Текст книги "Владимирские Мономахи"
Автор книги: Евгений Салиас
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 37 страниц)
III
В самую жару майского полдня по главной широкой аллее огромного сада, с которой виден был весь дом-дворец, шел тихо и задумавшись молодой человек… Лицо его, умное, энергическое, было сурово не по летам, так как ему шел лишь двадцать третий год.
Высокий лоб, схваченный в висках, острый нос, тонкие сжатые губы, быстрый ястребиный и хищный взгляд маленьких серых глаз, даже недобрая усмешка, даже шепот в минуту гнева – все в нем поразительно напоминало всякому старожилу Высоксы старого барина, основателя заводов.
Да, это был второй Аникита Ильич. Пока молод, он точный портрет старика Басанова, а когда состарится сам, то будет двойником его.
Это был барин Олимпий Дмитриевич Басман-Басанов, которого отец и мать еще ребенком величали в шутку «махонький Аникита Ильич». Помимо лица, взгляда, усмешки и крутого нрава, Олимпий был положительно во всем подражание или повторение деда.
Молодой человек двигался тихо, размышляя и задумавшись все об одном и том же, что поглощало теперь все его мысли за последнее время.
И прежде, давно, эти мысли приходили на ум, но лишь изредка, а теперь осаждают.
Делиться или не делиться? Если не делиться, то надо мириться и жить в дружбе. А это мудрено. И зачем судьба не захотела так устроить, чтобы он был один и полный обладатель Высокских заводов? Ведь он вот не бывал ни разу болен, а «тот» два-три раза сильно хворал. Два-то раза совсем при смерти был… Один раз, сказывают, как в огне горел весь и без сознания четверо суток лежал. На волосок, сказывают, был от смерти. Но не помер… А как бы это теперь хорошо было! Один бы он властвовал в Высоксе… И уже теперь бы властвовал. Уж скоро два года, как он совершеннолетний… Уж если нужно было судьбе послать двух детей его матери, так послала бы девочку. Сестре выдали бы при замужестве четырнадцатую часть и спровадили бы с Высоксы за мужем вслед: хоть в Питер, а то и к черту на рога! Да, обидно… А теперь – или делиться, или мириться. А в мире жить с этой мякиной, с этой плаксой и ротозеем нельзя.
Кто-то идущий навстречу вывел Олимпия из задумчивости. Он поднял склоненную голову и увидел перед собой такого же молодого человека, своего ровесника, и пошел тише, как бы желая не просто встретиться, а заставить того подойти к себе.
Встречный прибавил шагу и, подойдя к барину, поклонился, почтительно снимая шапку.
– Что скажешь, Змглод? – спросил тот.
– К вам, Олимпий Дмитрич.
– От братца?
– Точно так-с…
– Что еще?
– Аркадий Дмитрич очень просят вас разобрать кучера Клима и вашего «фолетора». Опять очень шибко подрались. У Клима все лицо в кровь разбито.
– Что же? Так и быть должно. Чего тут разбирать! Зачем в «братцевы» пошел? Вот его теперь все «бариновы» бить учнут. И отлично. Я из ваших никого не переманивал, а вы переманиваете.
– Ей-Богу, Олимпий Дмитрич, мы Клима не переманивали… У нас, сами знаете, после смерти Егора кучера не было совсем, а у вас он вторым состоял. Да и опять-таки на то воля Онисима Абрамыча была. Он указал.
– Ну, ладно. Разберу. Прикажу Ваську-форейтора[32]32
Форейтор – кучер, сидящий на передней лошади при упряжке четверней и шестерней.
[Закрыть] засадить в рунтовом доме на три дня.
– Маловато это, Олимпий Дмитрич, – улыбаясь сказал молодой Змглод.
– Буде… буде… Ну, а у вас что? Что сестра? Устала от вчерашнего небось?
– Ничего-с. Отоспалась.
– А нога?
– Ничего-с. Так ли ей случалось падать.
– Это братца она благодари. Таков уж у нас искусник. Всегда кого-нибудь толкнет, зацепит, либо с ног сшибет. С ним хоть ни в какие игры не играй.
– Со всеми такое бывает… Не беда.
– Ну, а отцу как? Получше?
– Получше… Так как же, Олимпий Дмитрич?
– Что?
