Текст книги "Владимирские Мономахи"
Автор книги: Евгений Салиас
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 37 страниц)
X
На следующий день перед полуднем куча народа толпилась в саду, в ожидании привода виновного к месту позорища. Тут были и нахлебники, и дворня, и заводские… Все глядели сурово или смущенно… Происходящее было очевидно им не по душе.
И в самый полдень все вдруг зашумело, загудело, задвигалось.
Двое рунтов вели через сад Гончего, связанного бечевой по рукам, держа два конца бечевы. Еще две пары рунтов шли впереди и сзади. Гончему еще поутру было объявлено, какое его ждет наказание за содеянное им когда-то преступление, оставшееся без возмездия.
– К цепному псу приравняли, – отозвался он глухо, но спокойно.
И затем через несколько минут он прибавил, уже усмехаясь:
– Доложите-ка вы барину вашему, чтобы указал меня заморить на цепи. А коли спустят, или я сам сорвусь, то многих перекусаю, начав с него, с первого.
Теперь, идя с рунтами на место позорища, Анька был бледен и шел, опустив глаза. Вся толпа при его появлении смолкла… Уж будучи около столба, Анька удивился царящему молчанию и быстро окинул глазами всех толпящихся… Никто не ухмылялся, враждебных взглядов тоже не было. Все смотрели на него странно – и если не прямо сочувственно, то сурово негодуя.
– Вон что ваш молодой барин творит, – презрительно произнес Гончий, обращаясь ко всем.
– Это не он! Барышня! – крикнул робкий голос из задних рядов.
– Люби кататься, люби и саночки возить, – раздался другой голос громкий, веселый, довольный.
Это был князь Давыд, подходивший к столбу.
– Пришел я тебе да и всем сказать, Онисим, – продолжал князь, – что эта затея измышлена Сусанной Юрьевной. Ей спасибо скажи. А Дмитрий Андреевич такового не оправдывает. И ты на него не злобствуй.
Рунты взяли Гончего за правую руку и надели ему железный наручник около кисти руки и замкнули…
Между тем в верхнем этаже, в маленькой комнате у окна, выходившего в сад, стояла Сусанна, несколько отступя, чтобы не быть видимой извне. Это была спальня Угрюмовой и единственная комната, выходящая к стороне сада. Сусанна смотрела сурово… Народ, толпившийся вокруг столба в сотне сажен от нее, даже издали казался сильно взволнованным. Не было гула и гуденья от бойкого или веселого говора. Когда она увидела идущего Гончего – в первый раз после восьми лет – сердце дрогнуло в ней, она вся обратилась в зрение…
Анька казался не старее, а будто моложе… только черная бородка клином и курчавые усы казались гуще и чернее… Выступая с руками, скрученными за спиной, он шел, выпятив грудь, будто важно шагал твердым и мерным шагом. И даже теперь, здесь, среди всех других он был, как сказывается, «отметным соболем».
Сусанна провела рукой по лбу, по лицу, что она делала уже второй день постоянно, будто отгоняла тяжелую и все ту же думу. Теперь, в эту минуту, с ней творилось что-то совсем уже непонятное ей…
Какое чувство всплыло в ней вдруг, и совершенно ясно, к этому человеку, которого когда-то она любила и который ее безумно обожал, – она не знала, потому что упрямо не хотела его назвать по имени… А между тем что-то непонятное заставляет ее, приказывает ей, вопреки сердцу, даже разуму, поступать враждебно к этому человеку, злобно, дико… и бессмысленно. Да, бессмысленно! Ведь ей не хотелось бы делать ему никакого зла… Напротив, ей хотелось бы иное. Что же это в ней? Колдовство?! Да!
Долго стояла у окна она. Толпа, заслонявшая столб и Аньку, поредела, растаяла… Народ разошелся… Но все-таки пока одни уходили, другие приходили поглазеть… И только раз увидела она Гончего у самого столба, сидящего на траве, опустя голову. Цепь висела между ним и столбом…
«Приказать сейчас? – думала Сусанна, спрашивая самое себя. – Приказать? Позвать Ильева и приказать! Сказать: довольно. Для примера было, мол… Власть свою явить. А злобы нет на старое. Уходи, Бог с тобой, но помни… Видели тебя все, как пса сторожевого на цепи».
И, спрашивая себя в сотый раз, она не двигалась от окна и все смотрела, все ждала мгновенья, что кучка народа расступится и она опять увидит его.
Голос Анны Фавстовны заставил Сусанну вздрогнуть, настолько забылась она.
