Текст книги "Люди в летней ночи"
Автор книги: Франс Силланпяя
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 43 страниц)
Заметив с холма двор, поэт понял, что угадал правильно, но в то же время почувствовал разочарование. В своем воображении он до мельчайших подробностей вылепил окрестный вид, сами постройки и их расположение. Увидев теперь все в настоящем, хотя и лунном, свете, он обнаружил в них какую-то скудость и чуточку излишнюю деловитость и на мгновение усомнился, в самом ли деле здесь обитает тот возвышенный поэтический дух, на поиски которого он собственно отправился. Но понял также и другое: что на самом деле совершенно безразлично, куда именно он попал и существуют ли вообще те места, о которых шла речь в рассказе.
В доме, как видно, еще не ложились, на краю черного поля двигались в лунном свете какие-то фигуры.
Поэт ничего не обдумывал заранее, но инстинктивно стал совершать действия, которые привели его затем со склона холма в горницу дома. Он подобрал несколько камней, рассовал их по карманам, а один побольше взял в руки и бодрым шагом спустился во двор дома, где и остановился. На ближайшем к нему картофельном поле срезали ботву. Двое мужчин и женщина резали, а две девочки поменьше собирали ее в кучи возле недоделанных прясел. Поэт двинулся к ним по борозде, снял перед старшим мужчиной фуражку и сказал:
– Добрый вечер! Нельзя ли будет у вас остановиться на ночлег?
Мужчина выпрямился и посмотрел на него. Остальные тоже оставили работу. Поэт почувствовал, как сердце у него подпрыгнуло, когда он увидел лицо молодой женщины в лунном свете. Как мгновенно меняется настроение человека под влиянием новых впечатлений! Он уже горел, он весь был охвачен пылкой неземной страстью – как и тогда, под влиянием винных паров в тепле ресторанного зала. Тотчас узнал он в ее облике все черты и черточки, выделенные и отмеченные молодым человеком: шея, виски, складки на платье, мягкий блеск глаз в лунном свете. Давешние размышления отлетели назад, на тысячу верст и переживаний. Он ощущал в себе тривиальнейший боевой дух, которому молодые мужчины поколение за поколением учились у великих соблазнителей прошлого и который вовне проявлялся в неудержимой бойкости языка и в известного рода инстинктивной манерности в мимике и жестах. После пролитых слез поэт чувствовал себя освеженным, как листва после дождя: самым первым является ощущение омытости и чистоты, но едва проглянет луч солнца, листва начинает расти и благоухать. Сердце поэта испепеляла неистовая, бешеная страсть, губы безостановочно лепетали что-то, а сознание отмечало в голосе дрожащий отзвук клокочущих внутри страстей. Губы произносили слова о том, что в поисках минералов и их изучении он забрел слишком далеко и с удовольствием, если можно, переночевал бы у них в доме, чтобы с утра продолжить свои поиски, – а в голове билось другое, что едва ли годилось для произнесения вслух: «Слышишь ли ты, что со мной делается, какую страсть ты внушила мне? Заметь же! Вот сейчас я представляю, что обнимаю тебя, ты не можешь не чувствовать эту мою воображенную картину. Ты больше не смотришь сюда, но всей силой своего воображения я проникаю прямо в твое сердце… О-о, тебе уже ведома любовная страсть, ты испытала ее… Я отворачиваюсь, я иду к дому, но у нас еще будет время, потому что я уверен – это случится сегодня ночью…»
Поэт понял, что его оставят на ночь в горнице. Он сел на кровать с ощущением готовности, словно ожидая, что сейчас, с минуты на минуту, что-то произойдет. Из кухни доносился шум, в сенях слышались шаги, слабо веяло обычным избяным духом; снова шаги и стук двери. В избе теперь ели, но разговоров слышно не было. За окном на диком лугу царствовал лунный свет, но опушка леса тонула во мраке. – Ну вот я и сижу в горнице, на кровати, подумал поэт, ощущая, что его лицо искажается странной насмешливой гримасой, и на мгновение почувствовал себя привидением, созданным этим лунным светом. Велико отличие утра и вечера: завтра утром он будет возвращаться скорыми шагами по беззвучной лесной тропинке к тому дому и выбрасывать из карманов камни. Но в нынешнее залитое луной мгновение его сознанию недоступна мысль о будущем или о возвращении – есть только это застывшее настоящее, побудившее его так странно и бессмысленно ухмыляться.
