Текст книги "Красные облака. Шапка, закинутая в небо"
Автор книги: Эдишер Кипиани
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 30 страниц)
На стене висел увеличенный фотопортрет пожилой женщины – в рамке, обтянутой черным крепом. Под портретом на маленьком столике пестрел ворох красных и белых лент с надписями, снятых с похоронных венков.
Бенедикт чуть не отшатнулся от страха, увидев лицо больного старика. Потом этот страх сменился другим, еще большим: как бы старик не оказался уже мертвым.
Бенедикт панически боялся мертвецов – в особенности, если не исключалась возможность внезапного их воскресения. Этот старик, по словам медиков, был погружен в летаргический сон, и никто не мог предсказать, когда он проснется. А что если сейчас? Мог же старик пробудиться именно теперь, в эту самую минуту, и выставить за дверь непрошеных гостей!
Дудана вообразила, как она останется совсем одна с этим наводящим ужас, ни живым, ни мертвым, стариком, и ее охватила дрожь.
– Я здесь не смогу жить, – сказала она.
– Здесь жить вам и не придется, – Геннадий быстрым шагом пересек комнату, раздвинул золотистый занавес на противоположной стене и открыл показавшуюся за ней низкую сплошную дверь. За дверью обнаружилась комната поменьше, и в ней – кровать красного дерева, шкаф, большое овальное зеркало на стене и четырехугольный стол с оббитыми краями.
– Вот здесь вы будете жить. Рядам еще одна комната. Есть и кухня, и ванная, и все что нужно.
– Нет, дядя Бено, я здесь не останусь! – И Дудана в знак того, что даже разговор об этом считает излишним, ушла на висячий балкон.
Балкон выходил на проспект, против оперного театра. Дудана перегнулась через перила и посмотрела вниз. На широком тротуаре, возле угла крутой Чавчавадзевской улицы, стояли группой юноши, грелись на солнышке и беспечно болтали.
«Неужели больше никогда не встречу?.. – думала Дудана. – Не может этого быть! Где-нибудь, когда-нибудь встретимся… Я сразу его узнаю».
– Иди сюда, девочка, – послышался голос Бенедикта.
Он молча поднял руку, давая этим Геннадию понять, что за согласием девушки дело не станет: это он берет на себя.
– Все будет оформлено как полагается, – начал Гуту Бегашвили. – Согласуем с домоуправлением, запишем в домовую книгу, а милиция поставит новый штамп прописки в паспорте. Все это я берусь уладить сам. Нет, Лоле Карамашвили и ее мужу не видать этой квартиры как своих ушей!
Бенедикту, Бату и Геннадию стало не по себе. Все трое переглянулись. Неужели уполномоченный по дому догадывается, какие цели преследует Бенедикт?
– Я вылечу этого почтенного старика! – сказал Бенедикт, чтобы рассеять возможные подозрения уполномоченного. – Как его зовут? Самсон? Ну, так я добьюсь выздоровления почтеннейшего Самсона! Не будь я Бенедикт Зибзибадзе, если не поставлю его на ноги!
… – Считай меня невежественным лекарем и деревенщиной, если этот мальчишка через месяц не будет играть в футбол! – сказал Малакия Турманидзе.
И Турманидзе сдержал свое слово – двоюродный брат Самсона остался с двумя здоровыми ногами. Как тетя радовалась!
– Гей! Гей! – понукал быков Самсон; хворостина его со свистом рассекала воздух. Быки тронулись. Жалобно заскрипела аробная ось. «Мылом бы ее надо смазать, пересохла…»
– Смотрите, шевелит губами! – воскликнула Лида.
– Голоден, наверно, – сказал Гуту. – Остыла твоя похлебка, дай уж ему поесть.
– Разве он ест? – изумился Бату. – А я слыхал, тут только искусственное питание…
«Встретимся где-нибудь – в кино или в театре… А может быть, уже встречались, только я его не узнала? – Дудана все смотрела на гуляющих внизу, на проспекте. – Может, он живет здесь, в центре… А я за университетом – оттого и не встречались… Может, он работает где-нибудь здесь, поблизости…»
– С чего Гуту так на Лолу взъелся? – шепнул Бенедикт Геннадию.