– Барышня! – уже третий раз звала ее Угрюмова.
– Ну, что вам? – резко и гневно отозвалась она.
– Барышня. К вам Ильев… Доложить хочет чтой-то…
– Ильев? – почти обрадовалась она. – Где он…
– Ждет тут в коридоре.
– Зови. Скорее!
Сусанна Юрьевна вышла в свою гостиную и волнуясь ждала, что скажет обер-рунт, за которым она сама собиралась послать.
– Ну, что, Егор Васильевич? – произнесла она быстро, когда молодой человек показался на пороге.
Ильев был видимо смущен и заговорил робко:
– Простите, барышня… не гневайтесь… Уж очень он просит… я на себя и взял. Не гневайтесь.
– Кто? Что? Говорите толком! – вскрикнула Сусанна.
– Я не виноват… как вы изволите… Просить…
– Говорите! Кто?!
– Гончий.
– Что просит? – снова вскрикнула Сусанна.
– Просит разрешить приковать его за левую руку, а не за правую, – вымолвил Ильев, смущаясь и объясняя крик барышни гневом. – Говорит: перекрестить лба нельзя… А оно собственно все одно. Можно и за ногу приковать. Дозволите?
– Так ступайте сейчас к нему, Егор Васильевич, и скажите от меня… – заговорила Сусанна крайне взволнованным голосом, слегка упавшим от внезапного смятения. – Скажите ему, что хотела пример на нем показать… хотела только, чтобы он знал, вспомнил…
И она вдруг смолкла и снова приложила руку к горячему лбу, снова провела рукой по голове и по лицу…
Ильев ждал… Барышня стояла истуканом, глядя в пол, задумавшись и будто даже забыв, что он перед ней…
Прошло несколько мгновений. Она очнулась и вымолвила совершенно другим голосом, спокойным и холодно-строгим:
– Прикажите переменить… Пускай за левую. Все равно…
Ильев вышел, несколько недоумевая, спустился в нижний этаж, вышел в сад и уже приближался к столбу, а Сусанна все еще стояла на том же месте среди своей гостиной и не двигалась, как окаменевшая.
Ее приковал к месту вопрос, который она хотела непременно решить сейчас, не сходя с места.
А решить она не могла.
Наступили сумерки. Сусанна не спустилась к столу, осталась у себя в спальне и сидела теперь без всякого дела, приказав, однако, себя не беспокоить, а если кто спросит, сказать, что она прилегла, чувствуя головную боль.
Заметив вдруг, что уже стемнело, она кликнула Угрюмову и приказала ей тотчас же справиться: когда давали есть Гончему и что ему приносили? Кто? Откуда?
Анна Фавстовна вышла и явилась тотчас же обратно с ответом, что Гончему дали после полудня краюху хлеба и поставили кувшин с водой.
– Прикажите сейчас снести ему людской обед. А если нет, не осталось ничего… прикажите сейчас взять всего, что можно из людского ужина, и сварить, и снести. Не ждать их ужина. Поняли? Сейчас состряпать, что можно, и снести ему… Наблюдите сами…
И, отправив удивленную Угрюмову, Сусанна начала шагать по своим комнатам взад и вперед, как бы не находя себе места.
Когда Угрюмова вернулась и доложила, что Гончему понесли в посуде похлебки, кусок пирога и захватили даже бутылку квасу, вдруг вымолвила резко, сумрачно:
– Анна Фавстовна, хотите мне услужить?
– Господь с вами! – удивилась женщина не словам, а чудному голосу своей барышни. – Приказывайте, что ни на есть, – все исполню: хоть в Киев пешком пойду.
– Подите к нему, поглядите и придите мне сказать.
– Куда?.. – не поняла Угрюмова.
– Подите к столбу…
– К Гончему?
– Да. Поглядите и скажите мне, что он…
– Извольте… – изумляясь, ответила Угрюмова.
– Поглядите: злобен он… как смотрит, говорит… или не злобен… только обижен, пристыжен?.. Или весел, наконец? Я его знаю! С него всего станется… он не Дмитрий Андреевич или эти… все… балабаны[24]24
Балабан – балбес, болван, неотесанный, глупый человек.
[Закрыть]!
И последние слова она выговорила с насмешливым презрением. «Балабаны» всегда говорил покойник Аникита Ильич, и она знала только, что это почему-то насмешливое прозвище, презрительное.
Через полчаса Угрюмова была уже снова в комнатах, побывав у столба. Она принесла весть, что Гончий «ничего». Она на него долго глядела, но он ее не видел, потому что сидел на земле, опустя голову и глаза.