Только что молодая женщина, стоявшая на картофельном поле, выпрямилась и посмотрела на поэта, словно свысока, словно из-за тысячи верст возвышенных переживаний. – Вот какая девушка стояла только что посреди черного картофельного поля; а я, родившийся совсем другим и никогда здесь прежде не бывавший, я оказался здесь именно в этот вечер.
И поэт попытался представить, где в избе сейчас сидит девушка, он как бы глядел сквозь стену и шептал, беззвучно шевеля губами: «Приди сюда, приди сюда!» Он повторил это много-много раз и не сомневался, что душа девушки услышала его зов. Было понятно, что она не придет, но фантазии тешили его несказанно. В воображении мелькнула и его юношеская любовь, которая до сих пор вплеталась в мелодию его души темным звучанием. Но в нынешнем горячечном состоянии она вдруг показалась незначительной и детски наивной подробностью. Такое было внове, но тогда он забыл отметить свое наблюдение.
Потому что как раз успел подойти на цыпочках к двери и в этот самый момент, услышав, что кто-то вышел из избы, открыл ее.
– Мне бы… не могла бы барышня дать мне глоточек молока?
«Барышня», усмехнувшись и что-то буркнув в ответ, вернулась в избу. Поэт тотчас затворил дверь и зашипел себе под нос, как вода на раскаленной сковороде: «Барыш-ш-шня, барыш-ш-шня…» Он охнул – молоко внесла хозяйка.
Почти три часа он промаялся без сна. Эти три часа он провел также, как проводил прежде другие, когда знал, что под одной с ним крышей ночует красивая женщина. Он бесшумно двигался по комнате, приникал ухом к стене и даже решился разок кашлянуть. – Пусть думают, что я сумасшедший, я все равно больше сюда не вернусь… Но почему, почему мир так устроен, что девушка ни в коем случае не может пробраться сюда ко мне!.. Что лежит в основе человеческой страсти? Инстинкт продолжения рода. Является на свет ребенок, в чьих чертах видны черты родителей. Его деловито нянчат, сушат его вонючие пеленки. Ребенок орет, мать чахнет… Мать – к этому слову так и пристали образы увядания и изнуренности. Иногда отец носит ребенка на руках – это противоестественно… И все это лежит в основе того чувства, которое я сейчас испытываю. А оно есть основа моего стихотворчества тоже. Любовь – это великая мировая сила. Любовь, да, это любовь…
Поэт повторил это слово, и все те же мысли о мясистом и мягкотелом младенце нахлынули на него с новой силой и страстью, и в них было что-то приторно-умилительное и противоестественно привлекательное. Он представил такого ребенка от девушки, спавшей сейчас в избе, и вопиющая непристойность воображенной картины лишь придала ей еще большую привлекательность. По-прежнему разгоряченный, он отважно покашлял и даже поскреб разделявшую их стену, так что в избе должно было быть слышно. Наконец тщетные усилия наскучили ему, и он лег – как и в прежние разы в подобных случаях.
* * *
Здесь заканчивается рассказ о ребячливом поэте, и на прощание – еще несколько строк к поэме ушедшего лета. Заманчиво бросить взгляд назад и увидеть издали те сочувственные переживания, которые испытала одинокая поэтическая душа, легко прикоснувшаяся к нашему рассказу. Она спит сейчас в горнице, в чье воздушное пространство проникли занесенные однажды летом с цветами крохотные странные насекомые – как веяние вечного духа лета. И смотрит на чуточку утомленного поэта древняя луна «с синих луговых высот». Поэт спит, как много раз прежде, и ему снится, что наконец-то он начинает жизнь заново.