Геннадий посмотрел на Гуту и Лиду, поднялся на цыпочки и чуть ли не прижал губы к самому уху Бенедикта:
– Нравится она ему. А Лола над ним смеется: дескать, будь тебе хоть двадцать лет, все равно с моим мужем не сравнишься. А мужа двенадцать месяцев в году нет дома – все время в командировке. Понятно?
«Если из этих денег мне достанется десять – мое дело в шляпе. Десять и три – тринадцать. Целое богатство!» – думал Бату, глядя на ноги Дуданы, перегнувшейся через перила балкона.
…Отец Эгнатэ Кубанейшвили, законоучитель, что-то шепнул на ухо после молитвы надзирателю училища. Тот кивнул в знак согласия и подозвал к себе Самсона:
– Пойдешь с отцом Игнатием.
– Слушаюсь.
Эгнатэ шел на крестины Он завернул в кусок ткани бутылку с елеем и еще какие-то принадлежности и взвалил узел на спину Самсону. Шли лесом, полями. В доме у Тутберидзе готовились к торжеству. Собралось все высшее общество. Белоснежные манишки и манжеты, голые напудренные плечи дам… У Самсона рябило в глазах. Ребенка погрузили в купель. Самсон читал молитвы по требнику.
– Благословите нашу трапезу, батюшка!
Эгнатэ осенил стол крестным знамением.
Со всех сторон совали ему в карман рясы смятые бумажки.
Ни копейки не дал он Самсону!
Рваные свои башмаки, из которых выглядывали пальцы, Самсон так и оставил тогда в лесу, вернулся домой босиком…
Ах, какой крепкой и нерушимой была в те дни его вера!
Никогда не вспоминалось раньше Самсону это происшествие – почему же он вспоминал о нем теперь? Быть может, он умирает и бог решил напомнить ему в предсмертный час о себе?
– А воду он пьет? – спросил Лиду Бату.
– Как же. Вот покормлю его и дам потом пить. Ему сейчас нужны свежий воздух и легкая пища. А когда он проснется, никому не известно.
– Думаете, проснется?
«…Как ему был к лицу тот бархатный старинный костюм!.. Какой у него славный голос! Он-то меня не узнает, даже если будет целый день на меня смотреть.
Да и как узнать – ведь он меня видел только в маске! Наверно, он живет где-нибудь здесь, в центральных районах… Может, послушаться дяди Бено, согласиться?.! Этот человек смотрит на мои ноги…»
Бату поспешно отошел от окна и посмотрел на Геннадия и Бенедикта. «Сегодня Яков Тартишвили принесет деньги», – внезапно вспомнил он и спросил, ни к кому не обращаясь:
– Который час?
Лида коснулась губ больного тонкой серебряной ложкой. Коснулась слегка, осторожно, потом чуть-чуть надавила. Старик зашевелил губами, как младенец, но не раскрыл их.
«Вот она пришла! Пришла та женщина… Это ее руки, знакомое прикосновение…»
Все вспомнил Самсон:
«Фати умерла! Моя Фати!»
СОЛНЦЕ ЧУВСТВУЕТ РАССТОЯНИЕ
– Посмотри! – Джаба развернул перед Гурамом классный журнал с пожелтелыми страницами. – Шишниашвили Арчил целую неделю не являлся на уроки. «Нет. Нет. Нет». Видишь? – Джаба перевернул страницу. – Он пропустил и следующую неделю, вот опять: «Нет. Нет. Нет». А теперь посмотри сюда: его больше нет в списке. Вычеркнули.
– Должно быть, призвали в армию, – высказал предположение Гурам.
– Почему же не призвали других?
– Наверно, он был старше своих товарищей.
– В армию его не могли призвать, он еще не окончил школы.
– В ту пору нам приходилось трудно, могли на это и не посмотреть.
– Нет, думаю, скорее всего он заболел.
Гурам навалился на стол, дотянулся до спичечного коробка на другом краю и зажег потухшую сигарету.
– Ну хорошо, допустим, он заболел. Неужели это сюжет для кинофильма?
– Нет, болезнь, конечно, не сюжет. Ты снимешь фильм об этом классе и этом журнале, о том, как мы наткнулись на него случайно на чердаке, как искали по всей Грузии этих мальчиков и девочек, ставших уже взрослыми… Как нашли их наконец и что они нам рассказали…
– Художественного фильма не получится, – холодно сказал Гурам.
