Испанские поэты XX века
Текст книги "Испанские поэты XX века"
Автор книги: Федерико Гарсиа Лорка
Соавторы: Хуан Рамон Хименес,Рафаэль Альберти,Мигель Эрнандес,Антонио Мачадо
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 31 страниц)
Из книги
«ПЕСНИ» (1921–1924) {131}
СХЕМАТИЧЕСКИЙ НОКТЮРНПеревод А. Гелескула
КАРУСЕЛЬ
Мята, змея, полуночь.
Запах, шуршанье, тени.
Ветер, земля, сиротство.
(Лунные три ступени.)
Перевод Инны Тыняновой
ВЕСЫ
Праздничный день мчится
на колесах веселья,
вперед и назад вертится
на карусели.
Синяя пасха.
Белый сочельник.
Будние дни меняют
кожу, как змеи,
во праздники не поспевают,
не умеют.
Праздники ведь, признаться,
очень стары,
любят в шелка одеваться
и в муары.
Синяя пасха.
Белый сочельник.
Мы карусель привяжем
меж звезд хрустальных:
это тюльпан, скажем,
из стран дальных.
Пятнистые наши лошадки
на пантер похожи.
Как апельсины сладки —
луна в желтой коже!
Завидуешь, Марко Поло {132} ?
На лошадках дети
умчатся в земли, которых
не знают на свете.
Синяя пасха.
Белый сочельник.
Перевод А. Гелескула
День пролетает мимо.
Ночь непоколебима.
День умирает рано.
Ночь – за его крылами.
День посреди бурана.
Ночь перед зеркалами.
* * *
«Август…»Перевод А. Гелескула
НОКТЮРНЫ ИЗ ОКНА
Август.
Персики и цукаты
и в медовой росе покос
Входит солнце в янтарь заката,
словно косточка в абрикос.
И смеется тайком початок
смехом желтым, как летний зной.
Снова август.
И детям сладок
смуглый хлеб со спелой луной.
Перевод А. Гелескула
ПЕЙЗАЖI
Лунная вершина,
ветер по долинам.
(К ней тянусь я взглядом
медленным и длинным.)
Лунная дорожка,
ветер над луною.
(Мимолетный взгляд мой
уронил на дно я.)
Голоса двух женщин.
И воздушной бездной
от луны озерной
я иду к небесной.
II
В окно постучала полночь,
и стук ее был беззвучен.
На смуглой руке блестели
браслеты речных излучин.
Рекою душа играла
под синей ночною кровлей.
А время на циферблатах
уже истекало кровью.
III
Открою ли окна,
вгляжусь в очертанья —
и лезвие бриза
скользнет по гортани.
С его гильотины
покатятся разом
слепые надежды
обрубком безглазым.
И миг остановится,
горький, как цедра,
над креповой кистью
расцветшего ветра.
IV
Возле пруда, где вишня
к самой воде клонится,
мертвая прикорнула
девушка-водяница.
Бьется над нею рыбка,
манит ее на плесы.
«Девочка», – плачет ветер,
но безответны слезы.
Косы струятся в ряске,
в шорохах приглушенных.
Серый сосок от ветра
вздрогнул, как лягушонок.
Молим, мадонна моря, —
воле вручи всевышней
мертвую водяницу
на берегу под вишней.
В путь я кладу ей тыквы,
пару пустых долбленок,
чтоб на волнах качалась —
ай, на волнах соленых!
Перевод А. Гелескула
ПЕСНЯ ВСАДНИКА
Сбился с дороги вечер
и запахнулся в ветер.
В окнах остатки света
ловят ребячьи лица —
смотрят, как желтая ветка
сделалась сонной птицей.
А день уже лег и стихнул,
и что-то ему не спится.
Вишневый румянец вспыхнул
на черепице.
Перевод А. Гелескула
Под луною черной
запевают шпоры
на дороге горной…
(Вороной храпящий,
где сойдет твой всадник, непробудно спящий?)
…Словно плач заводят.
Молодой разбойник
уронил поводья.
(Вороной мой ладный,
о, как горько пахнет лепесток булатный!)
