Текст книги "Владимирские Мономахи"
Автор книги: Евгений Салиас
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 37 страниц)
XV
Олимпий, рассорившись с Гончим окончательно, вскоре начал раскаиваться.
Безвыходное положение обоих братьев выяснялось все более. Исхода не было. Все зависело от Гончего. Даже в столице один он мог дело наладить и отсрочить уплату казенного долга, не говоря уже о его собственном иске…
Умный Михалис много думал и решил, что Басановы должны просто «умолить» Гончего. В этом одном – спасение.
И однажды Олимпий в сопровождении Михалиса вышел из дома и пешком отправился в домик… Онисим Абрамыч, увидя из окна приближение молодого человека со своим наперсником, рассмеялся раздражительно и гневно:
– И не раз придешь! Пороги обобьешь и ничего не добьешься! – проворчал он.
Через минуту он уже принял молодого Басанова вместе с Михалисом и, усадив их, любезно спросил у Олимпия:
– Не прикажете ли нам вас попотчевать? Хоть я здесь как на перепутьи сижу, пока якобы лошадей кормят, а все-таки у меня кое-что в запасе найдется!
Олимпий поблагодарил, а затем тотчас же перешел к делу.
– Я к вам, Онисим Абрамыч, по нашему делу. Я не хочу верить, чтобы дело это было совсем порешенное, все надеюсь, что вы скажете мне иное слово.
– Не знаю, Олимпий Дмитриевич, – сухо ответил Гончий, – почему вам так кажется! Я переменить намерение мое не могу. Если вы думаете, что я упрямлюсь и хочу мстить вам, то разуверьтесь! Ничего такого нет! Выслушайте меня.
И Гончий холодно-медленно объяснил Олимпию, что, прожив около пятнадцати лет с постоянной заботой о Высоксе, с массой дел, он привык к работе, привык к занятиям. Теперь от бездействия, от пустоты в жизни у него голова кругом пошла, как у иного идет кругом от излишней работы.
– Если мне так продолжать жить, – сказал Гончий, – так я ума решусь! Хоть лбом о стену бей со скуки! И вот одно мое спасение получить мои деньги, купить имение или какие-либо заводы, фабрику и начать работать вдвое больше, чем я работал здесь, чтобы лет через десять увеличить свое состояние вдвое. Зачем? Для кого? Понятно, не ради себя или ради детей, коих у меня нет, а только ради того, чтобы у меня было дело, без коего я жить не могу, без коего я с ума спячу! Оставили бы вы меня править высокскими заводами, я был бы совершенно счастлив. Но понятное дело, что слушаться вас, дела не знающего, и исполнять такие ваши приказания, которые, по-моему, только в ущерб заводам, я бы не мог. И вы были правы, говоря, что под командой вашей я оставаться не могу. Оставить же меня на прежнем основании вы не можете, потому что хотите быть первым лицом и настоящим барином.
Гончий замолчал, и Олимпий заговорил настолько мягко, насколько умел:
– Ведь мы не просим, Онисим Абрамыч, чтобы вы нам этот долг простили. Мы с братом только просим об одном: дать нам передохнуть, не требовать уплаты сейчас же! Еще кабы вы одни, а то ведь в то же время и столица на нас, наместничество тоже грозится. За вами ждали недоимки сколько лет, а теперь требуют. Точно будто у казны уговор какой с кем задавить нас.
– Оно очень просто, Олимпий Дмитриевич. Когда казна знала, что управление находится в моих руках, что все идет порядливо, то казна не боялась. Теперь же, зная, что заводы попадают в руки двух молодых братьев, казна то же думает, что и все в Высоксе. Тотчас же, мол, начнется всякая безурядица, дым коромыслом, и вскоре дела будут в таком положении, что всему конец и никто своих денег не получит. И вот, понятно, как всякий хочет теперь иметь свои деньги, так и казна.
– И вы точно так же думаете, – спросил Олимпий, – что мы двое не управимся? И оттого только якобы вы и требуете тотчас свой капитал?
– Нет, по совести говоря, дело не в этом… Я бы еще и обождал… Но повторяю вам, что мне нужны деньги для того, чтобы в руках иметь сейчас же какое-либо дело. Не будет у меня фабрики какой, ну, буду орудовать в Нижнем. Пущусь во всякие торговые обороты, завалю себя по горло работой и буду орудовать шибко. Так вот, как в картежной игре разные азартные игроки: либо спустил все, либо выиграл кучу. Так и я буду действовать! Беречь мне эти деньги не для чего.