– Мы же пока ничего не знаем, материала у нас еще нет. Вот, смотри, что я обнаружил сегодня утром. – Джаба перелистал журнал, снова положил его перед Гурамом и провел пальцем вдоль страницы. – Читай! Двадцать шестого октября тысяча девятьсот сорок второго года преподаватель поставил двенадцать двоек по немецкому языку. Ни одной удовлетворительной отметки, не говоря уж о «хорошо» и «отлично».
Гурам посмотрел на приятеля большими, круглыми глазами. Потом пожал плечами.
– Да, понимаю, конечно, случается, – ласково сказал Джаба. – Но почему же именно по немецкому языку?
Гурам чуть заметно усмехнулся. Потом улыбнулся еще раз, – казалось, ему не смешно и он нарочно, усилием воли пытается себя развеселить.
– Ты хочешь сказать, что эти школьники не выучили урока, чтобы отомстить германским фашистам? – На этот раз он громко рассмеялся. – Хитрюги какие, здорово придумали!
– Я готов побиться с тобой об заклад, Гурам, что в конце октября тысяча девятьсот сорок второго года на фронте случилось что-нибудь ужасное, леденящее кровь, и дети, прочитав об этом…
– Я уверен, что и в конце и в начале октября на фронте происходило много ужасного, леденящего кровь. Готов биться об заклад.
– Смейся, смейся… Но я просмотрю старые газеты… Дети узнали из газет о чем-то ужасном… Впервые в своей жизни столкнулись с чем-либо подобным… Фашисты убили кого-нибудь после зверских пыток… Или сожгли деревню…
– Такое ведь делалось каждый день, Джаба!
– Да, каждый день, но дети узнали об этом именно тогда, как ты не можешь понять! Вот эти дети, в эти дни, – Джаба ткнул пальцем в журнал.
– Ну и что? – спокойно спросил Гурам.
– Тебя, собственно, вовсе не интересует, «что». Но я убежден, что дети узнали в те дни что-то потрясшее их.
– Какие же это дети – ученики десятого класса!
– Ну, ладно. Десятиклассники узнали в тот день или накануне что-то потрясшее их и «отомстили», как ты выразился… Выразили свой детский протест, свое возмущение фашистами.
– Вот это уже интересно, – сказал, усмехаясь, Гурам. – Это в самом деле интересно. Но что, если они просто не хотели учить уроки? Постой, не дуйся! Возможно, они в самом деле узнали о каких-нибудь особенных фашистских зверствах, согласен, но использовали это как повод, спекулируя на этом: дескать, вот мы в знак протеста не выучим урока, а учитель немецкого языка, когда мы ему объясним причину, растрогается и не станет нас наказывать. Ну, а преподаватель, – Гурам снова усмехнулся, – вместо того чтобы оросить журнал слезами, наставил в нем двоек!
Джаба молчал.
– Но твой вариант все же интересен, если это на самом деле так было.
Эта неожиданная сговорчивость насторожила Джабу, Гурам обычно не так легко менял свое мнение.
«Наверно, я несу чепуху, я ведь ничего не смыслю в кинематографии. А Гурам не говорит мне этого прямо, боится обидеть. Вот, признал даже что «интересно» – из деликатности».
– Возможно, для. кино это и в самом деле не годится. Видишь ли, я просто вообразил…
Гурам встал, потянулся.
– Не надо воображать, – сказал он и зевнул. Его голос, взгляд, его поза явственно говорили, что он считает дискуссию на эту тему оконченной.
Джаба увял, остыл, как погасшая головешка, быстро затягивающаяся пеплом.
– А как этот классный журнал попал к вам на чердак? – неожиданно спросил Гурам; он стоял возле пианино и, откинув крышку, разглядывал клавиши. – Во время войны ведь тут жили вы.
– Мама в летние месяцы сдавала комнату. Так она мне сказала, я об этом не знал. – Джабе не хотелось продолжать разговор о журнале, и, чтобы переменить тему, он сказал первое, что пришло ему в голову – Нодара еще не видел?
– Гагошидзе? – быстро повернулся к нему Гурам. – Как же, видел. Он очень переменился. – Гурам упер ладонь в потолок, потом посмотрел на нее: не запылилась ли?