Под луною черной
заплывает кровью
профиль гор точеный.
(Вороной храпящий,
где сойдет твой всадник, непробудно спящий?)
На тропе отвесной
ночь вонзила звезды
в черный круп небесный.
(Вороной мой ладный,
о, как горько пахнет лепесток булатный!)
Под луною черной
смертный крик протяжный,
рог костра крученый…
(Вороной храпящий,
где сойдет твой всадник, непробудно спящий?)
* * *
«Пошла моя милая к морю…»Перевод Ю. Петрова
ЭТО ПРАВДА
Пошла моя милая к морю
отливы считать и приливы,
да повстречала нечаянно
славную реку Севильи.
Меж колоколом и кувшинкой
пяти кораблей качанье,
вода обнимает весла,
паруса на ветру беспечальны.
Кто смотрит в глубины башни,
узорчатой башни Севильи?
Как пять золотых колечек,
в ответ голоса отзвонили.
Лихое небо вскочило
в стремена берегов песчаных,
на розовеющем воздухе
пяти перстеньков качанье.
Перевод В. Столбова
Трудно, ах, как это трудно —
любить тебя и не плакать!
Мне боль причиняет воздух, сердце
и даже шляпа.
Кому бы продать на базаре
ленточку, и гребешок,
и белую нить печали,
чтобы соткать платок?
Трудно, ах, как это трудно —
любить тебя и не плакать!
* * *
«Де́ревце, деревцо́…»Перевод А. Гелескула
ИРЕНЕ ГАРСИА
Де́ревце, деревцо́
к засухе зацвело.
Девушка к роще масличной
шла вечереющим полем,
и обнимал ее ветер,
ветреный друг колоколен.
На андалузских лошадках
ехало четверо конных,
пыль оседала на куртках,
на голубых и зеленых.
«Едем, красавица, в Ко́рдову!»
Девушка им ни слова.
Три молодых матадора
с горного шли перевала,
шелк отливал апельсином,
сталь серебром отливала.
«Едем, красотка, в Севилью!»
Девушка им ни слова.
Когда опустился вечер,
лиловою мглой омытый,
юноша вынес из сада
розы и лунные мирты.
«Радость, идем в Гранаду!»
И снова в ответ ни слова.
Осталась девушка в поле
срывать оливки в тумане,
и ветер серые руки
сомкнул на девичьем стане.
Деревце, деревцо
к засухе зацвело.
Перевод В. Парнаха
(Служанке)
НА УШКО ДЕВУШКЕ
У реки
пляшут вместе
топольки.
А один,
хоть на нем лишь три листочка,
пляшет, пляшет впереди.
Эй, Ирена! Выходи!
Скоро выпадут дожди,
так скорей
попляши в саду зеленом!
Попляши в саду зеленом!
Подыграю струнным звоном.
Ах, как несется речка.
Ах ты, мое сердечко!
У реки
пляшут вместе
топольки.
А один,
хоть на нем лишь три листочка,
пляшет, пляшет впереди.
Перевод М. Самаева
ДЕРЕВО ПЕСЕН
Не сказал бы.
Не сказал бы ни слова.
Но в глазах твоих встретил
два де́ревца шалых.
Из смеха и света, из ветерка золотого.
Он качал их.
Не сказал бы.
Не сказал бы ни слова.
Перевод А. Гелескула
Все дрожит еще голос,
одинокая ветка,
от минувшего горя
и вчерашнего ветра.
Ночью девушка в поле
тосковала и пела —
и ловила ту ветку,
но поймать не успела.
Ах, луна на ущербе!
А поймать не успела.
Сотни серых соцветий
оплели ее тело.
И сама она стала,
как певучая ветка,
дрожью давнего горя
и вчерашнего ветра.
* * *
«Апельсин и лимоны…»Перевод М. Кудинова
ОН УМЕР НА РАССВЕТЕ
Апельсин и лимоны.
Ай, разбилась любовь
со звоном.
Лимон, апельсины.
Ай, у девчонки,
у девчонки красивой.
Лимоны.