– Стало быть, вы совсем порешили нас погубить? – сказал Олимпий резко.
– Погубить? Нет! А если придется плохо заводам, так ведь и без того им придется плохо позднее. Теперь ли вы будете наполовину разорены, или через год, или через шесть лет, – не все ли вам равно?
– Так предоставьте нашу судьбу нам самим! – вымолвил горячо Олимпий. – Пускай наша судьба решится по воле Божией плохо. От других причин и от других людей! А ведь так выходит, что наша судьба в ваших руках.
– Да! – улыбнулся Гончий и, повернувшись на кресле, он протянул руку в угол комнаты, ткнул пальцем и, рассмеявшись, выговорил: – Да-с, судьба Олимпия и Аркадия Дмитриевичей Басановых тут вот!
Олимпий, а за ним и молчавший Михалис повернули головы. В углу стоял небольшой сундук, красный, обитый красивыми жестяными скобами. Это был подарок Сусанны Юрьевны. Сундук, по прозвищу «голландский», был куплен ею когда-то в Петербурге.
Так как Олимпий, поглядев на сундук, снова взглянул на Гончего, как бы вопросительно и не понимая его слов, то Гончий произнес, странно ухмыляясь:
– Да-с, оно так! Коль скоро вы сказываете, что судьба ваша и вашего братца в моих руках, то я и отвечаю, что оно действительно так. И если не в моих руках, то вот в этом сундучке. И вот как вы свой праздник отпразднуете, так я возьму ключ, который вот у меня здесь всегда…
Гончий полез за ворот рубашки и вытащил черный шнурок, на котором было три образка, маленькое женское колечко и небольшой ключ.
– Как видите, всегда на себе! И вот после вашего празднования я отворю сундучок, положу кое-что в карман и с этим поеду во Владимир, а может, и в Москву, хотя дело это простое. С такими документами хлопот не бывает. Не пройдет и месяцев двух-трех, как вам будет уже приказ мне платить. Смазывать дела в судах я умею, обучился, когда еще ваш батюшка был под судом. Да и старые друзья-приятели, ябедники и крючки судейские, есть у меня в Москве.
– Стало быть, дело решенное? – спросил Олимпий сурово. – Вы нас пожалеть не хотите?
– Не могу, Олимпий Дмитриевич! Я вам объяснил – почему.
– Ну, Бог с вами! сказал Олимпий, поднимаясь.
– Да будет воля Божия! – вдруг громко проговорил все время молчавший Михалис и злобно посмотрел на Гончего.
– Да, истинно так! – отозвался Гончий тоже ехидно.
– Ничего тут не поделаешь! – обернулся Михалис к Олимпию. – Все на свете так: кому какая судьба, так тому и быть должно!
Выйдя из домика, и Басанов и Михалис шли долго молча, но вдруг наперсник расхохотался, а Олимпий, пасмурный и озабоченный, удивленно глянул на него:
– Чего ты? Ошалел, что ли?
– Нет… Ошалел… да не я…
– Чему радуешься? Пошли мириться, умолять да усовещивать, а вместо того хуже поругались… Есть чему смеяться!
– Не могу… Уж больно смешно мне, до чего он прост… Дурак! Прямо петый дурак! – И Михалис снова рассмеялся.
– Чем же это дурак? Злыдень, а не дурак.
– Злыдень, само по себе… а глуп он пуще младенца. Разве можно было этакое колено отмочить?.. Прямо нас обоих взять да носом ткнуть… «Вот, мол, где все… где ваше все счастье и несчастье. Вот, мол, этот сундучок. Ha-те, глядите… Тут, мол, все и лежит. А ключ вот он. С крестами да ладонками завсегда у меня за пазухой». Ах, дубина! Да нешто ключ – документ? Сундук, дубина, за пазухой носи. А нельзя, так помалкивай…
Олимпий ничего из слов друга не понял и удивленно глядел. На его вопросы Михалис ничего не объяснил и, смеясь, махнул рукой.
– Говори, черт окаянный! – вспылил Олимпий.
– И буду говорить. Все скажу, только не сейчас. Дайте мне с самим собой побеседовать еще денек…
– Понял! – вдруг воскликнул Олимпий. – Ты полагаешь, можно его обворовать.
– Как же это? – притворился Михалис удивленным.
– Ты говоришь: ключ завсегда при нем, а бумаги в сундуке. Стало быть, в его отсутствие приходи кто, ломай сундук и воруй. Так ты, Платон, дурак. У него не деньги лежат. С его бумагами никто ничего не поделает… В сундуке что? Завещание Бабаева, векселя или закладная, или иное что в этом роде… Своруй, и он тебя в суд потянет и выиграет дело, а вор улетит, куда Макар телят не гонял. Дурак ты…
Михалис ничего не ответил и будто согласился мысленно.