Но в лунном свете нет и тени насмешки, он только делает явным общее выражение упадка. В какую вечность канули красные еловые макушки, давшие тон вашему настроению при чтении главы «Первая летняя ночь»? И разве не кажется вам, что все те люди, чьи взгляды и руки встречались в теплую пору лета, давным-давно умерли? Но в то же время разве все взгляды, события, клубящиеся облака калины и летние пейзажи, поэты с их камнями и фантазиями, весенние и осенние города и так далее, до бесконечности, – разве все это не кажется бесплотными волнами образов, которые колышутся, обтекая луну и звезды, в пространстве, где нет ни места, ни времени… Вы можете попытаться увидеть нечто подобное, если с закрытыми глазами вообразите себя сидящим на возвышенном месте в холодном лунном свете этой последней главы. Ваше тело начнет коченеть, и вы наверняка скоро ощутите себя заключенным в куполе летнего колокольчика, а качающийся по краям мир расширите в соответствии с собственными размерами. Ошибиться невозможно. Ваш взгляд, скользя над стройным лесом растений, увидит землю, воздух и водные глади, а в поднебесье будет растекаться всемогущий ветер. Длится неопределенное мгновение одного летнего дня, когда взаимные отношения между несколькими людьми достигли известной стадии. Причем один из этих людей, загорелый, устроился на кривой сосне на вершине скалы, другой – в розоватом платье – подвигается к этой скале через луг среди лиловых колокольчиков, а третий вдали, за густеющей жаркой дымкой, ткет за кроснами, и в его глазах, следящих за движущейся вверх и вниз основой, видна неизбывная печаль и скорбь изначального человека, и слышно жужжание шмеля и затихающее тиканье часов на стене.
Рассказы из сборника «Любимая отчизна моя»
(1919)
Рассказ про озеро
Всю свою жизнь я скитаюсь по белу свету, но не из жажды приключений, а потому, что так мне на роду написано. Скитания мои проходят в местах обыкновенных, где и сам себе кажешься лишь одним из многих тысяч заурядных людей, людей без прошлого. Кажется, что за плечами пустота, без редких красок света и мрака. Иногда возникает ощущение, что вся жизнь растрачивается на раздачу каких-то неведомых долгов, мало-помалу истощающих твои силы.
Но порой прошлое одерживает надо мной верх, и я в одиночку отправляюсь в долгое путешествие по закоулкам памяти. Откуда-то из мрака возникает передо мной безбрежная синева озера, его сверкающий взор проникает в мою душу, и старая печаль возвращается и мучает меня, как может мучить неискупленный тяжкий грех. Я не противлюсь ее натиску, сразу и с наслаждением сдаюсь. Озеро… Оно не виновато в том, что случилось. Оно всегда было для меня символом свежести и чистоты, и, может быть, поэтому каждая встреча с ним для меня так значительна. После того как печаль моя утихнет, я снова смотрю на прошлое издалека, отрешенным взглядом, и даже могу начать рассказ про озеро. Для меня синеокое озеро – душа природы, хотя в ней помимо озера, возможно, есть иные прелести. Это как лицо спящего, по нему можно прочесть самое сокровенное в миг, когда сам человек ни о чем не подозревает. Но едва он откроет глаза, происходит мгновенное слияние душ, проникновение в тайну тайн. Свет озера для меня – то же, что блеск любимых глаз. Величественный, недвижный в безветрие лес не раз приносил мне покой, принимая под свою божественную сень. Но лес горделиво замкнут в себе. А едва только двинется навстречу волна озерная – и все заветные струны души моей, радостные или печальные, начинают звучать. Озеро всегда ровесник того, кто на него смотрит, всегда отвечает его настроению то задумчивым взглядом, то легкой поющей зыбью или вольным шумом волны. И теперь, когда я произношу про себя «озеро», оно откликается, как живое существо. Это с ним я познакомился восьмилетним мальчиком, это оно на всех этапах моей жизни было мне преданным и задушевным другом, разделявшим многие дивные мои переживания, пока однажды холодно не отвернулось от меня.
Возле моего родного дома озера не было. Недалеко от нас пролегал глубокий овраг, по дну которого бежала речка шириной метра в два. На противоположном берегу ее темнел сосновый бор, на нашем же участке она протекала пониже забора, появляясь из низкорослого ельника, и затем, вся в небольших порогах, исчезала в зарослях белой черемухи и серебристой ольхи. С моста видна была крыша мельницы и мельничное колесо, дальше кое-где проглядывали пятна цветущих лугов. А сквозь одну из щелей забора виднелась опушка далекого леса, синел дальний мир. Он-то странным образом и притягивал мои мысли. Туда, в эту даль, из лета в лето, изо дня в день устремлялись поющие речные струи. Я, одинокий мальчик, сидел на берегу реки и тихонько напевал, тоскуя неизвестно о чем. Меня влекло, как и реку, в синеющую даль. Но река туда убегала, а я оставался здесь.