– А насчет фолетора? Маловато… три дня…
– Ну, ладно, на неделю велю засадить. Так уж и быть. Мне и самому надоели эти драки. Пора бы всему этому конец. Вот что я тебе скажу, Иван Денисыч. Конец…
– Мы бы душой рады. Мы никогда не зачинаем. Наши – народ все тихий.
– Толкуй! С малолетства я это слышу. Вы – тихони. Вы все исподтишка да из-за угла все норовите. А мы – прямой народ, без хитрости и все начистоту.
И Олимпий, отпустив Змглода, тотчас направился в самый глухой край сада.
Здесь, среди чащи, дожидался конюх, держа в поводу оседланную лошадь.
Олимпий, не сказав ему ни слова, привычным и бойким движеньем взмахнул в седло, взял из его рук нагайку и, хлестнув лошадь, скачком исчез в чаще.
Беседовавший с барином был сын прежнего обер-рунта. Вернувшись в дом, молодой Змглод прошел в левое крыло. Здесь в угольной комнате у открытого окна сидел совсем юноша лицом, однако уже почти совершеннолетний Аркадий Басанов. Всякий, знавший Дарью Аникитичну, догадался бы, что это ее сын, настолько велико было его сходство с матерью. Даже добродушная простоватость взгляда и улыбки была та же. Большие светлые глаза имели ту же способность «разбегаться» при малейшем смущении и волнении, выражая полную потерянность и всякое отсутствие воли.
Зато по одному лицу этому, помимо ласкового певучего голоса и женственной мягкости во всех движениях, чувствовалось, что этот молодой человек – «золотое сердце» и что незлобливость его доходила до крайности, доброта беспредельна.
Высокса не ошиблась в своем прозвище братьев! Если Олимпий не был вполне Каин, то Аркадий был вполне Авель.
Молодой человек сидел давно, не двигаясь, нагнувшись над столом, и рисовал по дощечке из слоновой кости акварелью… Это была красивая женская головка с золотистыми кудрями, густо вьющимися, и с черными выразительными глазами, в которых было много энергии.
Как мог безвольный и простодушный Аркадий выразить в глазах маленькой головки такую решимость, такую волю – было загадкой дарования.
Он рисовал портрет, а не фантазировал… Вдобавок это был уже восьмой портрет все той же личности. Над каждым из них он сидел по два или по три месяца и, подарив кому-либо, принимался снова за ту же работу, обещая, что добьется своего…
– Будет она у меня, как живая! – думал и говорил он. Разумеется, лучший портрет он предполагал оставить себе… Теперешний, счетом восьмой, после двухгодовой работы, казалось, долженствовал быть именно таковым, каким художник воображал его и добивался произвести в действительности. Помимо рисования в Аркадии проявлялась одаренность натуры на всякие лады. Он хорошо пел, недурно играл на арфе, хотя собственно не учился, а только видел с детства, как играла его тетушка. Он чрезвычайно красиво танцевал…
Лишь одна черта характера молодого человека как бы не шла к его натуре. Кроткий и тихий, он дивил всех своими вспышками гнева, которые являлись как припадки, будто независимо от его воли.
Зато после нескольких минут страшного, чуть не безумного пыла он начинал плакать и рыдать…
Войдя к Аркадию, Змглод сел около него. Он был любимец, но не простой льстящий и услужливый наперсник, а истинный друг, заменяющий родного брата. Отношения между ними были равные, дружески-искренние.
– Просил сейчас Олимпия Дмитриевича, – сказал он. – Согласье дал.
– О чем? – рассеянно спросил Аркадий, осторожно ведя кисточкой и вырисовывая золотистый завиток на головке.
– Наказать за Клима… Вы бы сто лет не собрались. А этак наших забьют совсем. Удивительно, что есть еще охотники быть «братцевыми»: не выгодно!
Змглод нагнулся к столу, поглядел на портрет и покачал головой.
– А ведь и впрямь этот будет самый лучший. Живая – сестренка: чуть не говорит!
– Да… Этот и первый – два разных лица, – отозвался Аркадий и добродушно улыбнулся.
– Удивляюсь, как вам не надоест все ее одну рисовать. Даже и в Высоксе все удивляются. Да это было бы ничего. А врут, выдумывают всякое – вот что обидно.
