтом облетающем ореоле, прекрасные со своими младенческими листочками. Но Люйли казалось, что их красота напрасна – никто ведь не любуется ею. – А там за холмом, куда я ходила, где такой простор, как там должно быть славно по вечерам! – И с легким вздохом Люйли отправилась со своими нитками в горницу.
В избе было тихо, потом мать спросила кого-то:
– Так что ж, дождалась старушка сына домой?
Значит, у них был кто-то из Малкамяки, Тааве, наверное.
– Да нет еще, – раздался голос гостя, сидевшего на боковой лавке. – В пятницу обещался быть.
В голове Люйли, словно в музыкальном ритме, проплыли слова: «Суббо-та, эт-та суббо-та, вече-ром». Но как славно нынешним вечером дома! Будто воздух из тех просторов приплыл сюда следом за ней и растянулся во всю ширь над крышей, ожидая ее. – Но я ведь буду дома, я больше сегодня не выйду! Интересно, а как Тааве теперь выглядит?
Сидевшие в избе услышали, как Люйли вышла из горницы и подошла к двери.
Тааве поздоровался. Люйли остановилась. Тааве поднялся и протянул руку. Потом мать спросила ее о покупке, и все остальные сидели молча. Потом наступила тишина, и Тааве стал прощаться и ушел. Остались только свои, и в избе все задвигалось, зашевелилось. Спустя долгое время Вяйнё, подмечавший все, сказал:
– В Малкамяки-то, видать, поселилась необыкновенная мамзель, хо-хо!
Вяйнё весело зевнул, словно прибавив: «Что ж, поглядим!»
Ему никто не ответил. Люйли стояла в стороне, предоставленная себе, и находила в своем воображении новый предмет, вызывавший у нее невольную усмешку. Она не могла не улыбнуться Тааве, который совсем смешался оттого, что Люйли Корке прочитала его мысли. Поистине в мире что-то происходило! Но что? Ночь была совсем светлой. И во дворе усадьбы Корке белел приплывший сюда из-за гряды следом за девушкой поджидавший ее воздух.
* * *
Эту ночь и несколько следующих Люйли спала так крепко, как не спала уже давно. Собственно, она не понимала, спит она или бодрствует, она только чувствовала свое сосредоточенное и сильное существование. Молодая кровь, столь долго находившаяся в состоянии брожения, теперь растекалась спокойными, мощными, горячими волнами. И окружающая природа расцвела пышнее и великолепнее. Повсюду поднимались широколистные травы, словно нечаянная прибавка к неверной и упоительной роскоши летнего мира. В старой чаще словно потеплело, когда черемуха вдруг обвесилась кистями. А буйные черемуховые заросли, поднявшиеся на открытых местах, стояли словно накрытые одним низко опущенным цветочным капюшоном, и хотелось тотчас нарвать полную охапку цветов, чтобы поглубже вобрать в себя их дух. Глядя на них вблизи, нельзя было не думать с любовной лаской об этой земле, из которой они черпали силы. Там и сям на холмистой гряде уже витал едва слышный сухой земляной аромат. Это цвела земляника.
Но всего этого дочь хозяев Корке почти вовсе не замечала, ее душа находилась в том же упоенном состоянии, что и природа. Она сама сознательно была частью окружающего мира. И уже отдельно не замечала своего душевного состояния, тем более не скрывала его от других. Существовало много слов и вещей, о которых толковали люди, такие же, как она, но на этом ее мысль задерживалась не более, чем на молитве, которую мать читала по воскресеньям. Одним из таких слов было слово «любовь». Она не знала, что это значит.
Едва ли в эти дни она хоть однажды подумала именно о самом деликатном слове, вернее, она не замечала, что это было единственным, о чем она думала все время. Она пребывала в каком-то дремотном состоянии, но ей было хорошо. Два дня кряду с утра до вечера сматывалась нитка с вороб на вьюшку, и поскрипывание отзывалось в ушах девушки веселой болтовней, к которой она прислушивалась с порозовевшими щеками. Ей вспоминался Тааве и то, что сказал, позевывая, Вяйнё в субботний вечер после его ухода. Ей было приятно, что она тогда все тотчас поняла про Тааве. Бедный-бедный Тааве!