Однажды воскресным вечером проходили мимо нас, громко распевая, дюжие парни. Они шли в сторону поселка. У них были широкополые шляпы и часы с блестящими цепочками, что у нас дома не одобрялось. Они бодро шагали туда же, куда бежала река, к синеющей лесной опушке. Воображение мое рисовало нечто совершенно не похожее на то, что окружало меня дома, где я видел лишь две наиболее скучные стороны жизни: вечно охающих стариков, бредущих по тропинке, и детей, которых они бранят. Мне слышались упоительные слова: «Танцы, озеро!» – хотя я и не понимал, что они значат. Догадывался лишь, что они связаны с теми горланящими парнями и с далекой опушкой. И я тихонько напевал: «На озере, на озере», «танцы, танцы». Однажды воскресным вечером, в ту пору, когда не поймешь, весна на дворе или лето, я бегал по лужайке среди белых ветрениц и вдруг сквозь листву берез увидел, как по тропинке идут двое мужчин с большими мешками за спиной. Я остановился и стал смотреть на них. Один из них неожиданно позвал меня удивительно красивым голосом: «Пойдем, Эмели, с нами лыко драть».
Они ушли, а я стал бороться с искушением. Наконец-то и я попаду туда, я наконец увижу озеро. Но со стороны дома дохнуло угрозой: отец с матерью уже вернулись, скоро стемнеет. Но, думая об этом, я все-таки пошел за мужчинами. Меня пробирала дрожь от неясного блаженного предчувствия. Дом остался вдали, я уже преступил запретную черту, отчего бы теперь не пойти до конца! Вскоре лес поредел, показалась незнакомая избушка, потом еще одна, красная. И наконец вот оно! Озеро! Когда я впервые увидел яркую безбрежную синеву, я ощутил восторг, подобный которому испытал уже спустя десять лет, когда впервые разговаривал с той девушкой. Мне показалось, что вся эта синь – само небо, к которому я необычайно приблизился. Я смотрел на озеро широко раскрыв глаза, и чувство вилы притуплялось, пропадало. Я мог бы теперь, счастливый, повернуть назад: я ведь уже видел озеро! Некий едва слышный голос говорил мне, что лучше бы возвратиться. И в то же время мальчишечий азарт толкал меня дальше. Понимая, что поступаю дурно, я все же подошел к самому берегу. Весь тот вечер был для меня каким-то необычным: впервые я находился так далеко от дома, один, без разрешения; впервые вдыхал упоительный запах камышей; легкие плавные волны подбегали к моим ногам, я слушал их плеск, который будто говорил мне: вот каков мир. Синева, одна синева, вдоль берегов, и за мысом, и за лесом на противоположном берегу. Сумерки сгущались, все начало сливаться: прибрежные кусты черемухи, танцующие на скале парни и девушки, берег и озерная даль… Огромное, ставшее темным око озера, казалось, глядело в самую душу. Я подошел к причалу, сел и стал смотреть на воду. Я был наедине с озером, и оно нашептывало мне, что скоро я вырасту большой и уже никто не сможет запретить мне воскресным вечером уходить из дому. И тогда я приду сюда или даже на тот берег – туда, где и в сумерках можно различить низенький дом. Я до него доберусь, и тогда мне откроются другие дали.
Неслышно подошла мать и, дрожа от гнева, быстро увела меня домой. А озеро осталось в сумраке влажной летней ночи. Я обернулся, и мне показалось, что оно опечалилось, когда я вслед за сердитой мамой заспешил в знакомый до скуки дом. Озеро и мама были словно две противоположные мировые силы.