– Пускай выдумывают… Умные знают, что все это пустобрешество и что Саня вышла девушка не такая. Да и я не такой! Я даже уразуметь не могу, что это за бешенство такое у брата. Ну, хоть бы одну любовь имел, ну, хоть две, одну за другой… А что же это такое? Известных можно насчитать за шесть лет чуть не две дюжины, а сколько было неизвестных… Этак и дедушка Аникита Ильич не поступал, а куда, говорят, был падок на бабье… А Олимпий совсем и вправду, как его зовут, бабоед. И как это можно любить одну за другой!..
– Это не любовь, Аркадий Дмитриевич. Это блажь, баловство. Эго у него от дедушки по наследству.
– Только еще пуще.
– Да. Не в пример пуще. И сказывают верно все, что как окончится опека, Олимпий Дмитрич бросит высокских… Займется губернскими, а то и столичными красавицами. И нарвется когда, – на рожон налетит и наколется.
– Нет. Не думаю…
– Верно. На мужа на какого ревнивого. А то и на брата какого… Да вот я к примеру. Учини он что с нашей Саней, – нешто я спущу: в каторгу уйду, а все-таки расправлюсь по-своему.
– Понятно. Но за Саню и не ты один заступник. Другие тоже есть.
– Батюшка сам? Известно, и он.
– И еще найдутся… – усмехнулся Аркадий.
– Вы-то?.. Это не ваше дело: вы чужой человек!
Аркадий не ответил и подавил в себе вздох.
Между тем в то же самое время Олимпий продирался верхом среди гущины кустов глухого края сада, хотя мог ехать и по дорожке. Но он таился…
Проехав чащу, он двинулся к забору, где в одном месте тот был наполовину разобран. Оставались только четыре нижние доски: верхние же лежали на траве… Пустив лошадь в галоп еще шагов за десять, он ударил ее нагайкой и ловко, легко перемахнул через забор… Здесь были огороды дворовых людей и место глухое и безлюдное… Взяв напрямки через гряды, передавив много всяких овощей, Олимпий выехал на опушку начинающегося леса и, очутясь на узкой лесной колее, едва заметной среди травы, пришпорил лошадь. Это была даже не дорога, ибо не вела никуда: здесь только возили дрова раза два в неделю.
Проехав с версту, молодой человек свернул вправо и поехал целиной и чащей леса… Однако кое-где направо и налево свежесрубленные ветви сосен и елей доказывали, что в этой чаще недавно слегка прочистили лес, чтобы дать возможность верховому свободно проехать.
Минут через пять езды шагом Олимпий выехал на лужайку, на которой стоял покосившийся маленький домик вроде сторожки лесной.
Молодой человек стал озираться кругом себя на лужайку и даже обернулся подозрительно назад, на чащу, которую проехал.
Одно из двух маленьких оконцев домика растворилось, и в нем появилась хорошенькая головка, черная, как смоль, кудрявая, повязанная красным платком.
– Давно ли? – крикнул Олимпий весело.
– Да уже давненько! – отозвался веселый и звучный голос. И лицом, и звуком голоса говорящая вполне смахивала на цыганку.
Олимпий привязал лошадь к дереву и через дверку вошел в домик.
Но внутри была не грязная конура лесного сторожа или мужика. Это была очень маленькая, но очень красиво убранная комната со стенами, обтянутыми красным кумачом, и с хорошей барской мебелью.
Очевидно, что домик-лачуга или сторожка снаружи, но отделанная богато внутри, была затеей молодого барина.
– Никто не видал? – спросил Олимпий, обнимая и целуя красивую девушку, почти девочку ростом и внешностью.
– Как можно… Избави Бог.
– То-то, смотри, Тонька. Я боюсь…
– Я пуще вас боюсь… Он не даст и пояснить все, как убьет… Хитрее приходить сюда и нельзя…
– Ну… Убить не убьет, – рассмеялся Олимпий. – А мне с ним ссориться не охота.
IV
Если переменились люди и порядки, то большой дом, вернее, дворец, стоял все тот же огромный и угрюмый.
Расположение комнат и апартаментов в доме было несколько иное. После смерти Дмитрия Андреевича главный управитель занял комнаты Аникиты Ильича не по собственной воле, а Сусанна непременно желала этого. Ей казалось, что Гончий, живя в комнате основателя заводов, получит иное значение в глазах всей Высоксы. И она не ошиблась. Старожилы, увидя прежнего Аньку в апартаментах старого грозного барина, поневоле отнеслись к нему с пущим уважением.