– В чем переменился?
– Да как сказать… Одурел, что ли.
– Рассказы у него хорошие… Некоторые, по крайней мере.
«Некоторые… Оставляю себе путь к отступлению».
– Ни одной строчки у него нет стоящей! – решительно рассек пальцем воздух Гурам. – Не знаю, что ты там нашел интересного.
– Ну уж, ни одной строчки… Это ты слишком!
«Почему я не защищаю Нодара до конца? Не уверен сам или мне приятно, что его ругают?»
– Первые рассказы были неплохи. Он прислал мне книгу в Москву, – сказал Гурам. – Но теперь он, видимо, задался одной целью: выколачивать монету («Выколачивать монету!»), печатает огромные, растянутые, холодные, как лед, повести («Последняя повесть была великолепна, Гурам, наверно, ее не читал»). И сам он, как ледышка: согреешь его – растает у тебя в руках, а собственного тепла ему бог не дал.
– Да, он, пожалуй, немного холоден, – сказал Джаба так нерешительно, словно хотел скрыть эти слова от самого себя.
– Ни то ни се, ни рыба ни мясо («Думает по-русски, по-грузински так не говорят»), интересуется только одним: как бы урвать побольше. Попросил я его: может, напишешь для меня сценарий? А он тут же в ответ: а сколько мне заплатят?
– Не знает, сколько – вот и поинтересовался. Я тоже спросил бы.
– Ты ни о чем подобном не спрашивал. А я ведь и к тебе обращался. Думай, что говоришь!
«Думай, что говоришь».
Такая была у Гурама привычка: раздуть до необычайных размеров любую незначительную ошибку или оговорку. Он напускал на себя такой изумленный вид, словно впервые в своей жизни услышал какой-то невероятный абсурд, нелепость, не укладывающуюся в человеческом уме. И выражение его лица бывало таким вызывающе-ироническим, таким уничтожающим, что Джаба сразу чувствовал себя обезоруженным и терял охоту спорить и даже вообще отвечать. От этого ощущения беспомощности Джаба порой внезапно взрывался и отвечал приятелю грубостью, о чем сам потом долго жалел. Или, если ему удавалось сдержаться, побороть раздражение, он равнодушно соглашался с Гурамом, так как знал, что на каждый новый ею довод Гурам обрушится с еще большей яростью, с еще более язвительной иронией и в конце концов Джабе все равно придется сдаться и во всем, согласиться с ним.
– Да, деньги он любит… пожалуй. Скуповат, – сказал Джаба. – Не было случая, чтобы он развязал кошелек, расщедрился на угощение… – Джаба в самом деле не мог припомнить в настоящую минуту ни одного такого случая, так что совесть его была чиста.
– Ну конечно! Так я и думал. – В голосе и во взгляде Гурама больше не было иронии. – Стяжатель! Кулак! Разве ему место в литературе? – Он достал из кармана платок и отер им пот со лба и шеи. – Пойдем на двор, у тебя тут жарко, я весь горю.
– Моя комната ни при чем. Ты всегда потеешь, когда поносишь кого-нибудь! – сказал Джаба и понял, что одна из волн сдержанного им прилива злости все же вырвалась на свободу. Но это была очень слабая волна – она даже не докатилась до Гурама, лишь чуть всплеснула у его ног.
Джаба встал, спрятал старый классный журнал в ящик письменного стола.
«Всё боюсь… Боюсь, как бы мое суждение не разошлось с чужим, не выделилось из общего мнения. Неужели это врожденное? Высказываюсь двусмысленно, оставляю себе путь к отступлению… И только на следующий день, когда мнение большинства станет известно, готов объявить свое во всеуслышание, кричать на всех перекрестках… Тут уж я больше ничего не боюсь».
– Идешь? – донесся из-за двери голос Гурама.
– Сейчас.
– Кажется, твоя мать пришла, – сообщил с лестницы Гурам.
– Гурам, Гурам, ты, ли это, мой мальчик?
– Тетя Нино! Как я соскучился по вас, тетя Нино! Джаба услышал, как его мать расцеловала Гурама.
– Куда спешишь, побудь у нас еще немножко! Как тебе не стыдно, ведь давно уж приехал, а мне до сих пор на глаза не показался… Входи, входи, дай, посмотрю на тебя при свете!