– Упорствует! – объяснила она… – Все, кто был глядеть, сказывают, ни на кого не глянул ни разу. Может, от злобы, а то и от совести.
Сусанна, сидя в кресле, понурилась.
– Переменился он, Сусанна Юрьевна – выговорила вдруг Угрюмова как-то веселее.
– Что? Как? Как переменился? – встрепенулась она.
– Восемь лет. Шутка ли! А только, простите мое глупое рассуждение… Он и прежде все-таки был из себя казист, а теперь будто и того казистее… Ей-Богу! Такой молодец, каких мало. Вот ей-Богу же!
И только благодаря полутьме в комнате Угрюмова не заметила, каким ярким румянцем вспыхнуло и запылало лицо ее барышни.
Водворилось молчание. Анна Фавстовна боялась продолжать речь на тот же лад, опасаясь гнева барышни. Сусанна Юрьевна молчала, так как новая нежданная мысль поглотила ее…
– Да или нет? – спрашивала она себя. И она решила вслух: – Непременно!
– Что вы это? – спросила Угрюмова.
– Поужинал он, Анна Фавстовна?..
– Виновата… забыла доложить… Нет-с. Отказался наотрез. Засмеялся… сказал: псов де цепных не приличествует кормить ужином. С меня довольно и хлеба с водой.
Сусанна не ответила, подавила в себе вздох и произнесла мысленно:
«Непременно!»
XI
Наступила ночь, было уже часов десять… Погода хмурилась еще с сумерек, и к ночи густые облака нависли кругом из края в край. На небосклоне вспыхивал отблеск дальней грозы. Изредка доносился едва слышный глухой гул дальних раскатов грома.
Сусанна Юрьевна страшно волновалась, бродя в своих комнатах, ходила из угла в угол, вдруг садилась и тотчас же поднималась и снова шагала или сновала, переходя из одной комнаты в другую. Она часто подходила к отворенным окнам, глядела на небо, глядела на дальние вспышки молнии и каждый раз тяжело вздыхала, как если бы вокруг нее совершалось что-нибудь особой важности.
В десять часов она позвала молоденькую горничную, недавно взятую в услужение, но которую она уже полюбила и отличала от других за смышленость и особенную скромность во всем…
Сусанна Юрьевна позвала девушку Агашу в свою спальню и, не велев никому входить, довольно долго проговорила с ней с глазу на глаз. Затем, надев темное платье, накинув на голову большой черный платок, подвязанный узлом на спине, она вышла и спустилась по винтушке. Агаша, одетая совершенно так же, как и барышня, последовала за ней. Большие черные платки, скрещенные на лице, обратили их в монахинь. Только глаза блестели между складок…
Через минут десять, две женские фигуры вошли в сад и приблизились к столбу, близ которого сидел на траве Гончий. Завидя двух женщин, он сначала не обратил на них никакого внимания, но затем вдруг будто встрепенулся, будто что-то кольнуло его, разбудило от грустного оцепенения, в котором он был.
– Что, Онисим Абрамыч, – заговорила нетвердым голосом маленькая женская фигура, – злобствуешь?.. Кабы мог сейчас бы за нож схватиться и пошел резать…
Гончий молча присмотрелся, внимательно, упорно будто насилуя себя угадать что-то… Но он глядел не на маленькую женщину, с ним заговорившую, а на другую высокую… Затем он вздохнул глубоко и отвернулся… Чуткое сердце подсказало верно, а разум нечуткий, слепой обманул его…
«Разве пойдет она так сюда? И зачем?!» – решил разум.
И сердце смолкло, покорилось и заныло.
Но маленькая женщина снова заговорила уже крикливо, будто подбадривая себя:
– Небось для тебя барышня ныне хуже ведьмы… а сказывают люди, ты ее страсть как боготворил прежде…
Гончий не выдержал… Эти слова какой-то дворовой женщины, болтавшей зря, среди тьмы ночи, всколыхнули на душе целую бурю.
– Знай я, что Сусанне Юрьевне утешно, что я, как собака, на цепи сижу, – заговорил он со страстью, – то я бы век тут сидел, не жалясь. Только бы приходила она сюда, только бы видать мне ее. А там прикажи она меня хоть на сто частей накромсать, всю кровь выпить, все жилки вытянуть… И я не крикну. Зарезать вот ее – я хоть сейчас. Но за другое… А все же таки… Господь Бог на небеси, да она, барышня, для меня только это и есть на свете… Да, Сусанна Юрьевна! Знала бы ты… знала бы ты!..
