Текст книги "Люди в летней ночи"
Автор книги: Франс Силланпяя
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 43 страниц)
* * *
Ольгино будущее замужество организовывало и расписывало все оставшиеся до него дни. А дела были наиприятнейшие. Когда знаешь день своей свадьбы, невольно будешь дорожить остающимся на руках временем. Оно превращается в нечто цельное, как охваченная разом панорама жаркого полдня, где каждая подробность увлекательна и неисчерпаема в своих возможностях. И от этого сладостно-грустно подступаться к ним.
* * *
Ольгу тревожат и отношения с Элиасом, и слишком быстро бегущее время; именно это удерживает их от разговоров. Элиас проходит мимо большого дома, так чтобы Ольга заметила его, поднимается вверх по склону и взбирается на валун. Он с непокрытой головой, в расстегнутой рубашке и босой. Ольга видит его из окна своей комнаты. Она выходит на улицу с газовым шарфом на голове и направляется через покосный луг к скале, словно и вправду заранее решила сюда прийти. Она расстегивает пуговки на платье, но не снимает его, потому что не собирается купаться… Она подступает к сокровищу, лежащему в ее руках, богатому подробностями и возможностями, – времени, остающемуся до свадьбы. Вот одна частность из общей целокупности – то, что она пришла к скале… Но нет, это не то, не то… Что-то сложилось не так, Ольга чувствует неверность и фальшь этого шага. Потому что она ведь здесь никого не ждет. Ей неприятна мысль, что сюда за ней могут прийти.
Она поднимается и идет к дому, без единой мысли в голове. Ах вот в чем секрет: не нужно думать, придумывать ничего заранее. Она ступает медленно и мягко, чуть изгибаясь, хотя сейчас ей не кажется, что за ее движениями следят, она кокетничает сама с собой и сама собой любуется. Больше она не станет совершать таких бессмысленных прогулок к скале!
* * *
Элиас не видел Ольгу уже несколько дней и, разумеется, чувствовал, что ее невидимое существование придает особый дурманящий аромат жарким летним дням. Потому что Ольга была его. И даже та, другая Ольга, которая заставила его страстно желать ее в самую короткую ночь, а потом внезапно отпраздновала помолвку. Ну, вот эта Ольга ушла по верхней дороге и пропала из виду… после того, как невзначай объявилась неведомо откуда, вдруг… А теперь ушла туда… Еще недавно Элиас думал: «Мне все равно, хочет ли эта женщина быть со мной снова, как в ту ночь. Если она захочет, то и я захочу». Но ныне все было иначе, желания не имели значения, дело было не в них. Дело было в судьбе.
Элиас догадался, что совершил омерзительный промах, когда так демонстративно прошел мимо дома и уселся на валуне, простоволосый! И было только естественно, что Ольга, выйдя из дома, направилась в другую сторону, давая ему, Элиасу, возможность исправить свою промашку – побыстрей убраться домой и не показываться на глаза. Теперь он чувствовал, что угадал и поладил с этой дурман-судьбой. Но сама догадка, что это судьба, кружила ему голову.
Долгий зной собрал по краям пространства жаркую дымку, своеобразно смягчавшую окрестное настроение. Временами казалось, что есть только жизнь и солнце. Во все дневные часы на солнце невозможно было взглянуть, следовало лишь покорно передвигаться здесь, внизу, в то время как оно следило оттуда, исправно ли жизнь делает свое дело, и для собственных надобностей сгущало по краям марево. Мысль о том, что это видимое пространство окружено огромным миром, в котором двадцатилетние составляют особое верное племя, больше не приходила в голову. Элиас вообще с трудом мог представить иную жизнь, кроме вот этой его нынешней, дурманной, в пространстве, окруженном по краям жаркой дымкой.