Оба вошли в комнату.
– Небось жары не выдержал! Отвык от нашей комнаты, – сказала Нино, потом протянула Джабе сумку с провизией. – На, вынеси на чердак.
– Тетя Нино, а я сокрушался, что не увижу больше вашего чердака, думал, что вы давно переехали.
– С таким растяпой, как мой сын, разве чего-нибудь добьешься…
– Ну, пошли? – сказал Джаба, подхватив под мышку объемистый сверток.
– Погоди, ведь мы с тетей Нино давно не виделись!
– Ступайте, милые, ступайте… Надеюсь, теперь уж ты дороги к нам не забудешь.
Друзья вышли на залитую солнцем улицу. Гурам показал пальцем на липу, раскинувшую свои ветви в соседнем дворе.
– Помнишь, как мы играли в прятки на этом дереве?
– Какое оно тогда было большое… – сказал Джаба.
– А помнишь, – засмеялся Гурам, – как маленький братишка Сурена ударил тебя по голове заржавленной вилкой?
– Бедный Сурен! Он погиб на фронте.
– Знаю.
– А это что такое – помнишь? – Джаба расстегнул сорочку, спустил майку с одного плеча и повернул к приятелю оголенную грудь. Под левым соском виднелось белое пятнышко величиной с кукурузное зерно – след затянувшейся ранки.
– Это пятнышко напоминает мне об одном моем мастерском ударе, господин Д'Артаньян!
– А мне оно напоминает об одной вашей нечестной уловке, господин Рошфор! Я дрался деревянной рапирой с тупым концом, как было условлено. А вы тайком заострили кончик своей и вонзили его в меня. Надеюсь, ваша сиятельная память сохранила эти подробности?
– Глупости ты говоришь! – рассердился Гурам и нарушил всю «игру». – Почему тайком? Я всегда любил острое оружие.
Но Джаба не стал спорить.
– Пустяки, – сказал он. – Даже крови не было.
– Немного вышло.
– Твоя мать научила меня, помнишь, послюнить палец и потереть ранку, – вспомнил Джаба.
– И чтобы слюна была из-под языка…
– Да, из-под языка… Там, наверно, слюна чище. А ты помнишь горшки на этих столбах? – Джаба показал на решетку, которой был огорожен двор; железные прутья решетки перемежались с редкими круглыми каменными столбами; Гурам посмотрел в ту сторону. – Б горшках росли цветы.
– Помню, конечно!
– Однажды пришел человек, уселся вон там, на другой стороне улицы, и стал рисовать эти горшки. Мы побежали туда и примостились рядом. Мы тогда были совсем маленькие, помнишь? А художник заговорил с нами, спросил, как наше имя, фамилия, потом вырвал из альбома два листка, дал их нам и обещал подарить цветные карандаши тому, кто лучше нарисует эти столбы. Помнишь? Мы, наверно, мешали, и он хотел занять нас, чтобы сидели тихо.
– Не помню. Наверно, ты был не со мной, – сказал Гурам.
– Нет, с тобой.
– Не помню. Да я, наверно, в то время уже и не жил здесь!
– Ну, что ты, когда вы переехали, мы с тобой были уже в восьмом классе… Получилось ли у нас что-нибудь и подарил ли художник нам карандаши, я и сам запамятовал. Но что со мной был ты, это я помню очень хорошо.
– Сказочная у тебя память, – Гурам почему-то чувствовал раздражение. – Тебе порой что-то приснится, а ты после думаешь, что это было наяву.
– Возможно, – сказал Джаба. – Но гораздо хуже увидеть что-нибудь наяву, а потом думать, что это приснилось.
Гурам махнул рукой с безнадежным видом, подразумевая, что острота у Джабы получилась тупая.
Несколько времени они шагали молча. Потом Гурам сказал:
– Пойдем к нам, помоешься у нас в ванной. Дома сейчас никого не будет.
– Я не собираюсь купаться.
– Так ты не в баню? А что это за сверток у тебя?
– Это костюм, о котором я тебе рассказывал. Я отнес его третьего дня, но не застал старика костюмера, узнал, что он болен. И хотел оставить кому-нибудь в театре, но никто не согласился. Вот сейчас несу снова сдавать.

Гурам остановился.
