Испанские поэты XX века
Текст книги "Испанские поэты XX века"
Автор книги: Федерико Гарсиа Лорка
Соавторы: Хуан Рамон Хименес,Рафаэль Альберти,Мигель Эрнандес,Антонио Мачадо
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 31 страниц)
Перевод А. Гелескула
РУИНА
Чтобы знал я, что все невозвратно,
чтоб сорвал с пустоты одеянье,
дай, любовь моя, дай мне перчатку,
где лунные пятна,
ту, что ты потеряла в бурьяне!
Только ветер исторгнет улитку,
у слона погребенную в легких,
только ветер червей заморозит
в сердцевине рассветов и яблок.
Проплывают бесстрастные лица
под коротеньким ропотом дерна,
и смутней мандолины и сердца
надрывается грудь лягушонка.
Над безжизненной площадью в лавке
голова замычала коровья,
и в тоске по змеиным извивам
раскололись кристальные грани.
Чтобы знал я, что все пролетело,
сохрани мне твой мир пустотелый!
Небо слег и классической грусти.
Чтобы знал я, что все пролетело!
Там, любовь моя, в сумерках тела, —
сколько там поездов под откосом,
сколько мумий с живыми руками,
сколько неба, любовь, сколько неба!
Камнем в омут и криком заглохшим
покидает любовь свою рану.
Стоит нам этой раны коснуться,
на других она брызнет цветами!
Чтобы знал я, что все миновало,
чтобы всюду зияли провалы,
протяни твои руки из лавра!
Чтобы знал я, что все миновало.
Сквозь тебя, сквозь меня
катит волны свои пустота,
на заре проступая прожилками крови,
мертвой гипсовой маской, в которой застыла
мгновенная мука пронзенной луны.
Посмотри, как хоронится все в пустоту.
И покинутый пес, и огрызки от яблок.
Посмотри, как тосклив ископаемый мир,
не нашедший следа своих первых рыданий.
На кровати я слушал, как шепчутся нити, —
и пришла ты, любовь, осенить мою кровлю.
Муравьенок исчезнет – и в мире пустеет,
но уходишь ты, плача моими глазами.
Не в глазах моих, нет, —
ты сейчас на помосте
и в четыре реки оплетаешь запястья
в балагане химер, где цепная луна
на глазах детворы пожирает матроса.
Чтобы знал я, что нет возврата,
недотрога моя и утрата,
не дари мне на память пустыни —
все и так пустотою разъято!
Горе мне, и тебе, и ветрам!
Ибо нет и не будет возврата.
Перевод А. Гелескула
ЗЕМЛЯ И ЛУНА
Зов без ответа.
Бродячий узник собственного тела.
Таким был облик ветра.
Луна над головою
внезапно превратилась в конский череп,
и воздух вызрел черною айвою.
В пустой оконной раме
рассыпала свои бичи и звезды
борьба воды с песками.
И видел я, как травы шли на приступ,
и бросил им ягненка – и ягненок
заплакал на зубах у стрелолиста.
Взъерошивая перья и скорлупки,
внутри повисшей капли
кружился прах растерзанной голубки.
И, не меняя цвета,
отары туч лениво наблюдали
единоборство камня и рассвета.
А травы шли. Все ближе и все ближе.
Любовь моя, они вспороли небо
и, как ножи, царапают по крыше.
Любимая, дай руки! Мы в осаде.
По рваному стеклу разбитых окон
кровь разметала слипшиеся пряди.
Одни лишь мы, любовь моя, остались.
Отдай же свой скелет на волю ветра.
Одни лишь мы, любовь моя, остались.
На волю ветра, сирый мой ребенок!
Найдем, любовь, найдем, пока не поздно,
хоть тени наших лиц непогребенных!
Перевод А. Гелескула
НЬЮ-ЙОРК
Я остаюсь с голубым человечком,
который ворует у ласточек яйца.
Я остаюсь с полуголым ребенком
под каблуками бруклинских пьяниц.
С теми, кто молча уходит под арки,
с веточкой вен, разгибающей пальцы.
Земля единственная. Земля.
Земля для скатерти окрыленной,
для замутненных зрачков тумана,
для свежих ран и для влажных мыслей.
Земля для всего, что ее покидает.
Не разметенный по ветру пепел,
не губы мертвых в корнях деревьев.
Земля нагая в тоске по небу
и стаи китов за ее спиною.