Спустя десять лет я вспомнил все это, когда смотрел на тот отдаленный уголок озера, только с другого берега, из окна маленькой комнатки. Мы сидели рядом с той девушкой и любовались луной, протянувшей через залив, прямо к нам, свою сияющую дорожку. Мы оба впервые в жизни переживали подобное чувство и думали об одном и том же: мы теперь совсем другие, совсем не те, что в прошлое воскресенье, мы теперь стеснялись друг друга. Но мы ничего не говорили, даже взглядами, мы лишь смотрели на озеро, на луну, на серебристую сверкающую дорожку. По ней прямо к нам неслись бесчисленные полчища маленьких сияющих духов. Они мчались так быстро, будто у них было какое-то таинственное и спешное дело, имевшее отношение только к нам, и дело это нужно было выполнить сейчас, сию минуту. И ради этого неотложного дела, казалось, само время остановилось, и мы двое стали центром мироздания.
И сами мы чудесным образом изменились, будто стряхнули с себя повседневную шелуху. И настал тот единственный в жизни миг, когда человек может увидеть себя таким, каким его создал Бог. И озеро, друг наш, было рядом, и, казалось, оно вместе с нами испытывает самый счастливый миг своей жизни. Легкая безмятежность исходила от него, будто сияющая стихия приоткрывала свою бодрствующую душу… Но я еще не все рассказал. Я не рассказал, как озеро, старый друг, однажды отвернулось от меня.
То были самые лучшие мои годы, два-три лета, когда я чувствовал себя центром вселенной. Жизнь била во мне ключом, я ощущал лишь могучее биение ее и не замечал ни плохого, ни хорошего, ни уродливого, ни красивого. Тогда произошло много такого, к чему озеро оставалось безучастным. Существовала лишь взволнованная атмосфера маленькой комнатки. И я, отплывая на лодке, не замечал, каким было озеро, сонным или бодрствующим, и какого оно мнения обо всем происходящем. Я любовался им, мне казалось, что оно отражает мою собственную мощь и силу. Позже, августовской ночью, когда луна пряталась за облаками, я постучал в знакомое окошко. Прислушался. Услышал сначала тиканье часов, затем мерный шум волн, и шум этот, как ни странно, все удалялся от меня, словно предупреждая о том, что все кончено. Я снова постучал, и вновь напрасно. Такое уже случалось дважды, но лишь сейчас я ощутил, что произошло непоправимое. Постучал в третий раз и увидел, как кто-то в доме приподнялся со стула, поглядел на меня сквозь стекло и вновь опустился на место. Я пошел на берег и сел возле лодки. На душе было пусто. Озеро с шумом било о берег, не обращая на меня ни малейшего внимания. Оно не заметило меня и тогда, когда я пересекал его.
И вот я скитаюсь по свету, жалкий в своей неприкаянности, и порой вспоминаю озеро. Отношения наши так и не наладились. Иногда я думаю, что осталось еще одно средство, которое могло бы нас соединить. И тогда я говорю ему: «Твоя бездна поглотила столько человеческих жизней…» Но холодные волны бегут мимо, не повелевая и не запрещая. Им абсолютно все равно, на что я решусь. Теперь, когда я гляжу на озеро, я вижу только воду, ограниченную берегами. Где-то, в самой середине этой синевы, и скрывается, я чувствую, отвергающий меня взгляд: в нем нет ни грусти, ни обиды, одно лишь нестерпимое равнодушие. Волны движутся мимо и мимо, а взгляд этот, чужой, отрешенный, не меняется, будто высеченная на скале древняя надпись. Я – пленник озера. Ищу и не нахожу спасения под успокаивающей сенью леса. Вновь возвращаюсь на берег, не в силах разорвать незримую связь. Вновь чувствую себя восьмилетним мальчиком, которого разгневанная за недозволенную прогулку мать возвращает домой.
Достанет ли мне сил для покаяния?
Kertomus järvestäПеревод Т. Джафаровой
Жизнь угасает
Июль на исходе, раннее утро. Лучи солнца уже не столь щедро заливают землю, и невольно щемит сердце при мысли о мимолетности лета. Сенокос отошел, сизая рожь отцвела и поблекла. Люди распахивают окна, любуются первозданной свежестью утра, и этот миг их быстротекущей жизни по-своему прекрасен. Проснувшийся день вновь берет в свои руки власть надо всем, над жизнью и смертью. Величественно это мгновение, когда миллионы человеческих душ, пробуждаясь, переходят от реалий сна к дневным заблуждениям.