В среду она сновала – прокладывала основу, и вечером Вяйнё стал навивать нить на заднюю колоду кросен, на навой. Окно было открыто, ласточки уже прилетели.
– Придется сходить в Малкамяки, – сказал Вяйнё.
– Зачем тебе? – спросила сестра.
– Схожу за бёрдом для тебя! – Брат валял дурака.
Сестра промолчала, не поднимая глаз от кучи щепок, которые она подкладывала между слоями ниток на навое.
Продевание основы в нитченки заняло четверг и пятницу. Наконец миновал и вечер пятницы. Странно было ложиться в этот вечер на знакомую подушку. Когда она, лежа, смотрела в окно, казалось, что там на улице повеяло прохладой, хотя было, напротив, очень тепло. Она не думала ни о чем и незаметно заснула.
В первую половину субботы она заканчивала с нитченками. Потом устраивала для себя постель в амбаре – Вяйнё уже перебрался спать в клеть. Потом она сменила платье. Казалось, что она обдуманно готовилась совершить что-то запретное. Словно что-то неотступно увлекало ее за собой. И вот – и вот наконец наступила эта минута – она уходила, она шла за бёрдом.
– Вели Элиасу зайти как-нибудь, – сказала мать.
Дочь вышла из амбара и направилась к воротам.
– Разве он вернулся? – безразлично спросила она.
– Как же, вчера еще должен был, ты разве не слыхала, – ответила мать.
– Нет, не слыхала, – сказала дочь, не оглянувшись.
И она пошла, не чуя под собой ног, и напрасными, незамеченными оказались все красоты, которые земля взрастила в ее честь.
В Малкамяки она двинулась к нижнему домику, где жила старая хозяйка. Поздоровалась с ней, сказала о своем деле. Поздоровалась также с ее сыном Элиасом, веселым, разговорчивым и бойко на нее глядевшим. Потом хозяйка отправилась на чердак за бёрдом. Элиас был в это время в горнице, но скоро вошел в комнату.
И тогда настала та неизмеримая во времени кратчайшая минута, которую одна молодая девушка бессознательно ждала всю зиму и осознанно – воображая и упорствуя в своих фантазиях – всю весну. Теперь наступило лето, теплое и безмятежное.
Вот он, этот молодой человек с блестящими глазами, он приближается к ней от двери. Девушка смотрит на него прямо, не отрываясь. Выражение ее глаз странно: можно сказать, что они горят страстной враждой.
Он подходит близко, и девушка взглядывает на дверь, словно ждет еще кого-то.
– Как ты поживаешь? – спрашивает он.
Слова ничего не значат, значит только голос. Он кладет руку ей на плечо.
– Хорошо! – это ответ, и еще слышен короткий смешок.
Свободная рука девушки ложится на его запястье. Его свободная рука обвивает ее. Они оба стоят. Его поза – поза лесного жителя, ждущего услышать хруст ветки. Словно за дверью таится опасность. Слышатся приближающиеся шаги старой хозяйки. Минута кончилась.
– Может, оно широковато; ты сколько сказала – в шесть или в восемь пасм?..
Люйли Корке шла домой. У нее было чувство, что лето тянется очень, очень долго… Ее руки сжимали бёрдо. А-а, ну да, конечно: она ведь пряла зимой. Удивительно, каким славным вдруг показалось то время. Ну да, верно, потом она распетливала на воробах, и сновала, и продевала в нитченки… Что за чудеса, солнце словно и не думает садиться… Люйли чувствовала, что она никогда больше не заснет, во веки вечные. И она шла, шла по прохладной вечереющей летней тропинке к своему дому, в Корке, домой, до-мой, в Кор-ке-е…