Земля беспечальна, она плывет бестревожно,
я вижу ее в ребенке и в тех, кто уходит под арки.
Живи, земля моей крови!
Как папоротник, ты пляшешь
и чертишь, пуская по ветру, профили фараонов.
Я остаюсь с этой женщиной снежной,
в которой девственный мох догорает,
я остаюсь с этой бруклинской пьянью,
с голым ребенком под каблуками.
Я остаюсь с растерзанным следом
неторопливой трапезы волчьей.
Но катится с лестниц низринутая луна,
и города возводит из голубого талька,
заполоняет пустошь мраморными ногами
и оставляет под стульями белые хлопья смеха.
О Диана, Диана, о пустая Диана!
Выпуклый отзвук, где обезумели пчелы.
За беглой любовью – долгая проба смерти,
и никогда – твое тело, неуязвимое в беге.
Это земля. О, господи! Земля, ведь искал я землю.
Лицо, закрытое далью, гул сердца и край могилы.
Боль, которая глохнет, любовь, которая гаснет,
и башня отверстой крови с обугленными руками.
А луна поднималась и снова падала с лестниц,
засыпая глазницы своей восковой чечевицей,
серебристыми метлами била детей на причале
и стирала мой облик, уже на границе пространств.
(Описание и обвинение)
Перевод Инны Тыняновой
МАЛЕНЬКИЙ ВЕНСКИЙ ВАЛЬС
Если они умножают —
то умножают капли крови животных.
Если они делят —
то делят капли крови людей.
Если они складывают —
то складывают реки крови.
Эти реки бегут с песней
по спальням далеких окраин
и, превращаясь в цемент,
серебро или ветер,
вливаются в лживый рассвет Нью-Йорка.
Существуют горы, я знаю.
И телескопы, чтоб смотреть в небо.
Я знаю. Но я не приехал смотреть в небо.
Я приехал, чтоб видеть кровь,
текущую по приводным ремням,
кипящую вместе с водой у плотин.
Каждый день убивают в Нью-Йорке
три миллиона уток,
пять миллионов свиней,
две тысячи голубок – любимое блюдо
этого бьющегося в агонии города,
миллион коров,
миллион баранов
и миллион петухов звонких,
что по утрам раскалывают небо песней.
Лучше, нож наточив, мчаться,
забыв обо всем, в охоте дикой,
бросая любимых собак под зубы зверя,
чем видеть, как на рассвете
ползут по Нью-Йорку
бесконечные обозы молока,
бесконечные обозы крови,
обозы роз, разорванных в клочья
фабрикантами парфюмерных фабрик.
Утки и голуби,
бараны и свиньи
льют свою кровь по каплям,
чтоб капли можно было умножать.
И мычанье тощих коров,
из которых выжаты все соки,
наполняет ужасом долину,
где Гудзон упивается маслом нефти.
Я обвиняю всех,
кто забыл о другой половине мира,
неискупимой и неискупленной,
воздвигающей цементные громады
мышцами своих сердец,
биение которых пробьет стены
в час последнего суда.
Я плюю вам в лицо.
И та половина мира слышит меня,
поедая свой хлеб, распевая песни,
с душою чистой,
как у маленьких нищих,
роющих прутиком кучи отбросов,
где гниют крылья мух.
Это не ад, это улица.
Это не смерть, это фруктовая лавка.
Я вижу необозримые миры
в сломанной лапке котенка,
раздавленного вашим блестящим авто,
я слышу, как червь сосет сердце
маленьких девочек голодных.
Это кипенье, броженье, дрожанье земное.
Это сама земля плывет
сквозь конторские цифры.
Чт оприкажете делать?
Подкрашивать эту картину?
Воспевать любовь, забыв,
что вы ее превратили
в фотографии желтые, доски гробов
и плевки чахотки?
Нет, нет, нет! Я обвиняю!
Я обвиняю проклятье
пустых контор с закрытыми дверями,
где не слышна агония страданья,
куда не проникает воздух леса!
Я себя отдаю охотно
на съеденье тощим коровам,
что оглашают мычаньем долину,
где Гудзон упивается маслом нефти.
Перевод А. Гелескула
ВАЛЬС НА ВЕТВЯХ
Десять девушек едут Веной.
Плачет смерть на груди гуляки.
Есть там лес голубиных чучел
и заря в антикварном мраке.
Есть там залы, где сотни окон
и за ними деревьев купы…
О, возьми этот вальс,
этот вальс, закусивший губы.