Однако в тот же вечер, пересидев всех гостей и оставшись один с Олимпием, он заявил ему, что берется устроить все дело по отношению к Гончему. Но в продолжение еще двух дней на все вопросы Олимпия он ничего не объяснил.
Наконец, на третий день, снова оставшись наедине с другом-барином, Михалис заявил, что хочет поговорить о важнеющем деле.
– Я думал, думал, Олимпий Дмитриевич, – сказал он, – и додумался! Думал, как вам быть с этим Анькой, и придумал. И вот хочу вам пояснить. С кем другим я бы никогда конечно, говорить так не стал, но с вами, полагаю, можно. Хотите ли вы избавиться от этого долга Аньке Безрукому? Тогда поручите это мне.
– Что же ты сделаешь? – удивился Олимпий.
– Надо от него избавиться…
– Но каким образом, – удивился Олимпий, – если денег не будет?
– Похерить его…
– Как похерить долг, когда нечем, говорят тебе!..
– Аньку похерить, а не долг… Да. И за это возьмусь. Конечно, не сам. Я буду только руководствовать. Приищу таких молодцов, которые его похерят. Но однако вы должны тоже помочь в этом.
– Я? Что ты! – ахнул Олимпий.
– Не пугайтесь! Вы только должны будете дать денег. Я выищу, понятно, не здесь в Высоксе, а где-либо в чужих людях таких молодцов, которые нам Гончего ухлопают, как муху. Если молодцы попадутся и меня выдадут, то я-то уж вас не выдам и пойду в ответ один. Если же дело удастся, то я за это по справедливости попрошу у вас за все награду.
Олимпий, видимо смущенный предложением друга, долго молчал но, наконец, произнес:
– Что же мы от этого выиграем, ведь документы останутся?
– Так что же? У него никаких детей и наследников нет. Кто тогда будет взыскивать? Некому! А если он действительно по завещанию оставляет все Сусанне Юрьевне, то она сделается кредитором и, конечно, с вас ничего требовать не будет. Да, кроме того, я вам отвечаю головой, и если вы рассудите, то и сами поймете: если что приключится с Гончим, то Сусанна Юрьевна тоже будет полуживая. Ведь она только и дышит, что им. Узнай она завтра, что он на том свете, то соберется топиться или постригаться. Где же ей будет тогда требовать с вас большие деньги, да и зачем, на что?
И после недолгого молчания Михалис спросил:
– Даете вы мне ваше разрешение?
– На что? – спросил Олимпий мрачно.
– На что? – повторил Михалис. – Я же вам докладывал! Разрешите похерить Аньку и большущий долг.
Олимпий не ответил и вздохнул.
– Дай подумать! – сказал он.
– Чего же тут думать!
– Не знаю, как-то не хочется таких слов говорить. Давать свое разрешение на смертоубийство – жутко. Дай подумать!
Через дня два после этой беседы друзей Михалис выехал в Муром, пробыл там сутки и совсем исчез, отправившись, неведомо куда. И только через неделю вернулся он обратно в Высоксу и был, видимо, доволен своей поездкой.
– Дело на мази! – заявил он другу-барину и так решительно, что тот отчасти смутился.
– Я, право, Платон, не знаю… опасаюсь… Злоба злобой, а все же этакое на душу брать… как-то страшно, – заявил Олимпий.
– Ну, ладно… Теперь поздно… Остановим молодцов, – они, потеряв обещанное, меня выдадут, донесут на подговор их…
Но веселое настроение Михалиса тотчас же пропало. После своего недолгого отсутствия он нашел такую перемену в сестре, что не знал, что и подумать. Тонька была темнее ночи, похудела и была печальна.
– Больна ты, что ль? – допрашивал брат.
– Нет, – робко отвечала девушка.
– Что же с тобой?
– Ничего. Может быть, простудилась или так…
– Случилось что без меня? Обидел кто?
– Ох, нет. Чему же случиться? Так, говорю…
Михалис, не добившись ничего, обратился с тем же к другу Абашвили. Князь ничего не мог объяснить, но соглашался, что с Тонькою что-то творится, что он два раза видел ее в слезах.