– Да, кстати, ты собирался мне рассказать об этом маскараде… Что-то с тобой случилось там интересное – какая-то незнакомая девушка… Так ты мне говорил… Что же было?
– Да ничего… Ничего особенного.
– Как ничего? – Гурам резко повернулся к Джабе и в знак то ли изумления, то ли обиды всплеснул руками. – Что ж, я должен упрашивать тебя, заклинать нашей дружбой – ради бога, расскажи, что с тобой было, меня это так интересует, я сгораю от любопытства и так далее?
– Нет, зачем же упрашивать? Если хочешь, расскажу.
«Рассказать? А ведь та девушка, наверно, никому не рассказала… И, будь она здесь, наверно, попросила бы ничего не говорить Гураму… Рассказать?»
Джаба рассказал все от начала до конца.
– Больше я ее не встречал, – заключил он.
Гурам молча шагал, глядя в землю перед собой, – казалось, он все еще слушает.
– Невероятно! – вынес он наконец свой приговор и взглянул на приятеля.
– Почему невероятно? Что ты хочешь этим сказать? Все так и было, как я…
– Сказка, фантазия… Если хочешь – приму как сказку, а нет, так… – Он покачал головой, всем своим видом говоря: «Не верю».
– Как угодно. – У Джабы рвались с языка резкие слова, но в последнюю минуту он заменил их другими: – Мне безразлично.
– Верю, что все случилось в точности так, как ты говоришь. Но заключения твои фантастичны. Девушка заплакала оттого, что она некрасива, – нет, этому невозможно поверить.
– Она не каждый вечер плачет по этой причине. Случай был особый.
– Видишь ли… Скажи самой некрасивой, попросту уродливой женщине, что она ангел, что ты впервые в жизни видишь такую красоту, – она ни на мгновение не усомнится в твоих словах… Они все кокетки, все считают себя красавицами.
– Отчего же эта девушка заплакала?
– Почем я знаю? Но такие потоки слез, какие ты мне описал, зря не проливаются.
– Эта девушка так смело заговорила со мной… И почти что объяснилась мне в любви… Так как была уверена, что я никогда не узнаю, кто она. Но я сдернул с нее маску, и бедняжка пришла в ужас от мысли, что она, такая некрасивая, осмелилась заговорить о любви…
– Любая красивая девушка тоже пришла бы в ужас.
– Красивая девушка вообще не заговорила бы со мной, и я не мог бы тебе ничего рассказать. А моя незнакомка, должно быть, готова была провалиться сквозь землю от стыда. Она ждала, что я буду насмехаться над нею, раззвоню об этом происшествии по всему городу.
– Похожа она была на влюбленную? Или тебе показалось?
– Не знаю… Но чувствую, что сейчас она меня ненавидит.
– Нет, тут что-то совсем другое. Только не могу понять, что, собственно, произошло. Пока ты рассказывал, я все ждал: вот сейчас девушка снимет маску, и ты удивишься: «Так это ты, Лия?», или «Это ты, Мзия?», или «Этери», или еще кто-нибудь. Но вышло по-другому. Если ты от меня ничего не скрыл, то, значит, сам в тот вечер не заметил чего-то важного, в чем и было все дело. Некрасивое лицо тут ни при чем. Девушки из-за этого не плачут… Ты дальше пешком?
– Да, пойду потихоньку. – Джаба показал в сторону спуска Элбакидзе.
– А мне надо разыскать тут один адрес… Поручили в Москве передать письмо – до сих пор не собрался Ну, я пошел. Звони.
Джаба зашагал вдоль высокого деревянного забора, поставленного здесь недавно. Вдоль забора, вплотную к нему, были проложены мостки. За забором была шахта – здесь строили станцию метро. Время от времени грохот ссыпаемых в огромный бункер влажных скалистых обломков, извлеченных из глубины земли, оглушал окрестность.
Вдруг он услышал, что Гурам зовет его, и обернулся. Гурам торопливо шел за ним вдогонку, знаками показывая, чтобы Джаба остановился и подождал его. Видно, ему очень не терпелось сообщить приятелю только что пришедшую на ум мысль. Он заговорил еще издалека:
– Знаешь, что я думаю? Ты хорошо рассмотрел лицо этой девушки?
– Конечно. Иначе откуда я знал бы, что она некрасива?