Дни напролет он бродил и наслаждался сознанием того, что ни единая душа не найдет его в этих местах. Однажды он вышел к той скале, что стояла в основании поросшего березами мыса. Малкамяки отсюда выглядел совсем странно, все виделось одновременно – и дом, и жар летнего дня. Для усиления впечатления Элиас даже залез на кривую сосну, вскарабкавшись по ее перепутанным сучьям. С тех пор он стал ходить к скале каждый день, только не через покосный луг в виду дома, а кружным путем.
* * *
Однажды Ольга подумала: «До свадьбы остался один месяц. И сегодня я точно пойду в то чудное место и искупаюсь!» И она отправилась к мысу тем же счастливым и гибким шагом, каким тогда возвращалась домой, испытывая удовлетворение от того, что ее прогулка не имеет никакой иной цели, кроме купания.
Она вышла к полянке под скалой и начала готовиться к купанию. Ей было удивительно хорошо. Она чувствовал а себя заодно со всем, что ее окружало и с чем еще недавно чувствовала себя розно: с воздухом, солнцем и землей в их объединенном существовании. Все подробности, на которых останавливался ее взгляд, только укрепляли ее счастливое ощущение бытия. Высокая береза поднималась среди кустарника, ее верхние маленькие веточки трогали небесный свод; корни жили иначе, чем крона, но они нуждались друг в друге. Ольга надолго погрузилась в наблюдения, словно находя схожесть в их положении и в своем…
Лежа на спине, она откинула голову, подставляя солнцу шею, и мельком глянула снизу вверх на крутой очерк скалы и изогнутую сосну. Сердце ее вдруг подпрыгнуло, но она успокоила его видом бездонного неба, которое было в тот момент предметом ее пристального внимания. – Вон там, в вышине… кажется, будто каждый миг там является что-то, что я не могу различить.
Она больше не смотрела на сосну, она снова занялась березовыми веточками на макушке дерева, но они, казалось, пребывали в тревоге и напряжении, как ни старалась Ольга своим взглядом успокоить их. В мире под солнцем было жарко.
Она лежала, пока не начало печь кожу. Тогда, потягиваясь, она снова взглянула вверх на скалу и изогнутую сосну, но не увидела ничего, кроме мерцающих жарких токов воздуха.
Назавтра жара продолжалась.
* * *
И вот наступила пора, когда среди густых трав победительно поднялись ромашки, крупноцветные колокольчики и таволга. Часто они росли друг подле друга, в который раз подтверждая вечное изумительное чудо: то, что на одном клочке земли из крохотных ничтожных семян взрастают поразительно непохожие цветы. Ромашки были как тонко выписанные, лучистые, невинные глазки, не устающие восхищаться солнцем, в то время как склоненные друг над другом купола колокольчиков были погружены в собственный лиловый мир. А таволга подымалась выше всех и была всех душистей. Об этих цветах в Иванов день не вспоминают…
Но теперь они цветут, и с края покачивающегося цветка взору открывается небольшая, но полноценная и красочная картина столь много преуспевшего лета. Обозреваемое пространство протянулось на несколько десятков взмахов крыльев бабочки – если она пролетит его от края до края над травяным лесом. Потому что нынешняя пора – еще и пора трав, колосистые метелки распушены, одни цветут, другие отцветают. Их луковички норовят выпустить вверх и заполнить своими ровными и узкими нижними листьями все просветы между растениями, образуя глухие дебри со множеством петлистых закоулков, влекущих к себе и кружащих голову всякому, кто посмотрит вниз с кромки цветка; куда приятней обозревать окружающий малый мир, в который время от времени прилетает из невидимых сфер бабочка или стрекоза, чтобы исчезнуть за травяными метелками… Так протекает жизнь возле одного сенного сарая среди ромашек, колокольчиков и таволги.
