355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франс Силланпяя » Люди в летней ночи » Текст книги (страница 34)
Люди в летней ночи
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 01:56

Текст книги "Люди в летней ночи"


Автор книги: Франс Силланпяя



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 43 страниц)

Но теперь-то лето, сугробы давно растаяли, и даже у самых дальних тропинок растут цветы, так что можно присесть среди них. В сладком неведении пускаешься в путь по такой тропке, легкая игривость искрится в речи и во взгляде, пока не предстанет перед тобой полянка, которая так прелестно завлекает присесть, что отказаться невозможно… И коль не откажешься присесть, не откажешься и от многого другого, и станет гораздо теплее…

Было тепло, и все же сидящую у дороги уставшую девушку била дрожь, холодная дрожь, и мучила жажда. А может быть, и действительно уже не было так тепло, солнце только что опустилось за леса, и его энергия дробилась о деревья, о мощные ели, стоящие плотным строем, столь могучие и старые, что могли позволить себе не обращать внимания на тех, кто сидит у их корней. И день, истраченный людьми, как бы поднялся ввысь к самым юным нежным побегам на макушках елей, стал недостижимым с земли, и могучий лес наконец завладел им. Глаз уже заметил поблизости пригнутый к земле можжевельник и в его ветках нити паутины, словно тончайшие натянутые струны. И поверхность почвы тоже видна была как-то яснее, четче; если глядеть на нее пристально, то начинало казаться, что и она так же ждет, как только что ждал створ ворот Кулмалы… Только что… неужели это было только что? Ведь уже приближался вечер. И ведь Силья уже много часов подряд общалась в душе с прежними, с далекими временами. Никто не прошел мимо нее… или все же кто-то… Она побывала в Кулмале, там играли на пианино и пели…

Силья еще напевала про себя. И пусть она не пела в голос, все ее существо пело, и то была длинная песня, которая постепенно превращалась в новую надежду, более широкую, чем этот воскресный поход в гости. Поскольку молодого человека там не оказалось, ни во дворе Рантоо, ни в комнате Кулмалы, сердце вскоре забыло, что его-то оно там и искало. Оно окончательно вернулось на свое место, в самое себя, и нашло там искомое…

Сердце нашло его и с того момента держало только для себя. Они остались вдвоем. Они не общались с другими, не бывали на людях, и никому не дано увидеть ран ее милого. И это тем более легко, что сознание не ведает толком, где он, ее друг. Долгая передышка в придорожной траве кончилась тем, что девушка поднялась уверенная и полная надежд. Высохшие и ставшие почти невидимыми брызги крови тоже стали далеким прошлым. Никогда она не была столь уверена в жизни, как теперь, встав с травы, хотя все тело будто не принадлежало ей, она дрожала в холодном ознобе и хотела пить. Теперь ей надо жить и крепнуть, ибо милый с каждым мигом, казалось, приближается и как бы все увеличивается. У него были свои переживания после того, как он летом уехал, – минувшим летом, или только что, – за это время произошли всякие события, но теперь они отпали. И его отъезд тогда был каким-то недоразумением, которого Силья не смогла понять. И так уж получилось, что теперь он, калека, лежит где-то, а вторая половина этого единого целого бредет здесь уже почти в сумерках по дороге, возвращаясь в Киерикку, в некий дом, где у людей поношенная и грязная одежда, у печи обиты углы, а сами люди беззлобно ворчат. И они оба, и он, и она, должны пройти свои дороги до конца.

Лес опять поредел, и дорога сделалась более ровной, опять превратилась в проселок, вела мимо риг и сараев. Одна знакомая, догнав Силью, поинтересовалась, куда та ходила, и была слегка удивлена разговорчивостью этой обычно тихой девушки. Силья говорила вперемешку о прошлом лете и о нынешнем, о войне, о павших и о тяжелораненых, казалась странно взволнованной, тяжело дышала, а скулы ее покраснели. «Силья, наверное, малость притомилась в дороге?» – сочла возможным спросить попутчица, у которой эта встреча зародила начало сомнения в душевном здоровье Сильи.