Сама же Сусанна Юрьевна, перейдя в свои старые комнаты, откуда изгнали ее молодые Баса новы после своей свадьбы, переделала все на старый лад, устроила точь в точь так, как было прежде. И теперь были некоторые места в этих комнатах, которые Сусанна Юрьевна любила и часто на них показывала Гончему. Чаще всего она показывала ему на двери балкона или на небольшой диван в гостиной и говорила улыбаясь:
– А это помнишь?..
Гончий отвечал только улыбкой и взглядом, полным любви: она показывала на те места, где он ударил ее ножом и чуть не зарезал, и на тот диван, где ее положили, считая зарезанной насмерть. Иногда же Гончий, точно так же улыбаясь, поднимал руку и говорил:
– А это помните? Мы квиты!
– Нет, – несколько грустно отвечала Сусанна, – не квиты! Я в долгу: у меня только рубец на шее, а ты на всю жизнь безрукий остался.
Весь низ дома был по-прежнему занят нахлебниками, вторым и третьим поколениями тех, кого поместил здесь основатель заводов. Разница была лишь та, что самая большая квартира, бывшая Ильевых, теперь была занята другом старшего барина, жившего здесь с одной сестрой.
В правом флигеле или крыле дома, где когда-то жил и умер Алексей Басанов, затем очень недолго помещались новобрачные Басановы, а после них двое-трое главных любимцев Дмитрия Андреевича, в том числе Михалис и князь Давыд Никаев, – теперь давно жил старший Басанов со своим отдельным штатом прислуги. С ним же вместе жили, имея отдельные горницы, его два любимца: князь Абашвили, очень похожий на свою мать-немку и потому не имевший вовсе внешности кавказца, и Андрей Шлыков, внук Масеича, но, конечно, уже не крепостной человек, каким был его дед-лакей, а имеющий чин сенатского секретаря[33]33
Сенатский секретарь – должностное лицо, заведующее канцелярией в Сенате.
[Закрыть].
В левом флигеле, где когда-то девочкой и девушкой жила Дарья Аникитична, жил младший Басанов, тоже со своим штатом и тоже с двумя любимцами. Двое молодых людей, почти сверстники Аркадия, были живыми портретами своих отцов. Первый, Иван Змглод, был поразительно похож на прежнего обер-рунта Дениса Иваныча. Второй, Василий Ильев, будучи похож на отца, был при этом вылитый дед Василий Васильевич. Молодые люди были вдобавок двоюродные братья между собой, так как мать молодого Змглода, Алла приходилась родной теткой Ильеву.
У каждого из названных любимцев двух молодых господ Басановых были в Высоксе свои любимцы и приятели, а у этих были опять свои приспешники, и все они по своему общественному положению, спускаясь по известной градации, составляли две сплоченные привязанностью группы, враждебные между собой.
Два брата, жившие отдельно, жестоко дравшиеся в детстве, враждовавшие в юности, теперь по-прежнему заслуживали вполне прозвище «Каин и Авель». Разумеется, два любимца Олимпия враждовали с двумя любимцами Аркадия и все, что стояло за ними, конечно, более или менее враждовало тоже.
Таким образом казалось, что всю Высоксу, все заводы, расчеркнула пополам невидимая линия или граница. Все заводы, рабочие и крестьяне деревень – все это, казалось, раскололось на две части, которые склеить вновь было невозможно. Не только на каком-либо дальнем заводе, но даже в какой-нибудь деревушке крестьянская семья принадлежала душой и телом или барину Олимпию Дмитриевичу, или барину Аркадию Дмитриевичу.
В Высоксе от барского дома до последней лачуги все говорили про себя, называли себя Бог весть когда и кем придуманным именем.
– Мы «бариновы»! – говорили одни.
– Мы «братцевы»! – говорили другие.
И в этом случайном прозвище был какой-то особенный смысл, тот же, что в прозвище «Каин и Авель». В этом прозвище как бы главную роль, захватив львиную долю значения, играли партизаны старшего Басанова. Они назывались «бариновы», как если бы барин был у них один на свете. Другие, прозванные «братцевыми», изображали из себя как бы нечто совсем второстепенное. Младший Басанов, Аркадий, как будто не был сам по себе Басанов, а был лишь братом Басанова.
Как создались эти два прозвища, было никому не неизвестно, но когда-то в основу их легла молва – правда или клевета, никому, конечно, было не известно, – что Аркадий Дмитриевич, собственно, по закону должен был бы называться Аркадием Давыдовичем. Некоторые верили в эту клевету на Дарью Аникитичну. Другие доказывали фактами, что Аркадий родился в то время на глазах у всех, когда о князе Давыде Никаеве не было ни слуху, ни духу и в Высоксе он еще не появлялся.