– Она ведь плакала. А от этого иной раз и красавица покажется уродом. Кроме того, вы были в темном парадном.
– Ну и что? – Джаба почему-то пришел в волнение.
– Девушка тебя знает.
– Это она мне сама сказала.
– И когда ты сдернул с нее маску, она испугалась, решив, что и ты ее узнал.
– Что я ее узнал? Глупости!
– Возможно, – Гурам повернул назад и быстро пошел прежней своей дорогой, точно хотел наверстать потерянные время и расстояние.
«Все такой же… Только время вставило маленькую коробочку в большую и закрыло крышкой. Пройдет несколько лет, и время вложит эту новую коробочку в другую, еще большую».
И он тут же пожалел, что подумал так о друге детства.
В последние дни Джаба изменился. Что-то тревожило его, а что именно, он не мог понять. Быть может, возвращение Гурама вызвало в нем эту перемену? В течение последних пяти лет они виделись несколько раз, но эти свидания были как две капли воды похожи на встречи и беседы школьных лет; оба, казалось, сохраняли детские заботы и интересы, радовались и огорчались тому же, что в детстве радовало и огорчало их. Но на этот раз Джаба заметил, что Гурам говорил о своей профессии уже не так беспечно и не так вскользь, как раньше. Когда Гурам начинал рассуждать о фильмах, о киносъемке, Джаба чувствовал, что того волнует каждое слово, каждая услышанная или высказанная им самим мысль, – словом, что Гурам всей душой полюбил избранное им дело. А для Джабы работа была тем же, чем когда-то школа, только раньше он выполнял домашние задания, а теперь писал очерки и вместо отметок приносил матери зарплату.
Быть может, это головомойка, недавно устроенная ему редактором, привела Джабу в дурное настроение… Да тут еще, заодно к редакторским упрекам, присоединилась встреча с Гурамом… Тот ведь и сам, как воплощенный упрек, предстал вдруг перед Джабой на улице.
А тут еще и третий упрек… от той девушки! Этот, последний укор было труднее всего вынести.
«Я должен найти ее, непременно! Однако с чего это Гураму взбрело в голову, что я должен был ее узнать?»
Никалы и на этот раз не оказалось в театре. «На бюллетене!» – объяснила Джабе дежурная. Ящик ее стола был наполовину выдвинут, а в ящике разложен завтрак – дежурная жевала, не раскрывая рта, и старалась незаметно двигать челюстями. Внезапный телефонный звонок прервал ее занятие. Она поспешно проглотила кусок и подняла трубку.
– Слушаю… – Она не успела вытереть руку и держала трубку двумя пальцами. – Позвоните администратору, пожалуйста…
Окончив разговор, она снова повернулась к Джабе:
– Нет, я не могу оставить костюм у себя, еще, чего доброго, потеряется, и у меня вычтут стоимость… Вот поправится Никала, ему и отдадите.
– Так я, пожалуй, позвоню к вам дня через два-три.
– Да, пожалуйста, позвоните, если даже буду дежурить не я, вам скажут, здесь ли Никала… Чтобы вам зря не приходить.
Выйдя из театра, Джаба завернул в универмаг. Шпага Меркуцио разорвала газету, в которую был завернут костюм, и он попросил у продавщицы в отделе готового платья оберточную бумагу. Девушка в форме с эмблемой магазина положила перед ним на прилавок толстый серый лист. Джаба развернул газету, сложил поаккуратнее бархатный костюм.
– Извините, пожалуйста, где вы это достали?
Джаба обернулся. Дородная женщина с двойным подбородком стояла рядом. Джаба ничего ей не ответил, только нарочно развернул еще раз старинное одеяние, расправил узкие, тесные рейтузы – думал, что женщина разочаруется и отойдет, но не тут-то было.
– Какая прелесть! – женщина проглотила слюну. – Сколько заплатили? Купили с рук или из-под прилавка? Где?
Джаба огляделся с таинственным видом и шепнул еле слышно:
– У Никалы.
– У Никалы? Что вы говорите! – Женщина сделала вид, что все поняла, повернулась на каблуках и исчезла. Лишь на мгновение вместо двойного подбородка мелькнул перед Джабой ее жирный затылок.