Силья немного опоздала, вернулась чуть позже, чем они договорились с хозяйкой перед уходом. Хозяйка сама начала дойку и ничего не ответила Силье, когда она спросила, выдоены ли уже эта и та коровы или ей надо заняться ими. Хозяйка то ли не расслышала, то ли все еще злилась на мужа, с которым у нее произошла перебранка, во всяком случае она теперь молчала. Силья взяла подойник и нагнулась к вымени; корова, похоже, была еще недоена. Она принялась доить, и уже первые капли звонко ударили в дно жестяной посудины… но тут силы оставили доярку, она потеряла сознание. «Господи помилуй, что это с нею», – пробормотала хозяйка своими мягкими губами; ей никак не удавалось поставить прямо свой полный подойник, чтобы прийти на помощь Силье, и она от этого волновалась все сильнее.

Пожалуй, немного молока все же плеснуло через край, но хозяйка уже подхватила девушку, почувствовала, что шея у нее очень горячая, а руки совсем холодные. Силья же ничего не могла вымолвить, и голова ее вяло откинулась назад. «Помогите, скорее сюда! Ради Бога! Да где же они все? Херманни!..» Хозяйка кричала так, словно все домочадцы единодушно выказали великое небрежение и словно всем им в этот воскресный вечер следовало быть на месте в ожидании и этого происшествия и крика деятельной хозяйки. Но когда никто не явился – «что у них – ни ушей, ни глаз нету, что ли, – дети где же? Тауно-о-о-о…».

Силья уже открыла глаза, пыталась нащупать свой опрокинувшийся подойник и встать, чтобы продолжать дойку.

– Оставь уж, – сказала хозяйка, – похоже, ты, бедняга, свое на этом свете уже отдоила.

Девушка настолько пришла в себя, что хозяйка могла повести ее в дом. И как раз хозяин вышел на крыльцо. Хотя он старался не показать, что сконфужен, это было заметно, и хозяйка, ведя девушку в дом, как бы насмехалась над ним, оказавшись все же победительницей в давешней перепалке. Идя мимо мужа, она сочла себя вправе продолжать обиженное молчание и не отвечала на его вопросы.

После этой дойки Силья больше не могла работать. Правда, утром в понедельник она почувствовала себя лучше, она спала так, как спит человек, который после долгих усилий добрался наконец до дома. Но когда она попыталась встать, все вокруг опять почернело у нее в глазах и во рту внезапно пересохло. Не оставалось ничего другого, как упасть обратно в постель; слабый стон долетел до кухни, где хозяйка была уже на ногах. Дом уже и вообще просыпался, со скотного двора слышалось мычание коровы, и в кровати возле двери батрак чмокал губами.

Хозяйка вошла в людскую, и маленькие ее глазки уставились на кровать Сильи. Хозяйке досаждали любые отклонения от устоявшегося хода жизни, а хворая служанка была явлением необычным. Но полагалось выказать сердечность заболевшей служанке. Этим и объясняется, что хозяйка Киерикка сказала Силье весьма злым тоном весьма сердечную фразу – или наоборот. Коровы опять замычали, ибо давно уже было пора начинать дойку. Они словно хотели домычаться до сознания хозяйки. Хозяйка уразумела, что сегодня дойка не пойдет как обычно, и сказала:

– Похоже, придется пойти звать эту Сантру Мякипяя на сегодня, работать за тебя.

Этим хозяйка хотела сразу обозначить, что не намерена содержать больную Силью. Но она прекрасно знала и то, что девушке уже три месяца не плачено жалованье – это успело пронестись в ее медленно соображающем мозгу – и что у нее очень хорошее приданое. Потому-то она и сказала: «За тебя».

Но для Сильи это было мелочью, ей хотелось лишь лежать. Кровать была грязной, и в углах ее завелись клопы. А на улице стоял прекрасный летний день, это ощущалось и внутри дома; казалось, работы на хуторе сегодня шли особенно хорошо. Дети то и дело вбегали в людскую и выбегали, дверь оставалась открытой, и оттуда неслись в дом и запахи природы, и звуки работы. В этот долгий летний день Киерикка казался Силье почти родным домом. В душе ее продолжался тот праздник, что начался вчера.

Она услышала также разговор за дверью хозяина с хозяйкой. Они разбирались – перебивая и поправляя друг друга, – как долго можно держать больную Силью без помощи общины. И хозяин заметил, что девчонка-то из другой волости и здешняя община ничего на нее не даст, только склоки пойдут.