Однако дня через два Тонька стала веселее, и Михалис успокоился, приписав все хворости. Он не знал и не мог, конечно, догадаться, что юная сестренка притворяется веселою…
XVI
Между тем, хотя двадцать первое число было еще за горами, а во всей Высоксе уже началась такая суета, веселая и радостная, как если бы был канун празднования. Было решено давно, что день этот будет отпразднован особенно пышно.
Более всех настаивал в этом Олимпий. День этот во всяком случае был особенный и долженствовал принести переворот в судьбе заводов и всех обитателей. Все законные формальности были уже начаты, и все подготовлялось, так что в день совершеннолетия младшего владельца заводов братья могли уже вступить в управление и подписывать бумаги.
Предполагалось устроить парадный обед в доме, угощение заводских рабочих, а вечером иллюминацию и фейерверк.
Братья, совершенно подружившиеся за последнее время, всякий день со своими ближайшими наперсниками заседали и совещались, как устроить празднество. Они вызвали несколько стариков-старожилов, чтобы узнать, как праздновали прежде при их деде Аниките Ильиче. Самые важные и дельные советы и указания были получены от Змглода. Совершенно расхворавшийся старик, едва волоча ноги, все-таки явился в барский дом, где не бывал уже несколько месяцев, и делал указания на месте.
Разумеется, была личность, которая могла бы лучше всех помочь в этом деле, но к ней было мудрено обратиться. Это была Сусанна Юрьевна, которая когда-то сама устраивала разные праздники, так как это поручалось ей стариком Басановым. Но среди всеобщего ликования Сусанна Юрьевна сидела безвыходно у себя и даже обедала отдельно, не принимая никого, кроме Гончего, который аккуратно всякий день приходил к ней в сумерки и сидел до вечера. Утро и день он проводил в имении на постройке, куда вскоре они должны были переехать.
Общее ликование и в особенности радостное настроение братьев Басановых и их наперсников отравлялось лишь одним помыслом: как распутаться с огромным долгом? Купец Яхонтов продолжал отвечать уклончиво: не грозился тотчас же требовать своих денег, но и не соглашался дать обещание ждать по-прежнему, как из года в год ждал при опекунском управлении. Гончий прямо заявил, что дает сроку один месяц.
Если бы грозился один Гончий, то, быть может, дело могло бы как-нибудь устроиться, но случилось нечто, что в Высоксе объяснить не могли. Из Петербурга уже пришла грозная бумага. Была давно накопившаяся казенная недоимка, а вместе с тем и крупная неустойка по поводу какого-то подряда, который запоздал. Казна долго молчала снисходительно, а теперь все это требовалось немедленно, и грозили еще строже, чем Гончий.
Оба Басановы и их наперсники заседали, рассуждая, призывали из Мурома сведущих людей и пришли к одному, что распутаться нет никакой возможности, а достать огромную необходимую сумму было не у кого. Олимпий начинал уже жалеть, зачем не оставил Гончего на его месте. Он более всех был озабочен, так как чувствовал, что вся тяжесть и ответственность управления лежит на нем. Но он смущался только по утрам, а днем будто забывал про надвигающуюся грозу, занятый приготовлением к празднеству.
Приглашения в Муром, в губернский город, к разным соседям и даже к некоторым знакомым в Москву были уже разосланы. За последние дни в саду, перед домом, на улице и на базарной площади расставлены были смоляные бочки и готовились разные потешные огни. На площадке перед домом и коллегией строились столы с лавками для угощения заводских крестьян.
В доме тоже шла суета и возня. Старший Басанов переселился в верхние комнаты, конечно, с согласия брата. Решил это перемещение как бы глас народа. Оно казалось необходимым. С тех пор, что Высокса существовала, всякий привык, чтобы руководитель судеб ее жил в верхних комнатах.
Одновременно младший Басанов переселился в центральные комнаты с балконом, где за последние годы проживала Касаткина. Сама же она в первый раз переходила в правое крыло дома, но, конечно, на время, так как собиралась уезжать в собственное имение.
Сусанна Юрьевна была крайне грустна. На нее напала какая-то беспричинная тоска. Она не жалела, что приходится уезжать с Высоксы, где прошла половина ее жизни. Вместе с тем, жалея Гончего, она надеялась, что он в новом имении найдет себе занятие и утешится постепенно…
А напавшая тоска не умалялась, несмотря ни на какие размышления.
И тоска оказалась предчувствием.
Однажды среди Высоксы поднялась такая сумятица, как если бы случилось землетрясение. Всё поднялось на ноги не днем, а около полуночи, и всё бросилось на улицу к базарной площади.
– Пожар! Пожар! Горит! – раздавались крики.