Гончий взял себя руками за голову… Цепь громыхнула. Женщина, молчавшая все время, отступила, будто со страху попятилась, быстро двинулась от столба. Говорившая последовала за ней. Обе молча и быстро вернулись к дому и поднялись по винтушке.
– Жалко его, барышня! – робко выговорила Агаша, подымаясь по винтушке. Та не ответила ни слова.
Через час Сусанна Юрьевна уже лежа в постели, горела как в огне. Лицо ее пылало, в висках стучало, дыхание было неровное, тяжелое, лихорадочное.
Она позвала свою наперсницу и, смерив женщину с головы до пят, произнесла:
– Можно на вас, Анна Фавстовна, положиться в важном деле или нельзя? Брось – нельзя. Но все равно. Слушайте! Завтра в шесть часов утра вы прикажете позвать Ильева и прикажете ему, не медля ни минуты, отковать Гончего и сказать ему: «Барышня приказала! Иди на все четыре стороны… куда ветер дует…» Поняли вы? Поняли, что я сказываю?
Голос барышни был настолько суров и строг, что Угрюмова ответила робко:
– Поняла-с.
И всю ночь Сусанна не смыкала глаз, ожидая рассвета и утра, когда ей скажут, что «он» на свободе!..
Заслыша поутру за дверями спальни своей странный говор, восклицания и что-то особенное, она позвала… Угрюмова вкатилась, а не вошла, и почти завыла:
– Сусанна Юрьевна! Ушел! Ушел!
– Кто? Гончий?
– Ушел! Ушел! Сам ушел! Отрубил себе руку… И ушел…
Сусанна, задыхаясь, вскочила с постели… Затем она побледнела, зашаталась, упала на кровать навзничь и тихо простонала. Она сразу поняла все, чего не знали другие. Два слова скосили ее.
«Отрубил руку!»
Действительно, Гончий за ночь, отрезав себе кисть руки, исчез… Как, когда все приключилось, – никто не знал.
Хоть и крепка была духом и телом Сусанна Юрьевна, а не выдержала удара…
Угрюмова в первый раз увидела свою «отчаянную» барышню горько плачущей.
Но если наверху все ближние к барышне были смущены, то внизу и во всем доме были простые толки об Аньке Гончем. Кто дивился удали, называл молодцом человека, ушедшего таким способом от позорища, кто глупо подшучивал, а кто сурово замечал:
– Погоди! Ладно! Даст он себя теперь знать!
– Разумеется, дворня а за ней и кой-кто из нахлебников тотчас начали ходить в сад к столбу, глядеть и ахать…
Глядеть было бы нечего однако, кроме испачканного кровью столба и наручника, если б не было в траве кой-чего, на что все именно и зарились… мужчины – сурово или подшучивая… женщины – с криками, ахами и охами… Среди сильно окровавленной и примятой травы лежало что-то для всех и простое, и диковинное вместе. Рука!
Отрезанная кисть руки, с пятью пальцами, которые крючковато завернулись к ладони, была бела как снег и производила почти на всех такое же впечатление, как если б тут лежало целое мертвое тело. Многих мороз пробирал по коже. Никто, конечно, руки не тронул.
Около девяти часов явился обер-рунт Ильев и приказал взять руку в лукошко, столб вырыть и увезти, а землю взрыть, чтобы не было крови.
Когда доложили барину о происшествии, Дмитрий Андреевич сильно взволновался.
– Жаль беднягу, – сказал он. – Все же молодцом поступил.
– Молодчина! – повторяли многие в Высоксе.
– Да, молодчина… Только жди, братцы… жди!
Однако Денис Иваныч Змглод всех успокоил, объяснив, что вряд ли Гончий останется жив.
То же говорили и оба доктора высокские – русский из хохлов Максименко и немец Шварц.
Денис Иваныч отправился наверх, чтобы скорее успокоить барышню, сказать ей, что не след бояться Аньки. Сусанна Юрьевна бледная лежала в постели и поэтому никого не допускала к себе.
Угрюмова передала барышне доклад Змглода, чтобы барышня не опасалась ничего.
– Докладает Денис Иваныч, что наши дохтуры оба сказывают: кровью, мол, он истечет и беспременно помрет…
Сусанна Юрьевна отвернулась и уткнулась лицом в подушку… Через мгновение она глухо рыдала.
XII
Прошло более недели.
В доме были опять сборы на охоту.