(А солнце играло
с травой зеленой.)
Апельсины.
(Играло с волною
синей.)
Перевод М. Самаева
СЕРЕНАДА
У ночи четыре луны,
а дерево – только одно,
и тень у него одна,
и птица в листве ночной.
Следы поцелуев твоих
ищу на теле.
А речка целует ветер,
к нему прикасаясь еле.
В ладони несу твое «нет»,
которое ты дала мне,
как восковой лимон
с тяжестью камня.
У ночи четыре луны,
а дерево – только одно.
Как бабочка, сердце иглой
к памяти пригвождено.
Перевод Юнны Мориц
ОБРУЧЕНИЕ
При луне у речной долины
полночь влагу в себя вбирает,
и на лунной груди Лолиты
от любви цветы умирают.
От любви цветы умирают.
Ночь нагая поет в долине
на мостах, летящих над мартом.
Осыпает себя Лолита
и волнами, и нежным нардом.
От любви цветы умирают.
Эта ночь серебра и аниса
сверкает на крышах голых.
Серебро зеркал и водопадов,
анис твоих бедер белых.
От любви цветы умирают.
Перевод А. Гелескула
ПРОЩАНЬЕ
Оставьте кольцо
в затоне.
(Дремучая ночь на плечи
уже мне кладет ладони.)
Сто лет я живу на свете.
Оставьте. Напрасны речи!
Не спрашивайте без проку.
Закиньте кольцо
в затоку.
Перевод А. Гелескула
МАЛЕНЬКИЙ МАДРИГАЛ
Если умру я —
не закрывайте балкона.
Дети едят апельсины.
(Я это вижу с балкона.)
Жницы сжинают пшеницу.
(Я это слышу с балкона.)
Если умру я —
не закрывайте балкона.
Перевод А. Гелескула
ОТГОЛОСОК
Четыре граната
в саду под балконом.
(Сорви мое сердце
зеленым.)
Четыре лимона
уснут под листвою.
(И сердце мое
восковое.)
Проходят и зной и прохлада.
Пройдут —
и ни сердца,
ни сада.
Перевод А. Гелескула
ГРАНАДА И 1850
Уже распустился
подснежник зари.
(Помнишь сумерки
полночи летней?)
Разливает луна
свой нектар ледяной.
(Помнишь августа
взгляд последний?)
Перевод А. Гелескула
ПРЕЛЮДИЯ
Я слышу, как за стеною
струя бежит за струей.
Рука лозы виноградной —
и в ней луча острие,
и хочет луч дотянуться
туда, где сердце мое.
Плывут облака дремотно
в сентябрьскую синеву.
Ручьем я себе приснился
и вижу сон наяву.
Перевод А. Гелескула
НА ИНОЙ ЛАД
И тополя уходят —
но след их озерный светел.
И тополя уходят —
но нам оставляют ветер.
И ветер умолкнет ночью,
обряженный черным крепом.
Но ветер оставит эхо,
плывущее вниз по рекам.
А мир светляков нахлынет —
и прошлое в нем потонет.
И крохотное сердечко
раскроется на ладони.
Перевод А. Гелескула
Костер долину вечера венчает
рогами разъяренного оленя.
Равнины улеглись. И только ветер
по ним еще гарцует в отдаленье.
Кошачьим глазом, желтым и печальным,
тускнеет воздух, дымно стекленея.
Иду сквозь ветви следом за рекою,
и стаи веток тянутся за нею.
Все ожило припевами припевов,
все так едино, памятно и дико…
И на границе тростника и ночи
так странно, что зовусь я Федерико.
ЦЫГАНСКОЕ РОМАНСЕРО (1924–1927) {133}
Перевод А. Гелескула
РОМАНС О ЛУНЕ, ЛУНЕПРЕСЬОСА И ВЕТЕР
Луна в жасминовой шали
явилась в кузню к цыганам.
И смотрит, смотрит ребенок,
и смутен взгляд мальчугана.
Луна закинула руки
и дразнит ветер полночный
своей оловянной грудью,
бесстыдной и непорочной.