Действительно, в Высоксе было светло, как днем. Огромное и высокое пламя среди полного затишья ночи высоко поднималось столпом, разрастаясь в громадные черные клубы дыма, тихо и плавно уходящие в поднебесье.
Когда толпы рабочих и дворня из дома сбежались на самое место пожара, то крики усилились, сумятица удвоилась. Все восклицали почти одно и то же:
– Гончий! Онисим Абрамыч!
– Да сам-то?… Сам! Где? У барышни или… тут?…
Пылал, очевидно уже давно загоревшись среди ночи, маленький домик, нанятый бывшим управителем, но находился ли в нем сам хозяин, никто не знал.
Бросившиеся в барский дом доложить и справиться прибежали обратно с криком:
– Там! Там! В огне!
Через несколько минут явились на пожар и оба молодые барина и за ними куча приживальщиков, все спросонья, перепуганные и полуодетые…
– Тушить! – вскрикнул Аркадий с ужасом.
– Попал пальцем в небо! – отозвался Олимпий.
– Где же тушить? – прибавил кто-то. – Да и нечего. Уже одни головни сейчас будут…
– Спасибо, ветру нет. А то прощай вся слобода.
– А и чтой-то, братцы, как смолой оттудова несет. Чисто бочки потешные полыхают.
В то же мгновенье раздались отчаянные вопли… Женская фигура вся в белом, пробившись сквозь толпу, подбежала к самому пожару, стала, взмахнув руками над головой, и снова бросилась еще ближе к огню, чуть не к языкам зияющего пламени…
– Держи. Держите… Барышня! Тетушка! – вскрикнули разом оба Басанова и толпа.
Четверо человек кинулись к Сусанне Юрьевне, схватили ее и силой повлекли назад… Отчаянные и дикие вопли огласили всю улицу… Но затем, уводимая силой от огня, она вдруг осунулась и повисла на руках людей, как мертвая.
Олимпий распорядился тотчас… Барышню без чувств положили на траву и побежали на конюшню скорее запрягать что-нибудь, чтобы отвезти ее в дом.
– Какой страх! Какое несчастье! Кто мог думать? – лепетал Аркадий, не спуская глаз со сверкающего огромного костра. – И бедный Феофан с ним…
– Вестимо несчастие, – отозвался Олимпий и прибавил тише: – но не нам с тобой, братец. Наше дело сторона.
– А уж как смолой несет… Так и отшибает, – ахнул кто-то около Олимпия.
– Полно врать, дурак! – грозно крикнул он.
Толпа все увеличивалась, и скоро вся Высокса была в сборе на базарной площади. Но пожар уже кончился, и была лишь раскаленная груда, ослеплявшая глаза. Появилось наконец несколько бочек с водой, и народ начал пробовать заливать из ведер красную груду, но подойти близко было невозможно от пышащего жара. Платье начинало тлеть… Лицо и руки будто щипало и рвало…
– Обожди! Ништо! Тихо. Далее не пойдет, – сказал появившийся в числе последних Михалис.
И, обратясь к барину Олимпию Дмитриевичу и ко всем тоже, он прибавил:
– Удивительно! С чего бы это? Вот уже и ума приложить нельзя, как он это не выскочил, когда зачалось. А что если Онисим-то Абрамыч в отсутствии?
– Полно уж ты! – тихо, но резко отозвался Олимпий и хотел что-то сказать, но в тот же миг снова раздались крики и рыдания. Сусанна Юрьевна пришла в себя и, поднявшись, сидела на траве.
– Сожгли! Сожгли! – вскрикнула она вдруг…
– Успокойтесь, тетушка… Милая, дорогая… – заговорил Аркадий, опускаясь на колени около нее.
Сусанна Юрьевна рыдала, схватив себя руками за голову и качая головой из стороны в сторону.
– И могилы не будет… и могилы нельзя…
– Найдем его все-таки, тетушка, – утешил ее Аркадий со слезами в голосе.
Но у окружающего их народа тоже заныло на сердце. Слишком ужасно было горе барышни…
И до самой зари просидела Сусанна Юрьевна у пожарища.
Вернувшись в экипаже домой, она, войдя в свои комнаты, будто снова лишилась чувств и пролежала, закрыв глаза и без движения, до самого полудня, но не дышала просто, а тихо стонала.
Ввечеру только удалось народу разрыть головни и уголья и найти два совершенно обуглившихся скелета, а не трупа.
И на другой день были странные похороны двух маленьких почти пустых гробов с костями…
Сусанна Юрьевна не явилась… Она лежала в горячке и в бреду.