В светлом просторном деревенском доме стрелка часов приближается к четырем. С обеих кроватей доносится сонное дыхание. Одна из них стоит справа от двери, на ней под войлочным одеялом спит хозяин дома, угрюмый, суровый, облысевший, изъеденный старостью человек. У его изголовья – окно, разгороженное переплетом на шесть квадратов, на подоконнике – горшок с цветами, очки и псалтырь. Многие годы они покоятся на одном и том же месте, греясь по утрам в лучах солнца. В дальнем темном углу – кровать старухи. Одни они остались в этом доме, вдвоем доживают свой век. Даже в самом воздухе дома разлит запах старости, странный и по-своему притягательный. Стены, рамы, наличники рассохлись, появившиеся на них трещинки и щели сложились в странный рисунок. Впрочем, описание дома с его обстановкой и обитателями – давний литературный прием. Есть что-то пленительное в том, чтобы на крыльях воображения перенестись в такой дом рано утром, присесть на скамью, стоящую вдоль стены, и поглядеть на спящих бабушек и дедушек, чья долгая жизнь состояла из только им ведомых побед и поражений, теперь уже позабытых, утративших свою остроту. Есть что-то торжественное и успокаивающее в этом доказательстве вечности жизни, и глубокая печаль таится в подобных, казалось бы, самых обыденных вещах.
Первой поднимается старуха. Дед еще дремлет тихонько в своей постели. Она никогда и не проверит, проснулся ли он. В течение последних сорока лет утреннее пробуждение происходит по раз и навсегда заведенному порядку. Сначала старуха наливает в кофейник воду, ставит его на плиту и разжигает огонь. Затем она не глядя берет с привычного места банку с кофе, кофейную мельницу и принимается за дело. Пока закипает вода, старуха поглядывает на светлеющее окно. Достаточно понаблюдать за этой нехитрой процедурой, происходящей из года в год, чтобы мысленно нарисовать долгую историю жизни этой четы. Раньше время пробуждения было исполнено надежд. Просыпаясь, мать укрывала одеялом оголившиеся во время сна ноги сына. В ожидании, пока закипит вода, она рассказывала мужу обо всем, что ей снилось, рассказывала так, будто приснившееся случилось наяву. Дед, лежа, слушал вполуха, посматривал в окно и обдумывал предстоящие ему на день дела. Выпив кофе, они уходили из дома, потихоньку, чтобы не разбудить сына, поставив возле его постели кружку молока и краюху хлеба. С тех пор прошло много времени. Вот уже пятнадцать лет отец и мать просыпаются в пустом доме. За эти годы они заметно состарились, а в утреннем ритуале появилось нечто скорбное: прежде светлые минуты утренней молитвы омрачает ощущение слабости и первые, такие неуместные в пригожий, яркий день предчувствия приближающейся смерти.
Старуха слегка позевывает, и ее еще сонные глаза вдруг замечают пустую, уже без ягод, ветку малины. Она невольно думает о своей ненужности. Уходит лето, и уходит жизнь, и неотвратимая нужда вползает в их дом. Старику с нею не справиться. Вот и дрова этой осенью все кончились еще до начала санного пути. Сын как-то позабыл об их существовании, но они хотя бы знали, что он жив. Разок он даже приезжал к старикам. Тогда мать и поняла, что этот видный господин, в которого превратился ее мальчик, – чужой им человек. Приезд сына развеял последние надежды хоть на какие-то светлые перемены, и старушка почему-то была даже рада, когда он уехал. После этого от сына не было ни весточки. А весной пришло письмо от незнакомой им жены сына, в котором сообщалось, что он был командиром отряда, мужественно сражался и погиб в бою за отечество. Вот с тех самых пор по утрам на глаза ее наворачивается слеза. Они так и не поняли, за что, почему принял смерть их сын. Для них, старых да неграмотных, само слово «отечество» было незнакомым. За всю жизнь оно им ни разу не понадобилось, а уж теперь и вовсе трудно было его понять, оно их даже раздражало своей бессмысленностью. Вот и красногвардейцы, проходившие мимо, все говорили о какой-то «власти», и сыну пришлось из-за какого-то чужого слова поплатиться жизнью. Непонятно все это! Из-за чьего-то «отечества», чьей-то «власти» у них уже нет, как прежде бывало, аккуратно сложенной поленницы дров, соль кончается и кофе уже не достать. А еще на прошлое Рождество кофе был. Да, смерть уже близко, ждет-поджидает. Как их похоронят? Да во что оденут? И кто даст лошадь, чтобы на кладбище отвезти?