– Луна, луна моя, скройся!
Если вернутся цыгане,
возьмут они твое сердце
и серебра начеканят.
– Не бойся, мальчик, не бойся,
взгляни, хорош ли мой танец!
Когда вернутся цыгане,
ты будешь спать и не встанешь.
– Луна, луна моя, скройся!
Мне конь почудился дальний.
– Не трогай, мальчик, не трогай
моей прохлады крахмальной!
Летит по дороге всадник
и бьет в барабан округи.
На ледяной наковальне
сложены детские руки.
Прикрыв горделиво веки,
покачиваясь в тумане,
из-за олив выходят
бронза и сон – цыгане.
Где-то сова зарыдала —
так безутешно и тонко!
За ручку в темное небо
луна уводит ребенка.
Вскрикнули в кузне цыгане,
эхо проплакало в чащах…
А ветры пели и пели
за упокой уходящих.
СХВАТКА
Пергаментною луною
Пресьоса звенит беспечно,
среди хрусталей и лавров
бродя по тропинке млечной.
И, бубен ее заслыша,
бежит тишина в обрывы,
где море в недрах колышет
полуночь, полную рыбы.
На скалах солдаты дремлют
в беззвездном ночном молчанье
на страже у белых башен,
в которых спят англичане.
А волны, цыгане моря,
играя в зеленом мраке,
склоняют к узорным гротам
сосновые ветви влаги…
Пергаментною луною
Пресьоса звенит беспечно.
И оборотнем полночным
к ней ветер спешит навстречу.
Встает святым Христофором
нагой великан небесный —
маня колдовской волынкой,
зовет голосами бездны.
– О, дай мне скорей, цыганка,
откинуть подол твой белый!
Раскрой в моих древних пальцах
лазурную розу тела!
Пресьоса роняет бубен
и в страхе летит, как птица.
За нею косматый ветер
с мечом раскаленным мчится.
Застыло дыханье моря,
забились бледные ветви,
запели флейты ущелий,
и гонг снегов им ответил.
Пресьоса, беги, Пресьоса!
Все ближе зеленый ветер!
Пресьоса, беги, Пресьоса!
Он ловит тебя за плечи!
Сатир из звезд и туманов
в огнях сверкающей речи…
Пресьоса, полная страха,
бежит по крутым откосам
к высокой, как сосны, башне,
где дремлет английский консул.
Дозорные бьют тревогу,
и вот уже вдоль ограды,
к виску заломив береты,
навстречу бегут солдаты.
Несет молока ей консул,
дает ей воды в бокале,
подносит ей рюмку водки —
Пресьоса не пьет ни капли.
Она и словечка молвить
не может от слез и дрожи.
А ветер верхом на кровле,
хрипя, черепицу гложет.
СОМНАМБУЛИЧЕСКИЙ РОМАНС
В токе враждующей крови
над котловиной лесною
нож альбасетской работы
засеребрился блесною.
Отблеском карты атласной
луч беспощадно и скупо
высветил профили конных
и лошадиные крупы.
Заголосили старухи
в гулких деревьях сьерры.
Бык застарелой распри
ринулся на барьеры.
Черные ангелы носят
воду, платки и светильни.
Тени ножей альбасетскпх
черные крылья скрестили.
Под гору катится мертвый
Хуан Антонио Монтилья.
В лиловых ирисах тело,
над левою бровью – гвоздика.
И крест огня осеняет
дорогу смертного крика.
Судья с отрядом жандармов
идет масличной долиной.
А кровь змеится и стонет
немою песней змеиной.
– Так повелось, сеньоры,
с первого дня творенья.
В Риме троих недочтутся
и четверых в Карфагене {134} .
Полная бреда смоковниц
и отголосков каленых,
заря без памяти пала
к ногам израненных конных.
И ангел черней печали
тела окропил росою.
Ангел с оливковым сердцем
и смоляною косою.
ЦЫГАНКА-МОНАХИНЯ
Любовь моя, цвет зеленый.
Зеленого ветра всплески.
Далекий парусник в море,
далекий конь в перелеске.