Затем хозяйка пришла поговорить с Сильей. Она перво-наперво сказала, что болезнь Сильи, судя по всему, смертельна и что следовало бы теперь же, пока есть время, основательно выяснить отношения с Богом. И что сейчас надо бы чуток поговорить и о делах материальных. И что если Силья согласится на то-то и то-то – и затем еще на кое-что, – то возможно, тогда как-нибудь они управятся…

Вскоре позвали и Сантру Мякипяя; она пришла с важным видом и перечисляла свои срочные домашние дела, которые ей пришлось оставить. Но Силье все это казалось удивительно незначительным. Гораздо важнее было то, что теперь и она лежит в постели, как ее милый где-то там. До чего было бы славно поделиться с ним тем, как, лежа в постели, они думали один о другом. Силье казалось, что она поднялась куда-то высоко, ближе к нему – любимому другу, – здесь, этим новым летом – никогда уже больше не будет того прошлого, куда она недавно – вчера – в воскресенье – совершила паломничество.

Это был первый проведенный в постели день болезни, и он был подобен воскресенью. Правда, вечером сон никак не хотел приходить, было лишь очень жарко, хотя батрак и приоткрыл толчком дверь. И мучила жажда. И поскольку Силья не догадалась попросить хозяйку принести ей воды, пришлось встать самой. Ночь была светлой, и Силья хорошо знала дорогу к ушату с водой, стоявшему в людской. Ей никогда прежде не доводилось вот так идти к ушату, поэтому она только теперь впервые смогла заметить, что светлой летней ночью, когда все обитатели Киерикки спят, это такой же славный дом, как и другие. Как все комнаты старых наследственных домов, выстроенных давным-давно, в другие времена.

Бессонница казалась уже почти отдыхом, и хотя воображение представляло ей и милого, прибывающего сюда, разум сумел удовольствоваться и таким видением. В ее сознании не было места для разочарования.

Так вот Силья и лежала. Новизной происходящего можно было объяснить то, что скудные христианские чувства хозяйки в эти первые дни потихоньку и постоянно проявлялись мелкими добрыми делами. Она приносила Силье попить цельного молока, которое обычно бережно собирали для маслобойни, иной раз она также давала ей настоящего кофе и сахара, который втайне от мужа выменяла у спекулянта на зерно. Кофе вызывал приятную быстропроходящую испарину. И вообще-то Силье было бы хорошо, если бы не требовалось лежать в людской, различные недостатки которой она теперь, в этом новом своем положении, замечала яснее прежнего. И впрямь было удивительно, что в таких условиях она прожила вот уже почти что год. Ведь все это время кровать была точно такой же. Теперь в Силье с каждым мигом сильнее и сильнее просыпалась тяга к более чистой и как бы более благородной жизни. Не сможет же она быть здесь и тогда, когда… однажды… придет то неопределенное, чему она не умеет да и не пытается придать четкий облик, но приближение чего столь же верно, сколь то, что сейчас это – жизнь.

Однажды в конце недели, когда после дождливой ночи опять светило солнце, Силья, крадучись и не замеченная никем, выбралась из дому. Она почувствовала, что сил у нее хватает, хотя дыхание вроде бы становилось понемногу все горячее. На дворе она теперь удивилась виду дома и двора, словно они впервые попались ей на глаза… У крыльца людской кто-то выплеснул грязную воду. Коровы оставили следы своего посещения двора, и по некоторым из них проехали колеса телеги…

Между постройками можно было увидеть даль, деревню и озеро за нею, где обычный дневной свет становился сверкающим. Но когда она посмотрела туда, глаза быстро стало слепить и появилось чувство усталости. Откуда-то с поля доносился голос пахаря, понукавшего лошадь, это было так близко, что она узнала пахаря по голосу… Удивительно, что она вот так, без дела, обретается тут, во дворе, будничным днем в горячую трудовую пору и никто, проходя мимо, не выкрикнул ей ни одного распоряжения. Хотя жизнь ее день ото дня становилась вроде бы все красивее и яснее и хотя эта жизнь стала несравненно возвышеннее, чем у тех, что там и тут трудятся изо всех сил и заставляют трудиться других, она все же в таком состоянии, что не может ничего делать сама. Где-то в глубине сознания это противоречие казалось далеким, мерзким и гнетущим.