В универмаге было полно народу. Людской говор и шум сливались с голосами радиорепродукторов в однообразное гуденье. Где-то в городе разыгрывалась вещевая лотерея и диктор, ведущий репортаж, торжественно объявлял номера счастливых билетов, как бы переживая волнение за их обладателей, скорее всего не подозревающих о своей удаче.
А у кассы образовалась длинная очередь. Стоявшие в ней покупатели шумели, возмущались, ругали кассиршу, но та, ни на кого не обращая внимания, про-горно нажимала клавиши кассового аппарата, крутила ручку и замирала, к чему-то прислушиваясь. Джаба заметил свисавшую из аппарата, завернувшуюся спиралью ленту необорванных чеков; на каждом стоял номер одного из тех счастливых билетов, на которые выпали крупные выигрыши в денежно-вещевой лотерее. Кассирша составляла для каких-то непонятных собственных нужд список выигрышей, полученный из первых рук. Радиорепродуктор объявлял все новые и новые номера выигравших билетов, и чековая лента вылезала из аппарата, становилась все длинней, так же как очередь перед кассой.
Было семь часов вечера. Над городом проплывали облака, окрашенные в алый цвет косыми солнечными лучами. Джаба не знал ничего прекраснее – невидимые лучи заходящего солнца скользили в огромной пустыне неба, ничем не выдавая своего присутствия, и вдруг, столкнувшись с белым облаком, вспыхивали алым пламенем, сгорали в жарком поцелуе, словно запевая безмолвную песню о том, что белое облако еще раз утвердило их веру в собственное существование, что, не встань оно на пути, солнечные лучи так и не осознали бы своей красоты, так и стремились бы без цели вдаль в бесконечной, безжизненной вселенной. А тут их вдруг остановила земля, белый ее вздох, – и облако нежилось, красовалось, потягивалось в истоме, точно и увертывалось от солнечного луча, и раскрывалось навстречу ему, точно и стыдилось этого разлитого багрянца и радовалось.
Завтра в той же части неба, на той же высоте разляжется другое облако, окутается сиянием другого луча. Но сейчас прекраснее этого облака нет ничего на свете!
Когда автобус переезжал по мосту через Куру, Джаба выглянул в окошко и увидел внизу, в речных волнах, отблеск алого неба, – наверно, это было то самое облако.
Он сошел с автобуса у Дворца правительства, пересек проспект и свернул налево. В картинной галерее со вчерашнего дня была открыта выставка, посвященная 39-й годовщине Октябрьской революции. Нынче утром редактор просил Джабу зайти на выставку и выбрать картины, репродукции которых можно было бы поместить на обложке журнала. Джаба не занимался цветной фотографией, съемку предполагалось поручить другому сотруднику.
Джаба шел быстро, перекладывая сверток с костюмом Меркуцио из одной руки в другую. Он хотел прийти домой пораньше и засесть за дело. Завтра он должен был представить редактору план своей работы: на какие темы он напишет очерки, куда поедет в командировку. Надо было придумать немало таких тем, чтобы редактор, после тщательного отбора и отсева, оставил хоть две или три.
Он поднял голову – и вздрогнул. Ноги его словно приросли к тротуару. У входа в Парк коммунаров стояли группой парни подозрительного вида. Они вызывающе глядели на Джабу. Видимо, они уже раньше заметили его и, не двигаясь с места, дожидались, чтобы он подошел поближе. Среди них был тот самый вор, которого Джаба снял в управлении милиции полгода тому назад. Фотография эта была напечатана в журнале в качестве иллюстрации к интервью с начальником следственного отдела.
«Узнал! – У Джабы задрожали колени. – Отбыл срок? Так скоро? Или выпущен на поруки – лечиться?» Ему вспомнились ампулы морфия на столе перед следователем.
Джаба хотел повернуть назад, сделав вид, будто вдруг решил сесть на троллейбус или увидел знакомого на другой стороне улицы. Но что-то помешало ему бежать, он не решился проявить перед самим собой столь очевидную трусость. В особенности же ему не хотелось выказывать страх перед этими парнями – пусть уж лучше его убьют, чем заметят, что он боится.
И Джаба продолжал путь. Он даже поднял голову повыше и заставил себя посмотреть в ту сторону, чтобы сразу пережить минуты страха и покончить с ним. «Это тоже уловка, маленькая трусость», – подумал он.