Ночами, по грудь в тумане,
она у перил сидела —
серебряный иней взгляда
и зелень волос и тела.
Любовь моя, цвет зеленый.
Лишь месяц цыганский выйдет,
весь мир с нее глаз не сводит —
и только она не видит.
Любовь моя, цвет зеленый.
Смолистая тень густеет.
Серебряный иней звездный
дорогу рассвету стелет.
Смоковница чистит ветер
наждачной своей листвою.
Гора одичалой кошкой
встает, ощетиня хвою.
Но кто придет? И откуда?
Навеки все опустело —
и снится горькое море
ее зеленому телу.
– Земляк, я отдать согласен
коня за ее изголовье,
за зеркало нож с насечкой
и сбрую за эту кровлю.
Земляк, я из дальней Кабры
иду, истекая кровью.
– Будь воля на то моя,
была бы и речь недолгой.
Да я-то уже не я,
и дом мой уже не дом мой.
– Земляк, на стальной кровати
с голландскою простынею
хочу умереть, как люди,
оплаканные роднею.
Не видишь ты эту рану
от горла и до ключицы?
– Все кровью пропахло, парень,
и кровью твоей сочится,
а грудь твоя в темных розах
и смертной полна истомой.
Но я-то уже не я,
и дом мой уже не дом мой.
– Так дай хотя бы подняться
к высоким этим перилам!
О дайте, дайте подняться
к зеленым этим перилам,
к перилам лунного света
над гулом моря унылым!
И поднялись они оба
к этим перилам зеленым.
И след остался кровавый.
И был от слез он соленым.
Фонарики тусклой жестью
блестели в рассветной рани.
И сотней стеклянных бубнов
был утренний сон изранен.
Любовь моя, цвет зеленый.
Зеленого ветра всплески.
И вот уже два цыгана
стоят у перил железных.
Полынью, мятой и желчью
дохнуло с дальнего кряжа.
– Где же, земляк, она, – где же
горькая девушка наша?
Столько ночей дожидалась!
Столько ночей серебрило
темные косы, и тело,
и ледяные перила!
С поверхности водоема, качаясь,
она глядела —
серебряный иней взгляда
и зелень волос и тела.
Баюкала зыбь цыганку,
и льдинка луны блестела.
И ночь была задушевной,
как тихий двор голубиный,
когда патруль полупьяный
вбежал, сорвав карабины…
Любовь моя, цвет зеленый.
Зеленого ветра всплески.
Далекий парусник в море,
далекий конь в перелеске.
НЕВЕРНАЯ ЖЕНА
Безмолвье мирта и мела.
И мальвы в травах ковровых.
Она левкой вышивает
на желтой ткани покрова.
Кружится свет семиперый
над серою сетью лампы.
Собор, как медведь цыганский,
ворчит, поднимая лапы.
А шьет она так красиво!
Склонясь над иглой в экстазе,
всю ткань бы она покрыла
цветами своих фантазий!
Какие банты магнолий
в росинках блесток стеклянных!
Как лег на складки покрова
узор луны и шафрана!
Пять апельсинов с кухни
дохнули прохладой винной.
Пять сладостных ран Христовых
из альмерийской долины.
В ее зрачках раздвоившись,
куда-то всадник проехал.
Тугую грудь колыхнуло
последним отзвуком эха.
И от далеких нагорий
с дымною мглой по ущельям
сжалось цыганское сердце,
полное медом и хмелем.
О, как равнина крутая
сотнею солнц заплескала!
О, как, сознанье туманя,
вздыбились реки и скалы!..
Но снова цветы на ткани,
и свет предвечерья кроткий
в шахматы с ветром играет
возле оконной решетки.
РОМАНС О ЧЕРНОЙ ТОСКЕ
И в полночь на край долины
увел я жену чужую,
а думал – она невинна…
То было ночью Сант-Яго,
и, словно сговору рады,
в округе огни погасли
и замерцали цикады.
Я сонных грудей коснулся,
последний проулок минув,
и жарко они раскрылись
кистями ночных жасминов.