Вражда двух братьев, их любимцев и всех остальных, принадлежавших к числу «бариновых» и к числу «братцевых», была уже давнишняя, чувствовалась и сказывалась постоянно. Что бы ни произошло в Высоксе, в доме или на заводах, постоянно во всякой ссоре появлялось два лагеря, но во всем всегда брал верх лагерь «бариновых».
Умные люди, приглядываясь к этому положению, обвиняли главную опекуншу. В продолжение пятнадцати лет, видя, как появились эти два лагеря, потом все ярче обрисовывались и привели наконец к постоянному враждованию, Сусанна Юрьевна ничего не предпринимала. Конечно, это было по желанию Гончего, для которого Олимпий Дмитриевич и его присные, что бы ни творили, всегда оказывались мало виноватыми, а то и правыми. Умные люди, считая Гончего хитрым, искали в этом умысел, тайную заднюю мысль, но ничего объяснить себе не могли. Только некоторые смутно угадывали, что ему на руку вражда между двумя молодыми людьми. Они были правы. Гончий понимал, что при дружбе и согласии двух братьев он скорее сделается лишним, когда они будут совершеннолетними. Поэтому понятно, что за много лет он ничего не сделал, чтобы уменьшить и утишить эту вражду братьев, и зачастую наоборот случалось, что он как будто разжигал ее. За последние годы он стал прямо, не скрываясь, держать сторону старшего Басанова, убежденный, что если старший брат захочет, чтобы управление оставалось в руках его, Гончего, то младший согласится на это беспрекословно.
Но едва только Олимпию минул 21 год, как он стал намекать всем, что ждет только совершеннолетия своего брата, чтобы обоим вступить в управление. Но дальновидный Гончий давным-давно приготовил громоотвод. Нужно было, чтобы у Высоксы появился крупный долг. Волокита над Дмитрием Андреевичем уже положила основание этому. Вместо того, чтобы скорее погасить этот долг, Гончий постарался увеличить его. Приводя из любви к делу все заводы в блестящее состояние, трудно было устроить, чтобы у них был большой долг; тем не менее Гончему это удалось, благодаря его кипучей деятельности.
Он строил новые заводы, делал всякие сооружения, в особенности плотины, стоившие, конечно, больших денег. Производство все расширялось, доходы увеличивались. Но долг не уменьшался, а только рос, нарастая процентами. Теперь Высокса должна была уже около миллиона, и эта сумма сосредоточилась в руках двух лиц, помимо, конечно, самой казны, которой Высокса также была должна.
V
Было одно нововведение в образ жизни господ. Все нахлебники допускались к господскому столу ежедневно. Поэтому обеды и ужины были людны и шумны. Главное место занимала, конечно, барышня-опекунша и тетушка, налево от нее неизменно сидел «господин» Гончий, а направо оба племянника, уступавшие однако свои места случайным гостям из губернии или из столиц.
Сусанна, по внушению Гончего, строго требовала, чтобы все в известный час были в сборе. Поэтому за полчаса зал уже наполнялся.
Поэтому ускакавший Олимпий Басанов снова был в саду еще за час до обеда и, отдав лошадь ждавшему конюху, прибавил сурово, почти промычал одно слово: забор!
– Не извольте тревожиться, – ответил конюх.
– Ладно. Но помни… Хоть на два-три часа когда забудешь, то прямо в солдаты попадешь.
– Не может того быть, Олимпий Дмитриевич. Как же забыть!
Барин направился к дому, а конюх повел лошадь в противоположную сторону.
«Чуден тоже! – ворчал малый. – Думает, скрытно все. Все знают. Куда собственно ты летаешь этак, понятно узнать нельзя. Покудова. А что я сюда лошадь вожу, да забор разбираю да собираю, все знают. Чуден! Весь огород буфетчика Алексея Миколаича истоптал конскими ногами, а думает – никому то неведомо. Кабы не знали, что барин топчет, то жаловались бы, а они помалкивают… А он боится, что я забор разобранный брошу… Чуден!»
Между тем Олимпий быстро прошел сад и скоро был у себя в комнатах.