Басанов снова собирался на три-четыре дня и почти не по своей воле. Гости и нахлебники предпочитали Высоксе «охотный дом». Там было то же разливанное море, но больше свободы, потому что не на глазах барыни и барышни, косящихся на их игры.
Большой дом между непроходимыми лесами с одной стороны и озером с болотами на три версты с другой – был той же богатой усадьбой, снабженной всем на свете.
Усадьба эта, называвшаяся «охотным домом», была выстроена лет пять тому назад по особому плану московским архитектором: Верхний этаж дома был разделен пополам длинным коридором, и обе половины поделены на небольшие комнаты-спальни. Только одна из них в конце коридора была много просторнее и роскошнее отделана, чем все остальные. Конечно, это была спальня самого хозяина. В нижнем этаже было только три комнаты: небольшая передняя, довольно большая гостиная и очень большая столовая, где можно было за столом «покоем» уместиться хотя бы и сотне человек гостей.
Вокруг главного дома было два флигеля и несколько домиков и изб. В одном из флигелей помещались исключительно охотники из дворовых людей, а в другом гусары. В остальных строениях размещались псари с собаками, прислуга и разный случайный народ.
Разумеется, при главном доме были две большие кухни, для господ и для холопов, были кладовые и подвал с винами. Дом, кроме того, был, как усадьба, снабжен всем, имел свое постельное и столовое белье, свою посуду и даже свое особое серебро…
Обыкновенно все стояло загадочно пустое в полном затишьи глуши. Жили тут постоянно только двое надсмотрщиков – старик и молодой малый – и женщина-ключница, а при них два дюжих мужика-сторожа.
Но когда появлялся здесь барин с гостями, выслав, конечно, накануне поваров и прислугу, то, разумеется, охотный дом превращался в гулкий муравейник, где всем, от самого важного столичного гостя до последнего мальчугана-поваренка, бывало веселее, чем в Высоксе. Здесь всякий творил, что хотел… И что здесь ни случись, все прощалось. Только степенным людям бывало здесь не по себе, и они, озираясь, покачивали головами.
Только изредка, раза два в год, приезжали сюда и барыня с барышней, но как бы в гости…
Для них устраивались «садки». Выпускали на луг саженых волков, зайцев и лисиц и травили их. Но ни Сусанна, ни Дарьюшка не любили этой забавы.
Впрочем, и Басанов сам не был, собственно, охотником в душе. Если бы не приятели и пребывание в охотном доме с кутежами, картами и попойками, то он бы, конечно, и ружья в руки не брал. Охота была, собственно, предлогом. Но было, однако, одно, что молодой Басанов действительно любил, так как оно было связано с некоторого рода волнением и, пожалуй, даже опасностью: он любил охоту на медведя.
Медведей, конечно, в окружающих лесах было много, но странствовать в страшной дремучине и чаще леса, которая около Высоксы называлась даже особым именем «стеной», как бы в подтверждение или определение страшной чащи, – было мудрено и скучно.
Углубляться в лес, «стену», делая часа в четыре времени не более версты, чтобы увидеть медведя, мелькнувшего и исчезнувшего, могли только заправские охотники. А таковых было много. Они сделали из охоты промысел, довольно выгодный, так как, помимо губернии, сам молодой барин платил по три рубля за всякую медвежью шкуру. Подобного рода обыкновенная охота для веселой компании прихлебателей молодого богача, конечно, была не по душе. Поэтому барину подготовляли охоту, выслеживали медведя не только зимой в берлогах, но и летом. Дмитрий Андреевич отправлялся всегда наверняка зная вперед, что приедет с полем.
Однажды заведующий охотой доложил барину, что как раз невдалеке от охотного дома, верстах в двух, выследили огромную медведицу с тремя медвежатами. Басанов был очень рад, так как прошло уже месяца три, что он не ходил на медведя.
Тотчас же начались сборы, а через два дня веселая компания была в охотном доме.
Отчаянный картежник, грек Михалис, из боязни никогда, на эти охоты не ездил, так как стрелял плохо о ухитрялся промахнуться даже в сидячего зайца. Басанов, как бывало и прежде, начал уговаривать наперсника тоже взять карабин и присоединиться к другим. Михалис, всегда упорно отказывавшийся, на этот раз согласился, но с тем условием, чтобы при нем, в помощь ему и охрану, был безотлучно один из лучших охотников.