Но кофе уже сварен и отстаивается. Старуха направляется к своей качалке, что стоит в изголовье дедовой кровати, нацепляет очки, открывает псалтырь в месте, заложенном присланной когда-то сыном рождественской открыткой, и начинает читать вслух дневную молитву. Она знает, что дед уже не спит, слушает. И знает, о чем он думает, а он знает, о чем думает она. После этой утренней молитвы, до которой никому в мире дела нет, они приступают к своим обыденным хлопотам по дому.
Старики едва сводят концы с концами, но еще ни разу, к удивлению соседей, не обращались за помощью к общине. Они, правда, сажают картошку и держат козу, а иногда и двух, но как и где им удается раздобыть хлеб – никому невдомек. Своей земли у них нет и не было, и поэтому сено для козы они косят у доброго соседа, а тот, чтобы его щедрость не выглядела подачкой, поручает им какую-нибудь мелкую работенку. Косить старику разрешается только между камней и кустов. Изнурительная эта работа требует огромной затраты сил, на нее уходит больше месяца, так как старик срезает траву серпом, несколько раз сушит, копнит, а затем отволакивает готовые копны на веревке на взгорок. Пока старику удавалось таким образом запасти сено на зиму, и, когда маленькие закуты наполнялись, старик был доволен.
Он осматривал сеновал, картофельные грядки, поленницу дров, и у него появлялась уверенность в том, что зиму они протянут. Прежде, во всяком случае, было так. Но после смерти сына появился у него таинственный враг, он всюду неотступно следовал за стариком и даже в минуты отдыха не давал покоя, пригибая к земле, будто сидящая на плечах огромная серая птица. Однажды он ни с того ни с сего упал на стерне и ушиб бедро, а невидимый супостат стоял рядом и смотрел, как слезы бессилия и обиды наворачиваются на глаза и бегут по потемневшим, иссохшим от загара щекам. А когда он попытался скрыть боль в ноге от старухи – мол, ничего страшного, само пройдет, – предательские слезы снова навернулись на глаза, и старуха пригорюнилась, стала думать-гадать, что же с ним случилось на самом деле.
Кажется, что лето, подойдя к концу, так и замерло, будто время остановилось. Думать о зиме – все равно что в пропасть заглядывать, а о следующем лете он и не загадывает. Сколько он ни надрывался, а сена удалось пока заготовить совсем пустяк. Бросить бы все это, да нельзя: козы-то по-прежнему блеют в закуте.
Сегодня утром старик, проснувшись, сразу почувствовал, что старуха тоскует, небось опять о сыне вспомнила. Если помру, она останется совсем одна и не сможет по утрам варить кофе. Нынешней осенью у нас и салаки не будет. Где уж на рыбу взять денег, хватило бы на соль.
По всему видать, день будет жаркий, нужно идти косить, просто надо, и все тут. К вечеру я уже сгребу траву в копны. Много не осилю, а все ж… Вот в прежние времена все было не так. Мысли старика теперь устремляются в прошлое столь же резво, как прежде стремились в будущее. Он глубоко вздыхает; воображение его рисует какой-то счастливый миг из прошлой жизни, и он с удовольствием погружается в забытье. Он даже причмокивает и сворачивается поудобнее калачиком. Но тут старуха ставит кофейник на стол. Краткий миг забвенья пролетел. Когда она берет в руки псалтырь, старик с болью ощущает: вот и слово Божие уже не находит в нем прежней благодатной почвы. Смерть бродит где-то рядом, у него еще есть время спастись под сенью слова Божия, но он не может услышать сердцем это слово с тех пор, как появился тот невидимый супостат. Прежде чтение псалтыря озаряло весь день, давало ему силы для тяжкого труда ради хлеба насущного. Слово Божие и крестьянская работа – одно сочеталось с другим. А еще было хождение в церковь к светлому воскресному причастию. Ох, от подобных мыслей становилось еще тоскливей. Этим летом впервые старики не смогли попасть в свою церковь, где прошла их конфирмация, где они молились всю жизнь. Богатый сосед пообещал дать им лошадь. Утром старик кое-как доковылял до его дома, но оказалось, что лошади пасутся где-то на отдаленном выгоне, найти их трудно, да и некому. Хозяйка, оказывается, без ведома хозяина отогнала их туда. Когда старик вернулся ни с чем, старуха расплакалась и начала снимать воскресное платье, с которым были связаны самые дорогие воспоминания. Затем она стянула с головы белоснежную косынку и стала утирать ею слезы. Пешком идти они были не в состоянии, да вдобавок старуха боялась, что старик не сможет подняться на высокое крыльцо храма. Так был испорчен добрый воскресный день.