На ромашке, а именно на ее тугом золотистом диске среди трубчатых цветков, обитают черные крохотные – с булавочную головку – живые существа. Они никуда не стремятся отсюда и не имеют никакого ясного представления о мире и жизни, кроме разве слабого ощущения, что сами существуют. Но однажды одну из ромашек, росшую под стеной сарая между мелким колокольчиком и таволгой, постигла нежданная катастрофа. Ромашка со всей населяющей ее черной живностью вдруг оторвалась от природного места и помчалась по воздуху, а затем, также вдруг, прекратила свой полет; успокоения, однако, ей это не принесло: ее белые лепестки стали отрываться, подхваченные неведомой силой, и исчезать в неизвестном направлении, а вокруг обезлученного солнца ширилась зияющая пустота, в то время как где-то в вышине монотонно бормотал чей-то голос. Одно из черных живых существ, не в пору вылезшее наружу, увидело чудовищную руку, обрывавшую лепестки, и рот, произносивший слова. В отдалении виднелись еще глаза, следившие за действиями руки. Черная букашка содрогнулась от ужаса при взгляде на разоренное гнездо и на мир, качающийся вверх и вниз по краям цветка. Но вот все лепестки были оборваны, и огромные глаза застыли, глядя прямо на букашку. Это длилось бесконечно долго. Потом к букашке приблизилась палка – какой-то стебелек – и стала настырно пихаться, потом букашка обнаружила себя судорожно вцепившейся в край палки и уже снова мчащейся по воздуху через бескрайний простор… Упала она в какой-то просторный и прохладный лиловый кулек, а когда оправилась и встала на ноги, ни палки, ни глаз вблизи видно не было. Букашка постояла на месте с еще сведенными от полета членами, а потом осторожно двинулась вперед, чтобы исследовать этот новый, поразительный, лиловый мир. Пододвинувшись к самому краю, она впервые увидела невдалеке над колосистой метелкой могучую развесистую таволгу, как будто сулившую новые, еще более удивительные приключения, но только не разъяснявшую, когда именно их следует ожидать. Но как головокружительно велик был мир, простирающийся в ту сторону! Крохотная черная букашка стояла на самом его краю. За спиной мир сворачивался в лиловом дне кулька.
* * *
Так мешаются великие и ничтожные представления. Но, в сущности, риск не велик: если падаешь, значит, есть куда падать – а бытие разлито повсюду. Все это жаркое пространство заполнено предметами, отражаясь от которых опьяненная мысль может лететь вниз, в бездну, или в широкий безудержный простор… Вон Элиас приближается к Малкамяки. Он провел долгие часы, лениво валяясь на мысу возле сенного сарая, и, дабы заполнить до краев и без того полную чашу летних впечатлений, приставал с расспросами к ромашкам и колокольчикам, пока, наконец, точка дневного равновесия жизни и солнца не начала клониться к вечеру… Но пусть теперь взгляд поэмы скользнет через сотню тысяч цветочных погонных мер к югу, и ему, верно, повстречается одна душа, не знающая покоя в эти вечерние часы и ему странным образом знакомая.
Тридцать дней и ночейРанним утром Иванова дня Элиас вышел из амбара, дверь за ним закрылась, и Люйли осталась в полутьме одна. Только тонкий румяный луч просачивается в щель, которую никто, кроме зоркого солнца, приметить бы не мог. Люйли лежала в постели и ждала, когда ее сознание освободится от впечатлений, оставленных ночными событиями. След от них был столь же чувствителен, как след от сильного удара, дающий о себе знать много спустя. Долгое время она не думала ни о чем в особенности, а только следила за непроходящим чувствительным следом. Лежать следовало очень тихо, не напрягаясь ни единым мускулом. Зачем это так нужно, девушка не знала, но инстинктивно сохраняла то же положение, в котором оставил ее Элиас. Ей казалось, что кто-то витающий над ней в воздухе немедленно обрушится на нее, стоит ей чуть шевельнуться.