А юбки, шурша крахмалом,
в ушах у меня дрожали,
как шелковые завесы,
раскромсанные ножами.
Врастая в безлунный сумрак,
ворчали деревья глухо,
и дальним собачьим лаем
за нами гналась округа…
За голубой ежевикой
у тростникового плеса
я в белый песок впечатал
ее смоляные косы.
Я сдернул шелковый галстук.
Она наряд разбросала.
Я снял ремень с кобурою,
она – четыре корсажа.
Ее жасминная кожа
светилась жемчугом теплым,
нежнее лунного света,
когда скользит он по стеклам.
А бедра ее метались,
как пойманные форели,
то лунным холодом стыли,
то белым огнем горели.
И лучшей в мире дорогой
до первой утренней птицы
меня этой ночью мчала
атласная кобылица…
Тому, кто слывет мужчиной,
нескромничать не пристало,
и я повторять не стану
слова, что она шептала.
В песчинках и поцелуях
она ушла на рассвете.
Кинжалы трефовых лилий
вдогонку рубили ветер.
Я вел себя так, как должно,
цыган до смертного часа.
Я дал ей ларец на память
и больше не стал встречаться,
запомнив обман той ночи
у края речной долины, —
она ведь была замужней,
а мне клялась, что невинна.
САН-МИГЕЛЬ
Петух зарю высекает,
Звеня кресалом каленым,
когда Соледад Монтойя
спускается вниз по склонам.
Желтая медь ее тела
пахнет конем и туманом.
Груди, черней наковален,
стонут напевом чеканным.
– Кого, Соледад, зовешь ты
и что тебе ночью надо?
– Зову я кого зовется, —
не ты мне вернешь утрату.
Искала я то, что ищут, —
себя и свою отраду.
– О Соледад, моя мука!
Ждет море коней строптивых,
и кто удила закусит —
погибнет в его обрывах.
– Не вспоминай о море!
Словно могила пустая,
стынут масличные земли,
черной тоской порастая.
– О Соледад, моя мука!
Что за тоска в этом пенье!
Плачешь ты соком лимона,
терпким от губ и терпенья.
– Что за тоска!.. Как шальная
бегу и бьюсь я о стены,
и плещут по полу косы,
змеясь от кухни к постели.
Тоска!.. Смолы я чернее
и черной тьмою одета.
О юбки мои кружевные!
О бедра мои – страстоцветы!
– Омойся росой зарянок,
малиновою водою,
и бедное свое сердце
смири, Соледад Монтойя…
Взлетают певчие реки
на крыльях неба и веток.
Рожденный день коронован
медовым тыквенным цветом.
Тоска цыганского сердца,
усни, сиротство изведав.
Тоска заглохших истоков
и позабытых рассветов…
ГРАНАДА {135}
САН-РАФАЭЛЬ
Склоны, и склоны, и склоны —
и на горах полусонных
мулы и тени от мулов,
грузные, словно подсолнух.
В вечных потемках ущелий
взгляд их теряется грустно.
Хрустом соленых рассветов
льются воздушные русла.
У белогривого неба
ртутные очи померкли,
дав холодеющей тени
успокоение смерти.
В холод закутались реки,
чтобы никто их не тронул.
Дикие голые реки,
склоны, и склоны, и склоны…
Вверху на башне старинной
в узорах дикого хмеля
гирляндой свеч опоясан
высокий стан Сан-Мигеля.
В окне своей голубятни
по знаку ночи совиной
ручной архангел рядится
в пернатый гнев соловьиный.
Дыша цветочным настоем,
в тоске по свежим полянам
эфеб трехтысячной ночи
поет в ковчеге стеклянном.
Танцует ночное море
поэму балконов лунных.
Сменила тростник на шепот
луна в золотых лагунах.
Девчонки, грызя орехи,
идут по камням нагретым.
Во мраке крупы купальщиц
подобны медным планетам.
Гуляет знать городская,
и дамы с грустною миной,
смуглея, бредят ночами
своей поры соловьиной.
И в час полуночной мессы,
слепой, лимонный и хилый,
мужчин и женщин с амвона
корит епископ Манилы.