Следующее причастие – завтра, и им во что бы то ни стало надо успеть раздобыть лошадь. Вот о чем с тоской думал старик, пока жена читала псалтырь, и еще о других незавершенных делах. О том, что с самого утра уже угадывается жара… На хозяйских покосах сушат траву; урожай этим летом богатый – до следующей зимы уж точно хватит. Батраки направляются на заработки, сгребать сено, оставив оравы детей на своих вечно недовольных жен. Вот и старик осторожно идет вдоль межи с серпом в одной руке, с палкой – в другой, идет осторожными, нащупывающими шажками. Солнце припекает шею и затылок; под его лучами играют красками буйные травы на косогоре, отданном ему для косьбы.
Старик приходит обедать домой. Он сегодня до седьмого пота трудился, завтра воскресенье, значит, нужно сегодня двойную работу сделать, чтобы не понести урону. От жары он тяжело дышит и раздражен. Старуха окружает его вниманием, ласково расспрашивает, как ему работалось, но тоскливое выражение так и не сходит с его лица. Прежде чем ответить, он плетется к ведру с водой и жадно пьет – больше, чем нужно, а затем, отдуваясь, цедит что-то невнятное. Она ставит на стол миску с тонко нарезанными, почти прозрачными ломтями хлеба. На обед у них картошка и немного молока. Старик молча ест и вытирает пальцы о штанину. Делает он это бессознательно, привычка осталась от лучших времен, когда на обед подавались кусок мяса или салака, вот тогда стоило руки вытирать. Пока дед жует, июльское солнце пропекает траву, картофельные грядки и скошенные луга. Пожалуй, сегодня самый жаркий день за все лето. Воздух неподвижен. И все же в напряженном жужжании пчел слышится легкое напоминание: лето проходит. На том краю неба, где северо-восток, появились еле заметные тучки, но старик сомневается, что дождь пойдет сегодня. А вот завтра, наверное, хлынет ливень, и они промокнут по дороге в церковь. Хоть бы на этот раз дали лошадь; потом начнется жатва, никто из хозяев лошадь свою не даст, да и причащать не будут недели три. Прилечь бы и слегка вздремнуть, хотя сегодня и суббота. Старуха пошла напоить козу. В избе стоит тишина, нарушаемая лишь жужжанием мухи и тиканьем настенных часов. И дед засыпает. Но не успевает стрелка часов доползти до следующей цифры, как он открывает глаза. Видимо, ему приснился плохой сон. Тишина, мертвая тишина в избе, ни звука, но уже не спится. А что там за шум во дворе? Старуха, что ли, гремит посудой? Как долго он спал? Часы показывают, что он едва успел прикорнуть. Барабанит дождь. Он трогает лоб – горячий. Он едва не плачет от бессилия. Не доедет он завтра, нет, не доедет. Конец ему, видно, приходит, но сено все равно надо убрать. Гремит гром. Старуха поднимается по ступенькам, смотрит на него и озабоченно спрашивает, не нужно ли чего. Но раздражение старика растет, и он не отвечает ей. Его выводят из себя даже звуки собственных шагов, и он спешит мимо нее с палкой в руках. Вот мужики побежали на луг. Старик пугается, что они могут забрать его сено. Но он этого не допустит, нет. На своем лоскутном покосе он сгребает сено, боясь, что не успеет, что силенок не хватит. Но вот и все: трудно поверить, но копна готова, и он поглядывает, не идет ли старуха подсобить. Но ее все нет…