Случилось великое и непоправимое несчастье, о значении которого она только догадывалась, но которое ясно видела, лежа в полутьме амбара. Оно было обширным и захватывало всех людей, и эти недавние дни, и небо, и воздух. Все они слепо устремились навстречу этому несчастью, поддавшись ложному представлению, что жизнь станет богаче, чем была прежде. Уже их, Элиаса и Люйли, воскресное свидание было полно беды, но только теперь вполне прояснилось значение ее томительных недобрых предчувствий в то утро, и невиданно густого марева, и возникшей в воображении картины пожара, и чувства запертости на земной поверхности, с которой человеку некуда бежать. Уже тогда несчастье разрасталось вовсю. А потом то свидание на холме в понедельник… Элиас делал то и это, словно нарочно приготовляя беду. А потом танцы и весь народ, пришедший на танцы… в ночных сумерках несчастью легко было заманить всех в Замок… и она, Люйли, принуждена была идти туда, хотя прежде никогда не ходила. И Анна Харьюпяя, и этот Герцог… все участвовали в приготовлении несчастья. Люйли вспомнила свои ощущения при виде Анны и Герцога, так быстро сблизившихся. Она тогда бессознательно испугалась и поспешила к Элиасу за защитой, и была совершенно счастлива, когда они ушли оттуда; но она вовсе не мечтала привести Элиаса вот сюда, к постели. Она просто инстинктивно бежала от беды. А то, что произошло потом, было, в сущности, мелкой второстепенной подробностью, значение которой, если вдуматься, не выходило за пределы этой самой постели, хотя сама подробность точно была странной и удивительной. Но не имело смысла как-то противиться, когда несчастье так непостижимо разрослось и набрало силу. Здесь это случилось, и это была пустяковая второстепенная подробность, связь которой с общим несчастьем навряд ли понимали попавшие в его водоворот люди… Они и теперь еще не подозревали, куда их завлекло их нетерпение. Люйли словно видела перед собой лицо Элиаса, на котором выражение нетерпеливого вожделения было написано чересчур пугающе ясно. Элиас пришел и сделал что-то с Люйли – мимоходом, словно принуждаемый чьей-то злой волей, а потом поспешил прочь, невольный послушник несчастья. Могла ли она, Люйли, удерживать его, догонять? Нет, не могла. Не могла. Она не могла даже пошевелиться. Все беспредельное пространство уставилось бы на ее несчастье, все тотчас поняли бы, в чем дело, увидели бы эти последние дни и то, как она, Люйли, себя вела, и то, что она теперь… о! что все это связано… и что я… Люйли застонала во сне – потому что она все-таки заснула среди плывущих в полутьме амбара воображаемых картин, которые накатывали на нее в волнах тишины, и непрерывность одних служила залогом непрерывности других. Под покровом сна Люйли словно объясняли, что именно сделал с ней Элиас и какой новый, какой необъятный мир открывается ей вследствие сего деяния. Сон разрастался и нетерпеливо вожделел к этому новому открывающемуся миру. Образ великого и всеохватывающего несчастья оставался в том старом мире, из которого она теперь поднималась в новый и уже в нем неслась вперед, держа на плечах ребенка; и здесь не существовало ни счастья, ни несчастья, только непостижимый полет куда-то. Ребенок на ее плечах был ребенком Анны, и у него была такая же душа, как у его матери… И они парили над грядой и видели, как, взявшись за руки, танцевали польку Анна, Герцог и Тааве… и дрозд сидел на земле и что-то кричал им, но они не слышали… а мать Элиаса с очками на носу вышла из дома и пристально вглядывалась в них, словно они были частями движущегося станка, принадлежавшего ей вместе с бёрдом… Все было сон и полет…