Она двигалась вперед, дошла наконец до баньки-сауны, трухлявые нижние бревна сруба которой полностью скрывала пышная крапива. Окошко предбанника было почти на уровне крапивы, однако же солнце светило в его зеленоватые, залатанные дранкой квадраты. Было довольно приятно вот так, в первой половине дня, войти в сауну. Вспомнились времена, когда она была маленькой девчушкой… Но окно здешней сауны было на теневой стороне, и тут противно воняло сыростью; на оторванной доске пола видны были засохшие пятна крови, тут пускали кровь…

Но в маленькую каморку при сауне светило солнце, и ее наполнял сладковатый запах, подобный тому, какой издает старое некрашеное дерево. Силья вошла и присела на низкую кривоногую табуретку, почему-то выставленную туда. Там валялись в беспорядке и другие вещи, была даже старинная деревянная кровать без досок ложа.

Заметив, как бродила Силья и что она долго не выходит из сауны, хозяйка пошла по ее стопам взглянуть, и чем дело, и открывала те же двери, которые только что открывала Силья. Миленькие глазки хозяйки опять глядели злобно, это была такая же злость, какую испытывает посредственный человек, видя нечто – пусть даже мелочь, – чего сам он никогда не сделал бы. Зачем же она сюда-то привала и что ее заманило?.. И хозяйка сразу же подглядела, не найдется ли тут – да, такого, что плохо лежит, хотя за Сильей ничего подобного не замечали, но кто знает, что ей может взбрести, коль неизвестно, долго ли еще проживет – может, например, попытаться что-нибудь всучить Сантре Мякипяя, чтобы та подольше ее замещала или взяла бы к себе, если нельзя будет находиться здесь. Хозяйка была тугодумна, но успела сплести эту цепочку размышлений за то время, пока глаза шарили по сторонам.

– Я подумала, – сказала Силья, – что из этого может получиться больничный покой для меня.

Уши ее слыхали, что рот действительно произнес это. Но она ведь ничего такого не думала – и особенно заставило ее вздрогнуть то, произнесенное ею: больничный покой. Но с другой стороны, она чувствовала сейчас, что именно так ей годилось и думать и говорить.

– Кто же тебе сюда будет еду подавать? – спросила хозяйка, поднимая деревянный подойник, с которого соскочили обручи.

– Да мне ничего не надо, немного молока только, – продолжала Силья. – И не обреталась бы в людской, если болезнь моя такая плохая, там ведь и дети.

По лицу хозяйки было видно, что в мыслях ее произошла заминка. Она ничего на это не ответила.

– Тут и кровать есть, без дна, правда, – продолжала Силья. – Позволили бы Сантре тут прибраться немного, уж я из своего жалованья буду платить, сколько хватит…

– Нет, Сантру я сюда возиться не пущу, могу и сама прибраться тут, если уж так. Хм, не знаю, что на это хозяин скажет, но теперь пойдем все-таки отсюда.

Хозяйка подалась прочь, шагая быстрее Сильи.

Силья смогла перебраться в комнатку при сауне, где произвели уборку и навели порядок. Силья и сама помогала, по мере своих сил. Комнатка получилась такая славная, что хозяйка сочла нужным сказать: «Я бы теперь и сама сюда переселилась». На что Сантра Мякипяя мимоходом заметила: «Чай, эта прелесть уж скоро перейдет от Сильи хозяйке». Замечание выражало сочувствие Силье.

Приведение в порядок этой комнатки было такой праздничной деятельностью, что когда наконец было готово, мысль о переселении сюда показалась новоселке слегка странной. Но Силья все же настолько была утомлена, что прилегла на кровати, вроде бы ненадолго. Но так, в одежде, она и проспала там до самого вечера. Вечером она пробудилась словно лишь для того, чтобы раздеться, как обычно, отходя ко сну. Однако утром она уже не встала с постели, чтобы одеться. Она теперь слегла окончательно. Рассказ о Силье приближается к концу, приближается к тому событию, о котором говорилось вначале и которое послужило причиной всего этого повествования.

Наступили самые прекрасные дни середины лета, скоро уже сенокос, рожь колосилась и наливалась. Солнце сияло, в воздухе пахло солнечными лучами. Куст крапивы, росший под низеньким окошком Сильиной каморки, успел уже подняться настолько, что заглядывал в окошко и придавал освещению каморки немного таинственный, зеленоватый оттенок, суровость которого удивительно подходила к часто повторявшимся приступам кашля лежавшей там больной. Вскоре появились характерные приметы болезни и на руках ее, они как-то вытянулись в суставах, запястья и тонкие пальцы сделались как бы еще тоньше. И молочно-белое лицо ее тоже сделалось как бы чище и исполнилось некой благодати, на скулах под глазами цвели розы, а красивые ресницы сделались словно еще длиннее, словно увеличилась необходимость прятать за ними какую-то тихую большую мечту.