Навстречу ему вышел молодой человек с южным типом лица, чернобровый, с горбатым носом-клювом и большим ртом с толстыми губами. Молодец был очень некрасив собой, и вдобавок лицо его было недоброе, взгляд косой. Когда он улыбался, стараясь быть любезным или ласковым, то выражение лица становилось еще неприятнее. В молодом человеке вообще чувствовалось что-то отталкивающее.
Это был Платон Михалис, племянник давно умершего грека, картежника, и скорее друг, чем простой любимец Олимпия Дмитриевича.
– Слетали? – встретил он Басанова, улыбаясь двусмысленно.
– Слетал, Платоша, – как-то странно, будто ехидно, усмехнулся и Олимпий.
– И неведомо к кому? Так и останется?
– Неведомо. Так и останется.
– Прежде мне всегда сказывались во всем, – угрюмо заметил Михалис, – а теперь дожил я до укрывательства.
– Теперь, Платоша, так и будет завсегда впредь. Так я порешил. Да и лучше.
– Почему же лучше? Я не болтун. Знаете давно.
Олимпий снова усмехнулся как-то двусмысленно и, помолчав, прибавил:
– Для тебя лучше.
– Для меня? – удивился Михалис и пристально глядел на барина.
– Да… Видишь ли… Так к примеру… – тянул Олимпий, будто не зная, что сказать. – Видишь ли. Если что вдруг огласится, я не буду на тебя думать.
– Вона как? Хитро! – рассмеялся Михалис, чуя, что барин лжет.
– Да. Прежде, зная, что ты один здесь все про меня ведаешь, я мог иной раз тебя в подозрении иметь.
– Да ведь никогда не бывало такого!
– Не бывало, да могло быть. Ну, да брось. Шабаш!
Михалис лукаво ухмыльнулся.
Первый друг и наперсник Олимпия Дмитриевича мог почесться самым умным человеком в Высоксе и поэтому занимал совершенно особое и исключительное положение. Этому содействовало тоже полученное от дяди небольшое состояние, составленное тем картежной игрой в той же Высоксе.
Племянник пролаза-грека с раннего детства рос со старшим Басановым, был участником его детских игр и юношеских затей. Отношения не были таковы, как если бы они были родными братьями.
Платон Михалис ничем особенно худым себя никогда не заявил, тем не менее его недолюбливали. Его некрасивое суровое лицо, резкий голос, косой взгляд – все отталкивало от него. Никогда большого зла никому он не сделал, но в мелочах не раз доказывал, что он – человек коварный и вполне бессердечный. И его почему-то все немножко опасались, как бы чувствуя, что в случае чего от Михалиса можно ожидать всякой беды.
Разумеется, вследствие долгой привычки он был привязан к Олимпию и любил его на свой лад. Но на настоящую искреннюю дружбу он был по натуре просто неспособен. Если бы ему было выгодно совершить что-либо дурное по отношению к этому другу детства и отчасти покровителю, то он, конечно, и Олимпия не пожалел бы. Главная черта его характера, сначала бессознательная и только за последние годы уясненная себе самому, было недовольство своим положением, а отсюда зависть и жадность.
Платон Михалис, единственный из всех нахлебников имевший свои собственные доходы с капитала, живший на всем готовом совершенно спокойно, игравший роль какого-то третьего молодого барина среди всех приживальщиков, все-таки не считал себя счастливым, а иногда считал себя совершенно несчастным и обойденным судьбой. Причиной этому было неудовлетворенное честолюбие.
В жизни его было, однако, одно утешение, было нечто примирявшее с жизнью и заглушавшее завистливую истому.
Этот бессердечный, коварный и, пожалуй, злой человек дивил всех одной чертой характера или одним обстоятельством. У Михалиса была на его попечении двоюродная сестра, дочь дяди-картежника, которой шел теперь только шестнадцатый год. Он не только любил ее горячо, но обожал. Его отношения к этой сестре были удивительны для всех, были непонятны, были просто загадкой.
Со дня смерти дяди Михалиса, Платон, которому было тогда самому не более четырнадцати лет, стал заботиться о девочке пяти лет, заменяя ей не только отца или нежного родного брата, а даже няньку и горничную. Он одевал ее поутру, раздевал и, уложив спать, сидел у ее кроватки, пока она не заснет, водил гулять, зимой возил ее в салазках до устали. Он был счастлив ее улыбкой довольства и была пасмурен, когда она легко хворала.