Вилле Корке ни словом не упомянул об увиденном им ранним утром. Люйли дали спать допоздна, и она проснулась только к обеду. После столь долгого сна ее утомленному взору Иванов день показался странным и чужим. Все люди проводили этот день по-особенному, словно молчаливо признаваясь в чем-то друг другу. Но разве над этим краем разразилось ночью какое-то несчастье? Все было как будто в порядке. А что отец, Сайма, мать, Вяйнё – они живы, здоровы? Ну конечно, вот же они обедают… обедают в такой день. Но как это вообще может быть – такой день после такой ночи? Разве еще бывают на свете столь непохожие друг на друга вещи, как Иванова ночь и Иванов день?.. А Элиас? Он был здесь ночью и сделал это… Разгадка, явившаяся во сне, вдруг громом прогремела в ушах Люйли: у меня будет ребенок, такой же ребенок, как тот… Она почувствовала, что Анна Харьюпяя тоже знает, что в эту самую минуту она думает о том же… А где Элиас сейчас? Неужели он существует? Разве он может существовать где-то там при свете дня? Тень от пережитого во сне трепетала в воздухе вокруг нее. Что же теперь будет? Разве может жизнь продолжаться вот так? И сегодня Иванов день…
Весь этот день жизнь неощутимо скользила мимо. Люйли двигалась, ходила туда-сюда, сидела, смотрела по сторонам, даже разговаривала, но жизнь скользила мимо, не даваясь в руки. Вечер после такого дня был ужасен. Он пришел как обычно, но душа была не готова принять его, потому что день не был ею пережит, ни одно дневное впечатление не задержалось в ней. Ощущение было подобно тому, как если хорошо выспавшийся и бодрый человек, встав утром с постели, одевшись и постояв с минуту на месте, должен был раздеться, совершить вечерний туалет и лечь спать… Это противоречило законам естества… Но вечер наступил, все стихло, и скоро надо было идти спать. Люйли не понимала, когда успел пройти этот день или, вернее, что с ее утреннего возвращения прошел только один день… Вечер тоже скользнул мимо, не давшись в руки. Как-то вчуже казалось, что клонит в сон, но мысль о том, чтобы раздеться и лечь в постель, была непереносима, было одинаково трудно лечь и не ложиться. Но где ей бодрствовать? Куда деться? На улице – нет, все эти спящие увидят ее. Когда-то давным-давно она поднималась на холм и встречалась с Элиасом… Но Элиас пропал, его нет, его не может быть в такой вечер.
Люйли все-таки легла – не раздеваясь, совершенно уверенная, что спать не будет. И ей стало легче, покойнее; сумятица мыслей понемногу улеглась, и они стали тихо стягиваться в одну точку – к Элиасу. Здесь его образ смог приблизиться совсем близко, благо впечатления места и времени не поступали в сознание из полутьмы внешнего мира. Образ явился, но Элиас смотрел в сторону, словно стыдясь того, что был невольным орудием того великого разросшегося в последние дни несчастья, которое так ясно увидела Люйли, бодрствовавшая в одиночестве после совершенного Элиасом деяния. Он стыдился, и было только естественно, что он стыдился. Ведь он так непостижимо, так дурно поступил, исчезнув из жизни и оставив ее, Люйли, жить дальше одну. Когда же он исчез? А вот когда: незадолго перед этим деянием, которому в языке не было имени, как не было имени у того, кто совершил его. Потому что это – не Элиас, его уже не было… Люйли ужаснулась, ощутив себя в том же положении, что и в предыдущую ночь. Она не могла подняться и попыталась спастись, закрыв лицо руками. Свернувшись клубочком, она стала воображать, что с ней был настоящий Элиас, что «то» совершил он. Настоящий Элиас! Когда же Люйли встречалась с настоящим Элиасом? Ее мысль судорожно перебирала все события подряд, начиная с тех, что были прошлой осенью, ранней весною и вплоть до самого последнего дня. И нигде она не находила его, настоящего Элиаса. Девушка была молода и неопытна, и некому было ей объяснить, что такого Элиаса вовсе нигде не существовало, кроме как в тайниках ее души.