Этот вальс, этот вальс,
полный смерти, мольбы и вина,
где шелками играет волна.
Я люблю, я люблю, я люблю,
я люблю тебя там, на луне,
п с увядшею книгой в окне,
и в укромном гнезде маргаритки,
и в том танце, что снится улитке…
Так порадуй теплом
этот вальс с перебитым крылом.
Есть три зеркала в венском зале,
где губам твоим вторят дали.
Смерть играет на клавесине
и танцующих красит синим
и на слезы наводит глянец.
А над городом – тени пьяниц…
О, возьми этот вальс,
на руках умирающий танец.
Я люблю, я люблю, мое чудо,
я люблю тебя вечно и всюду,
и на крыше, где детство мне снится,
и когда ты поднимешь ресницы,
а за ними, в серебряной стуже, —
старой Венгрии звезды пастушьи
и ягнята и лилии льда…
О, возьми этот вальс,
этот вальс «Я люблю навсегда».
Я с тобой танцевать буду в Вене
в карнавальном наряде реки —
в домино из воды и тени.
Как темны мои тростники!..
А потом прощальною данью
я оставлю эхо дыханья
в фотографиях и флюгерах,
поцелуи сложу перед дверью —
и волнам твоей поступи вверю
ленты вальса, скрипку и прах.
Перевод А. Гелескула
СОН КУБИНСКИХ НЕГРОВ {146}
Раз,
и два,
и три —
листья мелькнули в окне.
Рыбка плывет по луне.
Не спит река,
но века
море поет во сне.
Лес
отпевает принцесс,
Мгла ему свечи зажгла.
Вторит монашка в дупле.
Девочка ждет на ветле.
Звякнула шишками ель,
ищет пернатую трель.
Но кровью истек соловей
в певчей печали своей.
И все печальнее мне,
потому что и раз,
и два,
и три
листья проплыли в окне.
И скрипач с головой из стекла,
и картонная скрипка, и мгла,
и свеченье снегов и седин
с целым миром
один на один.
Тени мертвых и мрамор немой!
Муравейник рассвета зимой!
Где-то молится лес,
отпевая принцесс,
где-то мед на цветке.
Лягушата в реке.
Приближается сумрак
в лавровом венке.
Станет небо для ветра
высоким плетнем,
и гонимые ветки
запляшут на нем
по одной
над луной,
и вдвоем
над ручьем,
и втроем, и по-прежнему врозь,
чтобы мрамору крепче спалось.
Перевод А. Гелескула
Если ночь будет лунной,
поеду в Сантьяго-де-Куба,
поеду в Сантьяго.
Запрягу вороные буруны
и поеду в Сантьяго.
Заколышется лунное пламя.
Поеду в Сантьяго.
Когда пальмы замрут журавлями,
поеду в Сантьяго.
Когда станет медузой коряга,
поеду в Сантьяго.
Поеду в Сантьяго
с Фонсекою рыжеволосым.
Поеду в Сантьяго.
К Ромео, Джульетте и розам
поеду в Сантьяго.
О, Куба! О, ритмы сухого гороха!
Поеду в Сантьяго.
О, гибкое пламя, зеленая кроха!
Поеду в Сантьяго.
Кайманы. Табак. Тростниковые струны.
Поеду в Сантьяго.
Ведь я говорил, что поеду в Сантьяго —
запрягу вороные буруны
и поеду в Сантьяго.
Шпоры бриза и рома.
Поеду в Сантьяго.
Кораллы и дрема.
Поеду в Сантьяго.
Песок и прилив бездыханный.
Поеду в Сантьяго.
Белый зной. Восковые бананы.
Поеду в Сантьяго.
Зеленый твой сахар,
о, Куба! О, радуга вздоха и прахаі
Поеду в Сантьяго.
ПЛАЧ ПО ИГНАСЬО САНЧЕСУ МЕХИАСУ (1935) {147}
Перевод М. Зенкевича
I. УДАР БЫКА И СМЕРТЬII. ПРОЛИТАЯ КРОВЬ
Било пять часов пополудни.
Было точно пять часов пополудни.
Принес простыню крахмальную мальчик
в пятом часу пополудни.
И корзину с известью негашеной —
в пятом часу пополудни.
А над всем этим – смерть,
одна только смерть
в пятом часу пополудни.
Вата взлетела, подхвачена ветром,
в пятом часу пополудни.
Стекло и никель посеяла окись
в пятом часу пополудни.