Платонида, или, как девочку прозвали в Высоксе, «Тонька», была всегда хорошенькая девочка, теперь же стала совсем красивой, и притом оригинально красивой благодаря южному происхождению. Недаром ее отец и дед с бабкой были чистейшими греками. Одно, что мешало молоденькой девушке быть вполне красавицей, был малый рост. Теперь, на 16-м году, она была уже совершенно развитая телом девушка, по лицу и формам могла бы пройти и за двадцатилетнюю, но ростом казалась еще девочкой.
Впрочем эта миниатюрность ее, в глазах многих, придавала ей особую прелесть.
– Мал золотник, да дорог! – говорили многие, любуясь взрослой малюткой.
Сначала Платон отчаивался, что сестренка не растет, грозит остаться уродом-карлицей. Но когда Тоньке минуло 14 и 15 лет, она, рано развившись, как женщина, тотчас стала многим сильно нравиться. И своим маленьким, но изящным телом, крошечными ручками и ножками и главное, конечно, своим типичным южным лицом: жгучими черными глазами, правильным маленьким носиком, пунцовыми губками нежно очерченного рта. При всем этом у нее была длинная и густая черная коса, почти бремя для ее маленького туловища. Многие часто ради забавы заставляли ее распускать волосы, хватавшие до полу, и миниатюрная Тонька могла вся завернуться в них, как в одежду.
Разумеется, красивая девушка благодаря положению двоюродного брата в доме пользовалась тоже исключительным положением.
Обожание брата, которого все бессознательно опасались, привело к тому, что все старались заслужить приязнь его ухаживанием за его кумиром. И действительно это было вернейшее средство его задобрить. Если бы не этот кумир, существование Михалиса стало бы пыткой. Его мечтания загрызли бы его. А мерещилось ему всякое, что другому и на ум бы никогда не пришло. Ему мерещилось, что он мог бы быть на месте одного из Басановых, мог бы быть вообще страшным богачом. А еще проще… мог бы быть давно на службе и быть чиновником наместничества, а затем когда-нибудь и наместником.
Всех, кого он в жизни встречал, Михалис мерил с собой и немедленно убеждался, что всякий, будучи ниже его разумом и способностями, был много выше его по положению, совершенно не заслуженному. И это недовольство своей судьбой настолько преследовало его, что положило отпечаток на его лицо, на все его привычки. Он был большею частью сумрачен, несловоохотлив и почти нелюдим.
За последнее время Михалис нетерпеливо ждал, когда оба Басановы станут совершеннолетними и вступят в управление своим имением. Благодаря давнишней дружбе с Олимпием, он готовился быть главным его помощником в управлении, а затем, конечно, и самостоятельным управителем. Он так же, как и многие, знал, что братья недолго вынесут на плечах бремя управления и пожелают жить беззаботно.
Мечтания Михалиса о его будущем управлении тоже шли далеко. Он ясно видел в будущем, как сумеет, дельно управляя заводами, откладывать тайком кое-что в свой карман, а при огромных доходах с заводов это «кой-что» могло стать крупным состоянием. Жажда разбогатеть обусловливалась отчасти и любовью к сестренке, желанием, чтобы ее будущность была не просто счастлива, но вместе с тем и блестящая.
Михалис давно решил, что он красавицу-сестру выдаст отлично замуж. За последнее время эта мечта как бы осуществлялась: в Высоксе появился славный малый, подходящий жених для сестры, хотя без состояния, но дворянин и князь.
Михалис быстро сошелся с этим князем Абашвили, помог ему стать любимцем Олимпия и вместе с тем стал мечтать выдать за него сестру. Абашвили не только не имел ничего против этого, но наоборот, с самого появления своего в Высоксе, относясь к Тоньке очень внимательно и ласково, теперь был уже глубоко привязан к ней. Но планам князя и самого Михалиса явилось непреодолимое препятствие. Против брака была сама Тонька. Она любила князя, но замуж за него идти отказывалась теперь наотрез. И в этом отказе для Платона Михалиса чудилось что-то подозрительное, странное.
«Почему же прежде она соглашалась?.. А теперь и руками и ногами против этого», – думал он.
Действительно, когда Абашвили только что приехал и остался на житье в Высоксе, понравившись Олимпию, Тонька так приветливо отнеслась к ухаживанию молодого человека, что он был уверен во взаимной склонности. И вдруг с половины зимы она переменилась к князю, а с весны стала даже враждебно относиться к нему.