Ночь сейчас увидит, как девушка подойдет к двери и сядет у порога, подняв вверх лицо. Все ее существо вдруг прочувствует и объявит ей, что она безнадежно долго всматривается в одну-единственную подробность – в исчезновение Элиаса. И бесконечно задается одним вопросом: с кем она все это совершила? Но на вопрос ответа нет, и все происшедшее начинает казаться еще страшнее. Как жить ребенку, когда у него нет отца… когда отец такой и совершает такое… А я, я – мать… Девушка застонала в голос, встала с постели и подошла к двери, со смутной и тщетной надеждой, что, может быть, Элиас где-то рядом, идет к ней, когда она думает, что он исчез; он должен прийти, настоящий Элиас. Но снаружи только истекала утомленная праздником ночь, не знавшая, на что употребить изысканные красоты, раз праздник был позади. Элиаса там не было и быть не могло.
Шли только первые сутки, а всего их должно было пройти тридцать, прежде чем что-то еще произойдет.
Но как бы томительно долго ни тянулись сутки, в неделе их никак не больше семи, хотя и скорее неделя тоже не проходит, оттого что дни становятся короче. Если б мы уехали на неделю в другие места, а потом вернулись сюда же в тот же час, то можно не сомневаться, что девушки, сидящей на пороге, мы не увидели бы. Мы отметили бы, наверное, что ночь посерела, но вот девушки все же нигде снаружи не нашли бы. Неужели она сотворила что-то с собой, когда молодой человек ее бросил? Нет, воздух не был бы так покоен и умиротворен, как нынче. Так молодой человек бросил ее? На этот вопрос умиротворенный воздух без колебаний отвечает утвердительно, и мы чувствуем некую свою причастность к этому обстоятельству, что не может не вызывать досаду. Так, значит, ему следовало в то утро остаться здесь? – Отнюдь нет. – Значит, ему следовало что-то сказать, уходя? – Да нет! Видите ли, он бросил девушку не тогда, а много, много раньше, еще прежде, чем увидел ее. – Но как это возможно? – Возможно… Настоящий Элиас никогда и не бросал девушку, он и теперь рядом с ней, в ее душе. Печально другое – то, что когда она выглянула наружу – из дверей, из глубин собственной души, – она не увидела ни настоящего, ни мнимого Элиаса. Это поистине удручает. – Но где же она сама? – Спит в амбаре, разумеется.
Так миновала неделя, день за днем. – И что теперь? Дверь все еще закрыта, а ночь явственно посерела с той праздничной ночи. Мы наблюдали за равновесием жизни и солнца – каково же положение девушки? – Все то же. Ночами большей частью спит, днем ткет, и работа скоро, по всей видимости, будет готова: нитка на навое заметно оскудевает, а на полу уже целая куча выпавших щеп. Девушка, пожалуй, немного осунулась, но с такими глазами, как у нее, это ей даже к лицу. – Ну хорошо, это о работе, а каково ей вообще, не стало ли ей легче? – До некоторой степени. Представьте, она обнаружила, что события Ивановой ночи не имели для нее последствий. Согласитесь, что эта новость имела особую эмоциональную окраску, если позволительно это так назвать. Ее ведь никто никогда не просвещал относительно материй подобного рода. Тогда, утром Иванова дня, ей чудилось, что она получила разгадку во сне, явившуюся для нее в ее дремотном состоянии подобно удару грома. Но это не стало главной, отправной точкой для дальнейших размышлений, как можно было предположить. Главным стало открытие, что Элиас, с которым она соединилась, не был настоящим Элиасом… Ну, а затем уже инстинкт подсказал ей, что она может не ждать последствий. – Но ведь совершенное ею открытие должно было вызвать в душе девушки определенные