Голубка вступила в бой с леопардом
в пятом часу пополудни.
И гулко ударил большой колокол
в пятом часу пополудни.
Трезвон хлороформа и дымной крови
в пятом часу пополудни.
В трауре улиц безмолвные толпы
в пятом часу пополудни.
А сердце быка так яростно билось
в пятом часу пополудни.
Когда заморозились капли пота
в пятом часу пополудни
и стала арена желтее йода
в пятом часу пополудни,
то смерть положила личинки в рану
в пятом часу пополудни.
Било пять часов пополудни,
было точно пять часов пополудни.
Помост катафалка, вместо кровати,
в пятом часу пополудни.
Могилой флейты ему зазвучали
в пятом часу пополудни.
Наполнился мозг его ревом бычьим
в пятом часу пополудни.
Агония радугой расцветилась
в пятом часу пополудни.
Гангрена выткала траурный бархат
в пятом часу пополудни.
Хоботы ириса в зелени паха —
в пятом часу пополудни.
От давки народной звенели стекла
в пятом часу пополудни.
В пятом часу пополудни.
О, мрачные пять часов пополудни!
Было мрачно в пять часов пополудни!
III. ПРИСУТСТВУЮЩЕЕ ТЕЛО
Не хочу ее я видеть!
Пусть луна взойдет багровей.
О, засыпьте лужи крови
на песке, где пал Игнасьо!
Не хочу ее я видеть!
Пусть луна открыта настежь,
кони облачные серы,
тускло светится арена,
лозы воткнуты в барьеры.
Не хочу ее я видеть!
Пусть воспоминанье меркнет.
Детской белизне жасминной
дайте знать об этой смерти!
Не хочу ее я видеть!
Грустным языком оближет
мира старого корова
на песке арены лужу
пролитой горячей крови.
Дикие быки Гисандо {148} —
полусмерть и полукамень —
промычат с тоски, что надо
землю попирать веками.
Нет,
не хочу ее я видеть!
По ступеням вверх Игнасьо
с ношей смерти шел устало,
он искал рассвет, но тщетно —
в эту ночь не рассветало.
Он искал свой образ твердый,
тело, полное здоровья,
а нашел он – распростертый —
только бред свой, смытый кровью.
На нее смотреть не стану!
Не хочу я видеть струйки,
бьющие, как из фонтана,
льющиеся алым светом
на зеленый плющ, на руки
жаждущей толпы под тентом.
Кто там крикнул, чтоб взглянул я?
Все равно смотреть не стану!
Он не дрогнул пред рогами,
не закрыл он глаз, не крикнул,
только ужас материнский
встал окаменелым ликом,
и донесся зов потайный
с ветром пастбищ бесконечных
к облачным быкам небесным,
к пастухам туманов млечных!
Гранда не было в Севилье,
кто б сравнился с ним в отваге,
не было такого сердца,
нет другой подобной шпаги!
В нем текла рекою львиной
чудодейственная сила
и его картинный облик
торсом мраморным взносила.
Андалузский дивный воздух
облекал его в сиянье,
смех его струился нардом
остроумья, обаянья.
Он великий был тореро!
Горец, как любил он горы!
Как с колосьями был нежен!
Как вонзал он твердо шпоры!
Как он ласков был с росою!
Как прекрасен на арене!
Пред последней бандерильей
тьмы не пал он на колени!
Сном гаснул он бесконечным.
Мхи зеленые и травы
раздвигают, словно пальцы,
черепа цветок кровавый.
По лугам, холмам зеленым
льется кровь его, как песня,
льется по рогам склоненным
и душою не воскреснет,
тысячью копыт топочет,
разливается все шире,
лужею сравняться хочет
с звездной тьмой в Гвадалквивире.
О, средь белых стен испанских
черные быки печали!
Вены вскрытые Игнасьо
соловьями зазвучали!
Нет!
Не хочу ее я видеть!
Не вместить ее в потире {149} ,
ласточек таких нет в мире,
чтоб ее по капле выпить,
инея – чтоб заморозить,
песен нет таких и лилий.
Хрусталей нет, чтоб закрыли
серебром кровавость розы.
Нет,
не хочу ее я видеть!
IV. ОТСУТСТВУЮЩАЯ ДУША
Камень – это лоб, где стонут сонмы сновидений
без змеистых вод, без льдистых мрачных кипарисов.
Камень – как спина, что носит вечным грузом время,
и деревья слез, и ленты млечные созвездий.