Вследствие согласия Михалиса участвовать в охоте на этот раз в охотном доме было особенно весело. Все шутили на его счет, заранее описывая, как именно на него выйдет медведица, которая всегда бывает вдесятеро злее медведя. Как Михалис промахнется! Охотник, к нему приставленный, тоже промахнется! А медведица подберет грека под себя и наделает из него лыка.
Приехали в охотный дом в сумерки, все общество, конечно, думало больше о вечерней попойке, нежели об охоте. В числе прочих гостей был владимирский помощник, бывший товарищ Басанова по полку, Сухомлинов, два брата, гусары Хвостовы, накануне приехавшие из Петербурга, молодой Бобрищев и наконец князь Давыд…
В противоположность греку, Никаев не ездил на простые охоты за лесной дичью или болотной, но зато никогда не пропускал ни одной медвежьей охоты. Стрелял он отлично, был особенно смел и всегда делал то, чему обучил его опытный стрелок Михаил Ильев. Князь издали стрелял по медведю из пистолетов, стараясь куда ни на есть ранить его, хотя бы и легко, а затем кидался к нему ближе, кричал, гикал… Когда же испуганный, а тем паче раненый зверь поднимался на задние лапы и шел на него, князь подпускал елико возможно ближе, иногда даже шага на три расстояния, и клал на месте верным выстрелом в глаз. Не раз случалось, что тяжелая махина-зверь падал прямо к нему в ноги.
Несмотря на то, что вечером был ужин, длившийся до десяти часов, на другой день на заре все уже поднялось на ноги. Через час охотники, человек десять, двинулись в лес, но вместе с ними шла гурьба, числом до ста крестьян, приведенных с ближайшего завода. Несмотря на то, что это была целая толпа, тишина была полная.
Наконец, все были на местах, и все шло обычным порядком. Охотники были расставлены в разных местах чащи, при каждом было человека два с рогатинами и ножами, чтобы в случае промаха расправиться со зверем на простой дедовский лад. Всех крестьян в полном молчании растянули в линию с противоположной стороны. Это длилось довольно долго, так как приходилось это делать тихо, тщательно и осторожно.
Наконец, раздался сигнал, пронзительный свисток. Все охотники насторожились. В то же мгновение в лесу раздался дикий гул. Расставленные мужики двинулись, крича, свистя, хлопая дубинами по деревьям… Лес огласился какой-то дьявольской музыкой, которая могла навести страх не только на медведицу, но и на всякого, кто не знал бы, в чем дело.
Дмитрий Андреевич, поставленный знатоком-охотником, разумеется, на хорошее, если не на лучшее место, имел при себе двух самых хороших опытных молодцов с рогатинами. Цепь хлопальщиков и крикунов все приближалась, была уже, вероятно, на расстоянии не более ста сажен от Басанова, а о медведице с медвежатами не было и помину. Но вдруг один из рогатников, вскрикнул:
– Дмитрий Андреевич, гляди!.. Вона! Вона!
И он указал барину в чащу направо, где мелькнуло что-то едва заметное, как будто катился по хворосту серый шар. Это был медвежонок.
Басанов выстрелил. В то же мгновение, налево от него, невдалеке, очевидно Михалис выстрелил тоже. Далее раздался еще выстрел. Очевидно медведица растеряла своих медвежат, спасаясь из ада, в который превратился лес. Грянуло еще два выстрела, гораздо ближе… один направо, несколько впереди, другой сзади.
Вскрикнув, зашатавшись, Басанов, как сноп, повалился на землю. Два молодца с рогатинами обомлели, превратились в истуканов, и, ничего не понимая, не двигались.
– Что!.. Что это?! – вскрикнул Дмитрий Андреевич, стараясь приподняться с земли. Вместе с тем он схватился за грудь, и рука его оказалась вся в крови.
Понявшие, наконец, в чем дело, рогатники подняли страшный вопль, зовя на помощь… Но их крики, конечно, заглушались неистовым завываньем приближающейся цепи хлопальщиков.
Долго не являлась помощь. Только через полчаса все охотники собрались вокруг лежащего… Пораженные, потерявшие разум от испуга и ужаса, все только кричали, метались и закидывали друг друга пустыми вопросами:
– Как?.. Что?.. Кто?.. Когда?
И не сразу собрались все дело делать. Наконец, Басанова подняли четверо человек и, с величайшим трудом пробираясь сквозь чащу, понесли осторожно и тихо в охотный дом, чуть не за целую версту.
Гости и нахлебники шли молча сзади в каком-то оцепенении… Только князь Давыд повторял раза три вне себя от гнева и волнения:
– Это неспроста! Это не нечаянность!!