перемены? – Разумеется, вызвало! Сначала, утром, она находилась под впечатлением воображаемой картины некоего обширного, не имеющего названия несчастья, навстречу которому стремительно двигалось все вокруг, включая небо и воздух, и которого она сама не остереглась. Позже она забыла об этой картине, но та какой-то своей частью сохранилась подсознательно и определила в ее глазах оттенок в выражении окружающего мира в те тяжелые дни. Ее душа, погруженная в оцепенение, чего-то ждала, и так же, ей казалось, ждала чего-то и природа. Однако затем, когда она сделала свое открытие и поняла вполне его отрицательный смысл, тот оттенок, та тень, что лежала на мире, внутри ее и вовне совершенно исчезла. Но лик самого бытия начал приобретать в ее глазах выражение несколько отупленное. Так что разразившееся несчастье было все же особого разбора. Представление о «настоящем Элиасе» стало нечувствительно забываться, и она заметила, что теперь думает о новом Элиасе, чье существование легко было представить в любое время суток и при любых погодных условиях. Новый Элиас проводил дни в Малкамяки, был сыном старой хозяйки, выглядел так-то и так-то, носил такую-то и такую-то одежду и был ей, девушке, совершенно безразличен. В ее уме теперь не существовало никакой определенной отправной точки или мысли. Среди дня она едва ли думала о чем-то другом, кроме того, что непосредственно относилось к ее домашним заботам. Она следила глазами за поднимающейся и опускающейся основой и слушала жужжание шмеля и тиканье часов на стене…
– И ей не приходили в голову мысли о самоубийстве в те дни?
– Навряд ли, в это время уже нет. Быть может, несколько раньше, в самую черную минуту: однажды она совершила несколько несвойственный ей поступок и выходила ночью на берег. Но ей это определенно должно было казаться ребячеством, как-то не идущим к ее нынешним обстоятельствам. В ее положении утрачивают вкус к подобным выходкам… Но взгляните-ка: на небе уже видна звезда!
– Верно! А дни по-прежнему яркие и даже стали жарче.
Все так, стоят обычные жары, хотя временами задувает молодой ветерок. На небе клубятся пышные облака с белою каймой, постоянно меняющие форму; впрочем, человеческому глазу трудно уследить за этими переменами. На четвертой с Иванова дня неделе облака как будто успокаиваются и наступает затишье. Верхушки облаков чуть рдеют, как пики гор, подымающиеся из тумана. Воздух тяжело-тих.
Усадьба Корке утопает в зелени. Перед самым обедом Люйли одна возвращается домой. Она ступает медленно и вяло – день очень жарок. Приятно и утешительно замечать в ее облике некоторые неизменные черты: на ней какая-то кофта, юбка и передник, но с теми же вечными складками, которые производят все то же впечатление, словно они столетиями наследуются от поколения к поколению. Сие – следствие самого образа и способа работы. Тогда апрельским вечером она остановилась возле голых осин, теперь проходит сквозь толчею листьев; но от одной до другой временной точки, через все случившиеся события ее облик пронес неизменно женственные, прилежно трудолюбивые черты, словно утешительно-печальное преемство… Открыты двери в сени и в горницу, и Люйли заходит туда незамеченная. В избе с матерью сидит знакомая старуха из деревни. Разговор идет самый оживленный, но он словно нарочно старается для Люйли, он обращается через стену к ней. Он уже вторгся в ее мир и бесцеремонно разгуливает там. Люйли стоит и вслушивается, она едва помнит, кто там разговаривает за стеной в их доме. Это не слух, а ее душа впитывает каждое слово.