Серые дожди сбегают торопливо к рекам,
изрешеченные руки нежно поднимая,
чтоб дорогой не поймал их камень распростертый,
не сломал их членов хрупких, не впитал их крови!
Камень жадно собирает семена и капли,
ласточек костяк летучий и скелеты волчьи;
он не даст певучих звуков, пламени, кристаллов,
он дает одни арены, серые арены.
Благородный наш Игнасьо распростерт на камне.
Он скончался. Что с ним стало? На лицо взгляните:
словно смерть его натерла бледно-желтой серой,
голова его темнеет, как у минотавра {150} .
Он скончался. Дождь проникнул в рот его открытый.
Вылетел из сжатых легких воздух, как безумный,
а любовь его, питаясь снежными слезами,
греется в лазури горной отдаленных пастбищ.
Что там шепчут? Здесь почило тленье и безмолвье,
перед нами только тело в тяжком испаренье.
Прежде в этой четкой форме соловьи звучали,
а теперь она покрыта синью дыр бездонных.
Кто наморщил саван? Лживы все слова и речи,
здесь, в углу, никто не плачет, не заводит песни,
шпорами коня не колет и змеи не гонит.
Я хочу увидеть взглядом широко открытым
пред собою это тело, только не в покое.
Я хочу людей увидеть с голосом, как трубы,
укрощающих уздою лошадей и реки;
я хочу людей увидеть с костяком звенящим
и с певучим ртом, где солнце искрится кремнями.
Здесь хочу я их увидеть. Перед этим камнем.
Перед этим торсом бледным с торсом перебитым.
Я хочу, чтоб эти люди указали выход
для Игнасьо-паладина, связанного смертью.
Пусть укажут эти люди плач такой широкий,
чтоб он тек в туманах нежных светлою рекою,
чтоб без бычьего пыхтенья яростно-двойного
по реке той плыл Игнасьо охладелым телом.
Чтоб река та затерялась на арене круглой,
на луне, что притворилась светлым, кротким агнцем;
чтоб река исчезла в ночи рыбьего безмолвья,
затерялась в белой чаще дымов отвердевших.
Нет, лица его платками вы не закрывайте,
чтобы не привык он к смерти, в нем самом сокрытой.
Спи, Игнасьо, и не чувствуй жаркого мычанья.
Мчись, лети, покойся с миром. Так умрет и море.
Ты чужд быку, смоковнице, и коням,
и муравьям у твоего порога.
Тебя не знает вечер и ребенок, —
ушел ты навсегда, навеки умер.
Ты чужд хребту иссеченному камня,
атласу черному, в котором тлеешь.
Ты чужд своим немым воспоминаньям, —
ушел ты навсегда, навеки умер.
Придет к нам осень с гроздьями тумана,
улитками и снежными горами.
Никто в твой взор не взглянет светлым взором, —
ушел ты навсегда, навеки умер.
Да, потому что ты навеки умер,
как мертвые, оставившие землю,
как мертвые, которых забывают
средь кучи мусора и псов издохших.
Пусть чужд ты всем. Тебя я воспеваю.
Я сохраню твой мужественный облик,
и зрелость опыта, и жадность к смерти,
вкус терпкий губ твоих и привкус грусти
в веселой смелости твоих порывов.
Родится ли когда иль не родится
о судьбой такою бурной андалузец?
О красоте твоей пою со стоном,
и грустно шелестит в оливах ветер.
ШЕСТЬ СТИХОТВОРЕНИЙ ПО-ГАЛИСИЙСКИ (1935) {151}
Перевод Ф. Кельина
МАДРИГАЛ ГОРОДУ САНТЬЯГОРОМАНС ПРЕЧИСТОЙ ДЕВЫ И ЕЕ ЛАДЬИ
Дождик идет в Сантьяго,
сердце любовью полно́.
Белой камелией в небе
светится солнца пятно.
Дождик идет в Сантьяго:
ночи такие темны.
Трав серебро и грезы
дик закрывают луны.
Видишь, на камни улиц
падает тонкий хрусталь.
Видишь, как шлет тебе море
с ветром и мглу и печаль.
Шлет их тебе твое море,
солнцем Сантьяго забыт;
только с утра в моем сердце
капля дождя звенит.
ПЕСНЯ О МАЛЕНЬКОМ РАССЫЛЬНОМ {152}
Это праздник, праздник ночью,
праздник маленькой Пречистой
и ее ладьи!