Поскольку девушка почти ничего не хотела есть, она вскоре начала худеть. Однако же она не успела отощать настолько, чтобы на нее неприятно было смотреть. И пока она была в состоянии вставать с постели и осторожно передвигаться по каморке, можно было почти разглядеть, как просвечивают сквозь тонкую рубашку нежные женственные формы ее тела. И лицо ее не покидала улыбка, которая, как ничто другое, свидетельствовала, чья она дочь. Хотя и здесь в округе – еще более, чем в прежних местах, – наверняка никто не знал ее отца. Эту Силью привыкли считать тут лишь служанкой, которая прежде служила там-то и там-то. И теперь она умирала. Хозяйка считала возможным говорить об этом теперь уже совсем уверенно и в людской, наливая кофе старухе, пускавшей кровь, и самой Силье, стоя у ее кровати. Хозяйка вещала умирающей служанке и Слово Божье, которое та хотя и слушала с добродушным выражением на лице, но все же как-то безразлично.

Дело было в том, что Силья в этот момент смотрела рассеянно на свой собственный чистый фартук, который был теперь на хозяйке поверх ее пыльной серой юбки. Хозяйка, идя к больной, не сообразила снять его, и лишь теперь, сама заметив это, сказала: «Взяла там твой фартук, свой-то сняла в стирку», – «Берите, чего уж там», – сказала Силья. Это было ясное разрешение и даже поощрение. В следующий раз, угощая знахарку кофе, хозяйка особенно подчеркнула это, поскольку тогда на ней была уже и юбка Сильи. И она еще добавила, что, мол, надо же каким-то образом получить возмещение, раз пришлось нанять замену, даже если ничего и не хотеть за уход.

– Девчонке небось еще причитается часть жалованья? – спросила знахарка, ибо она знала точно, сколько осталось недополученным Сильей.

– Этого надолго не хватит, если несколько пенни и недополучила, – буркнула хозяйка и больше не налила кофе в чашку старухи.

Но из-за ветхого окошка каморки при сауне кашель доносился и во двор, где играли на травке мрачнолицые дети Киерикки. Иногда шел по двору и хозяин. И его обутые в сапоги ноги останавливались, на его лице возникало мужское, слегка досадливое выражение, когда он обдумывал свойства услышанного им кашля. Хозяин не ходил взглянуть на свою служанку. Ни разу – за время ее болезни. Ему и в день похорон «лень было» самому ехать в церковь. Семейству Мякипяя и хозяйке он позволил поехать на его лошади.

Тогда Сильи уже не было в живых, но пока-то она еще жила. Душа ее справляла великий праздник в благородном одиночестве и во все усыхающей материальной оболочке, в теле, которое, с точки зрения тех, развивавшихся и множившихся в нем существ, было огромным миром. Продолговатыми клетками те существа соединялись и распадались в плоти этого окружавшего их мира. И, набравшись жизненных сил, они делились надвое – это происходило кипяще-бурно в очагах легких и в дыхательных путях вплоть до самого горла, а также еще там и сям в этом прелестном творении природы, которое, материализовавшись в таком неповторимом образе, жило и росло двадцать два года. Это оказалось бессмысленным расходованием жизни материи. С наступлением вечера температура человеческого тела повышалась, а кожа покрывалась холодными мурашками до того момента, пока ночь не выжимала жар потом сквозь поры кожи. С восхода солнца и до обеда в этой схватке между жизнью и смертью наступало своего рода затишье. И поскольку в те часы и минуты внешний мир, в широком смысле этого слова, а также небеса бывали красивее всего, душа как раз тогда и справляла эти праздники одиночества.

Органы чувств, послушные помощники души, – и их функционирование тоже было в какой-то мере нарушено. Неуверенность в осязании и ощущении температуры появлялась именно тогда, когда она дрожала от озноба, ощущать вкус мешала слизь, возникающая от деятельности тех бесчисленных микробов, и обоняние словно бы было заодно со вкусом. Но полностью действовали еще самые благородные из органов чувств: глаза видели, и уши слышали. Зрение и слух даже вроде бы обострились против прежнего. Аза ними стоял мозг, в котором все ощущения, казалось, устремляются куда-то в самый глубинный пункт, бескрайний, ибо он не имел размера.