…Герцог-то в Иванову ночь провожал с танцев Анну и оставался у нее до утра. Анну и растили неженкой, мать этим еще и похвалялась, с детства потворствовала ей и баловала с пеленок. В деревне еще когда говорили… я всегда говорила, что эти нежности до добра не доведут. Со свиным рылом-то чего в калашный ряд, попасть попадешь, да хрюкать начнешь, хе-хе!.. навроде моей хавроньи…
…Да и то – во всем свете от веку так повелось, что у всякого свое место, а коли ты из простых, то и сиди, не лезь непутем…
…А говорили-то еще, что сын бабушки Малкамяки у вас тою ночью был, но я уж, конечно, сразу сказала, что…
Пожалуй, именно в эти минуты зародилась в сердце Люйли ненависть – тихая-тихая, неторопливая, та, которая, однажды возникнув, намеревается терпеливо и самозабвенно ненавидеть до гроба. Домашние дела пошли как по маслу, сны по ночам больше не мучали. Мать обходилась с ней как с сокровищем, не знающим себе цены. Люйли со своей стороны стала обращать внимание на домашних, ощущая в их бытии надежность и преемственность, далекие от внешних бедственных событий, увлекших этим летом в свой водоворот и Люйли. Ход домашней жизни надолго выпал из поля ее зрения, зато теперь он приблизился к ней; ее привлекала в нем раз и навсегда установленная преемственность. Люйли отдавала себе отчет в происходящем сближении, не противилась ему, но и никак сама этому не содействовала… В тот зеленый день, стоя в горнице, она слышала, что мать не только не поддержала разговор о ней, но перевела его на другую тему и вскоре сделала так, что гостья почла за лучшее удалиться. Но когда мать и дочь оказались потом вдвоем на дворе, ни та, ни другая ни словом, ни жестом не намекнули на то, что одна из них услышала, разговаривая со старухой, а другая – стоя за стеной. – Все эти господа сами по себе, а мы, простые, сами по себе. Ты вот молодая и неопытная, а меня не послушалась. – Вслух было сказано: «Принеси воды, прежде чем пойдешь обедать. Теленку пить нечего!»
Иногда Люйли приходила на ум Анна Харьюпяя и ее изнеженность. Ей становилось тошно – она вспоминала голос старухи, а потом тотчас – Элиаса. Что будет, если она повстречается с Анной или с ним? Убежать? Нет, зачем. Скорей бы уж осень! Скоро будет гроза; пройдет гроза, а там и осень начнет подступать…
Грозы не было ни в тот день, ни на следующий, хотя очень далеко, за рдеющими в вышине облаками, раздавалось грозное урчание. Ночи стояли душные. Раскаты грома докатились до Корке на тридцатые сутки, считая с Иванова дня. Люйли в это время сидела одна в горнице. Гром давно уже гремел над Малкамяки, и воздух посвежел, когда Люйли вышла на двор. У ворот стоял Тааве и болтал с Вяйнё. Тааве наконец расстался с Малкамяки и пока жил в Вяхямяки. Теперь оказался зачем-то в их местах и сейчас возвращался домой, откуда гроза уже ушла. Выглядел он бодро. Бог знает о чем они там толковали, но когда Люйли проходила, Тааве сказал, обращаясь к Вяйнё, но явно предназначая свои слова ей:
– Элиас-то солнечные ванны принимает на пару с невестой. Эй, Люйли!
Последнее он добавил на всякий случай, потому что Люйли не подала виду, что слышит.
– Пусть принимает! – выкрикнула она и бросилась в амбар.
Там она попыталась заплакать, но у нее не получилось.
– О Господи Боже всемилостивый! Зачем мне это… что я наделала… Боже великий!.. я это сделала… я преступила… что будет?!
Во дворе были слышны голоса: пришел еще какой-то гость, и отец говорил ему, что неизвестно, дойдет ли до них гроза – она с самого Иванова дня собирается! Заглянула мать, спросила, будет ли Люйли ужинать. «Нет», – ответила та, и мать не стала больше ничего спрашивать. Так Люйли одна-одинешенька осталась в амбаре на ночь. Шел тридцатый вечер с Иванова дня.
В Малкамяки этот день прошел совсем иначе. Бывший любимый Люйли, Элиас, забрался в своих прогулках в самое отдаленное место.