Дева росту небольшого,
серебром блестит корона.
Племенных быков четверка
впряжена в ее повозку.
А стеклянные голубки
дождь несли с собою в горы.
Сквозь туманы сонм усопших
устремился в тесный город.
О Пречистая! Ты лаской
кроткий взор согрей коровий,
убери цветами плащ свой,
сняв их с савана усопшей.
Над Галисией высоко
в небесах восходят зори,
и Пречистая дорогу направляет
в дом свой, к морю.
Это праздник, праздник ночью,
праздник маленькой Пречистой
и ее ладьи!
НОКТЮРН МАЛЕНЬКОГО УТОПЛЕННИКА
В Буэнос-Айресе есть волынка,
та волынка над рекой Ла-Платой.
Норд на ней играет, влажным
серым ртом к ней прикасаясь.
Бедный парень Рамон де Сисмунди!
Там, на улице Эсмеральды,
грязь, и весь он испачкан грязью,
пылью ящиков и прилавков.
Вдоль по улицам бесконечным,
по зеленому берегу пампы
той порой галисийцы гуляли,
о долинах нездешних вздыхая.
Бедный парень Рамон де Сисмунди!
Он в волнах услыхал муиньейру {153} ,
между тем как пасла его память
семь быков луны туманной.
Шел по берегу он речному,
шел по берегу он Ла-Платы,
там, где ивы и кони немые
вод стекло в этот час ломали.
Но не слышал он стона волынки,
великана волынщика в небе
не заметил со ртом крылатым.
Бедный парень Рамон де Сисмунди!
Хоть по берегу шел он Ла-Платы,
лишь увидел он дня угасанье
да багровую стену заката.
КОЛЫБЕЛЬНАЯ ПЕСНЯ РОЗАЛИИ КАСТРО {155} , УСОПШЕЙ
По берегу к броду пойдем мы безмолвно
взглянуть на подростка, что бросился в волны.
Воздушной тропою, безмолвно, пока
его в океан не умчала река.
Душа в нем рыдала от раны несносной,
баюкали бедную травы и сосны.
Луна над горою дожди разметала,
и лилий повсюду она набросала.
У бледного рта, что улыбкою светел,
камелией черной качается ветер.
Покиньте луга вы и горы! Безмолвно
глядите: вот тот, кого приняли волны.
Вы, темные люди, – в дорогу, пока
его в океан не умчала река.
Белеют там в небе туманы сплошные,
там исстари бродят быки водяные.
Ах, как под зеленой луной, средь долин,
над Силем {154} деревьев звенит тамбурин!
Скорее же, парни, скорей! Глубока,
его в океан увлекает река!
ПЛЯШЕТ ЛУНА В САНТЬЯГО
Встань, подруга моя дорогая!
Петухи новый день возвещают.
Встань, любимая, снова!
Слышишь? Ветер мычит коровой.
Ходят плуги между тем
из Сантьяго в Вифлеем.
В тонкой серебряной лодке
ангел в Сантьяго плывет,
из Вифлеема в той лодке
скорбь Галисии везет.
Галисии тихой, чьи мертвенны дали,
поросшие густо травою печали.
И той же травой поросло твое ложе,
и черные волны волос твоих тоже, —
волос, что к далеким морям бегут,
где тучи-голубки гнездо свое вьют.
Встань, подруга моя дорогая!
Петухи новый день возвещают.
Встань, любимая, снова!
Слышишь? Ветер мычит коровой.
Посмотри, как застыл,
побелел тот влюбленный!
Это пляшет луна
над долиною мертвых.
В ночь теней и волков он застыл,
как они, стал он черным.
Ах! Все пляшет луна
над долиною мертвых.
Конь из камня, кем ранен он был,
в царство сна охраняя входы?
Это все луна, луна
над долиною мертвых!
Стекла серые туч, кто сквозь них
взором облачным глянет мне в очи?
Это все луна, луна
над долиною мертвых.
Снится золото мне цветов,
умереть мне дозволь на ложе.
Нет! Луна безмолвно пляшет
над долиною мертвых.
Дочка! Вдруг я побелела,
видно, ветер стал холодным!
То не ветер: грустит луна
над долиною мертвых.
Кто ревет, как бык огромный,
кто под небом глухо стонет?
Нет, не бык: луна, луна
над долиною мертвых.
Да, луна в венце из дрока,
да, луна, луна, что пляшет,
пляшет, пляшет, вечно пляшет
над долиною мертвых!