Один Сан-Мигель на башне
покоится среди мрака,
унизанный зеркалами
и знаками зодиака, —
владыка нечетных чисел
и горних миров небесных
в берберском очарованье
заклятий и арабесок.
КОРДОВА
САН-ГАБРИЭЛЬI
Смутно уходят упряжки
в край тишины тростниковой
мимо омытого влагой
римского торса нагого.
Гвадалквивирские волны
стелют их в зеркале плесов
меж гравированных листьев
и грозовых отголосков.
И возле старых повозок,
в ночи затерянных сиро,
поют, вышивая, дети
про вечную горечь мира.
Но Ко́рдове нет печали
до темных речных дурманов,
и как ни возводит сумрак
архитектуру туманов —
не скрыть ее ног точеных
нетленный и чистый мрамор.
И хрупким узором жести
дрожат лепестки флюгарок
на серой завесе бриза
поверх триумфальных арок.
И мост на десять ладов
толкует морские вести,
пока контрабанду вносят
по старой стене в предместья…
II
Одна лишь речная рыбка
иглой золотой сметала
Кордову ласковых плавней
с Кордовой строгих порталов.
Сбрасывают одежды
дети с бесстрастным видом,
тоненькие Мерлины,
ученики Товита {136} ,
они золотую рыбку
коварным вопросом бесят:
не краше ли цвет муската,
чем пляшущий полумесяц?
Но рыбка их заставляет,
туманя мрамор холодный,
перенимать равновесье
у одинокой колонны,
где сарацинский архангел,
блеснув чешуей доспеха,
когда-то в волнах гортанных
обрел колыбель и эхо…
Одна золотая рыбка
в руках у красавиц Ко́рдов:
Кордовы, зыблемой в водах,
и горней Кордовы гордой.
СЕВИЛЬЯ
I
Высокий и узкобедрый,
стройней тростников лагуны,
идет он, кутая тенью
глаза и грустные губы;
поют горячие вены
серебряною струною,
а кожа в ночи мерцает,
как яблоки под луною.
И туфли мерно роняют
в туманы лунных цветений
два такта грустных и кратких,
как траур облачной тени.
И нет ему в мире равных —
ни пальмы в песках кочевий,
ни короля на троне,
ни в небе звезды вечерней.
Когда над яшмовой грудью
лицо он клонит в моленье,
ночь на равнину выходит,
чтобы упасть на колени.
И недруга ив плакучих,
властители бликов лунных,
архангела Габриэля
в ночи заклинают струны.
– Когда в материнском лоне
зальется дитя слезами,
припомни, что этот бисер
цыгане тебе низали!
II
Анунсиасьо́н де лос Рейес
за городской стеною
встречает его, одета
лохмотьями и луною.
И с лилией и улыбкой
пред нею в поклоне плавном
предстал Габриэль-архангел,
Хиральды {137} прекрасный правнук.
Таинственные цикады
по бисеру замерцали.
А звезды по небосклону
рассыпались бубенцами.
– О Сан-Габриэль, к порогу
меня пригвоздило счастьем!
Сиянье твое жасмином
скользит по моим запястьям.
– С миром, Анунсиасьон,
о смуглое чудо света!
Дитя у тебя родится
прекрасней ночного ветра.
– Ай, свет мой, Габриэлильо!
Ай, Сан-Габриэль пресветлый!
Заткать бы мне твое ложе
гвоздикой и горицветом!
– С миром, Анунсиасьон,
звезда под бедным нарядом!
Найдешь ты в груди сыновней
три раны с родинкой рядом.
– Ай, свет мой, Габриэлильо!
Ай, Сан-Габриэль пресветлый!
Как ноет под левой грудью,
теплом молока согретой!
– С миром, Анунсиасьон,
о мать десяти династий!
Кто встретил твой взор горючий,
его позабыть не властен.
Запело дитя во чреве
у матери изумленной.
Дрожит в голосочке песня
миндалинкою зеленой.
Архангел восходит в небо
ступенями сонных улиц…
А звезды на небосклоне
в бессмертники обернулись.