Под решетинами крыши крылечка сауны жили ласточки, их щебет был слышен с раннего утра до позднего вечера. Недалеко находился и колодец с журавлем, на верхушке которого почти всегда сидела какая-нибудь из них, самых милых компаньонок больной девушки. И настолько обострился ее слух, что у него появился и такой «недостаток»: в том щебете птиц она ясно слышала человеческую речь. Даже тон голоса менялся в соответствии с содержанием – и то не было обычным повторением фразы, которой здоровые люди подражают цвиканью ласточки. Итак, они были ее лучшими товарками, поддерживавшими ее настроение бодрым, никогда не намекая на ее особое состояние. Они лишь щебетали там, за дверью, иногда, правда, одна из них опускалась на самое неожиданное место, на переплет окна сауны, и оставалась там, так что белая грудка ясно была видна в окне. Но эта птица существовала как бы отдельно от остальных, летала своими окольными путями и вроде бы ничего не знала о больной девушке. Приветствия же и речи ласточек доносились до нее от других, невидимых птиц.

Зато свет был видимым. Попадая в окно, свет заполнял все воздушное пространство, искал в оконном квадрате стекла какой-нибудь пузырек, чтобы сделаться радужным, или более широкий дефект стекла, который странно искажал, уменьшал или увеличивал видневшееся за ним. Но главным все-таки оставалось небо, на которое девушка могла смотреть лежа, прямо из своей постели. Мысль словно ухватывалась там за что-то… могла ухватиться и еще повыше… буквально там, где была самая бледная синева, в конце которой она, казалось, видела самое себя – уходящей, удаляющейся… пока воздух не делался туманным и голова не начинала слегка кружиться. На мгновение становился неслышным и щебет ласточки. Много помех на пути красивого, питающего большие надежды человеческого существа, воображающего, что переживает лучший период для осуществления своих надежд.

Потому что ведь она надеется, что осуществится встреча с той единственной человеческой душой, которая еще есть у нее. Ведь все другие отдалились от нее: хозяйка хотя и приходит поухаживать за больной и смотрит жалостливо своими маленькими глазками, но на ней уже теперь вся одежда Сильи; дети, которые приходят следом за хозяйкой – их матерью – и стоят там в ряд, широко раскрыв рты и глаза, и наблюдают, как мать помогает Силье; Сантра Мякипяя, занятая чем-то немного поодаль и говорящая, что «ведь это же было и желание Сильи тоже, чтобы я получала Сильино жалованье, раз уж оно ей не выплачено, – если я поняла слова хозяйки, то она, верно, думает, будто я только из сострадания к Силье буду за нее работать…».

Все удаляются, только один становится все ближе. И вскоре она сможет уже с ним встретиться, сперва днем, у всех на виду, но затем вечером наедине, в роще на тропинке, по краям которой у корней берез мелькают нежно-белые кукушкины слезки. И оттуда они пошли бы дальше, как бы не касаясь земли… думать о своих ногах Силья не в состоянии, их будто бы и нет у нее, говорят, они распухли… и откуда-то доносится, что у ее милого не хватает ноги… и в легких тоже… стоит мыслям обратиться к этому, как голова опять начинает кружиться, по телу прокатывается холодная дрожь; уже поздний вечер. Я здесь в каморке при сауне, только что сюда приходила и хозяйка хутора. Это такой хмурый хутор, куда я тогда нанялась, ни о чем не подумав. И зимой я помогала тем, кто воевал, – и потом еще этот Телиниеми… Гнетет болезнь, трудно дышать, и состояние полусонное, и так, пока не пройдет ночь – неизвестно уже которая.

И все же одна из них стала последней. Все разрешилось прекрасным воскресным утром. С точки зрения нашего повествования, одним из утр, которое как бы ждало своего часа за длинной чередой других. Можно было бы назвать и месяц, и день, и год, но в этом нет надобности, да к тому же это может вызвать совершенно не относящиеся к делу размышления.

Солнце взошло тогда после трех часов и двигалось помаленьку, заглядывая в сотни и тысячи дворов и окон, в ворота и внутрь комнат, на кровати, где спали люди. Оно заглядывало и в гнезда птиц, которые, правда, не имели ни малейшего понятия, что это утро воскресное, ибо каждое утро, особенно солнечное, было для них одинаковым праздником. Солнце светило также и насекомым, и беспозвоночным, и если маленькая букашка радостно порхала в море солнечных утренних лучей солнца, ласточка радостно устремлялась и хватала ее. Преломляясь по-разному, лучи проникали под поверхность воды. Крохотное существо, усердно гребя жгутиками, торопилось вперед в поисках пропитания и с целью размножения, продолжения своего рода, но тогда, сделав гибкое элегантное движение, его хватала маленькая рыбка, восхитительное видение в утренней, пронизанной солнечными лучами воде. А мимо проплывала большая рыба, в чьих мощных челюстях исчезали время от времени рыбки поменьше.

В усадьбе священника непонятно почему в такую рань пробудился старый пробст, столь старый, что уже впал в детство и плоховато соображал, особенно по утрам, едва проснувшись. В одной рубашке он подошел в своей комнате к окну, посмотрел мгновение на прекрасное тихое утро и подумал о природе, возносящей Господу славу. Затем, сентиментально вздыхая, он засеменил обратно в постель. Угловая комната пробста была в той части главного здания усадьбы священника, где старательно выложенный каменный фундамент был выше всего. Зато та сауна в Киерикке, как уже упомянуто, и вовсе не имела каменного фундамента; если и были когда краеугольные камни, то они ушли в мягкую землю. Бревна нижних венцов были уже трухлявы, окошко слегка покосилось… но и через него солнце все равно светило внутрь на кровать умирающей.

За свою недолгую жизнь Силья видела солнца столько же, сколько и другие люди на ее родине. Но те существа, что заканчивали свою уничтожительную работу в ее юном теле, не терпят прямого солнечного света. Ах, если бы солнечный свет смог в свое время вместе с вдыхаемым воздухом проникнуть во все твои ткани и внутренности, дитя человеческое, и сделать то, что он делает с поверхностью кожи! Но в могилу солнце не светит, а те крохотные-прекрохотные, похожие на палочки существа, они – представители могилы. Да ведь и могила – для них это тоже жизнь.

Уже ведь и Хильма мать Сильи – умерла, бедняга, от того, что ее одолели эти микробы. Многочисленные жизненные невзгоды слишком ослабили ее, и она не смогла оказать им сопротивления. Силья же почти не знала бед в жизни, бывали лишь краткие моменты душевной боли, но и они обычно легко обретали поэтический ореол. И лишь плоть ее чахла и истощалась, словно почтительно уступала все больше места для души. И до последнего мига, пока Силья еще находилась в сознании, эту душу заполняла прекрасная любовь. И величайшее чудо, милосердное устройство природы, выразилось в том, что она до самого конца ни разу не поймала себя на мысли, что вот я сейчас умру, так никогда и не достигнув того, о чем мечтала. Наоборот, ее угасающая душа чувствовала в самом конце, что полностью сливается с душой своего милого друга. То была прекрасная мужская душа, и лишь настолько затуманилось сознание Сильи в последний момент, что она не поняла, была ли то действительно душа ее друга, с которой соединилась ее душа, или же отец – возникший в воображении в самом цветущем своем возрасте – взял ее на руки, держал и смотрел при этом куда-то с гордой радостью победителя во взгляде. Так или иначе, все равно ей стало хорошо…

Так закончилась повесть о последнем побеге старого родового древа и история этого рода, которая случайно оборвалась в это время, – но ведь они обрываются во все времена. Однако же эти древа не такие, как деревья в лесу. Не бывает окончательной смерти рода; если бы существовала возможность видеть без помех сквозь времена, то можно было еще увидеть ответвления всех родов, существующие до сих пор. И род Салмелусов наверняка борется, побеждая и терпя поражения, в самом наилучшем, зрелом состоянии и в нынешнем году, когда доведены до конца наше изображение и рассказ. Заглядывая в очень далекое прошлое, можно сказать, что все мы из одного и того же рода и, стало быть, можем отдать почести борьбе наших сородичей во все времена. Так и ты, читающий эту повесть, возможно, через очень много лет после нас можешь воздать должное нашей борьбе.

Эта естественная энергия жизненной борьбы – лишь знак, смысл и значение которого нам позволено да и необходимо исследовать всегда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю